Господин Ожогин дома и на работе




 

Из студии мадам Марилиз Ожогин вышел с ухмылкой на губах. Все эти туники, босоногие девчонки, свободный танец, пластические этюды, эстетика Древней Эллады, корявые импровизации неопытных наяд… Ну как к этому относиться? Он сам по молодости лет не чурался Терпсихоры. В родном Херсоне держал танцкласс. Езжали солидные люди, платили солидные деньги, танцевали танго и фокстроты. Вот это были танцы! Меньше чем за год он стал херсонской знаменитостью. Ожогин улыбнулся, вспоминая свою провинциальную юность. И вернулся мыслями к мадам Марилиз. Следует, впрочем, отдать ей должное: дело она умеет ставить прочно и на широкую ногу. Если бы старуха занималась синематографом, ходила бы у него в первейших конкурентах. Подумав о конкурентах, Ожогин нахмурился. В первейших конкурентах ходил у него Студенкин, владелец самой большой в Москве кинофабрики, тип крайне неприятный и скользкий. Ожогин пытался вести с ним дела, но скоро убедился, что тот не держит слова, и разорвал отношения. Эмблемой кинофабрики Студенкина была голова рычащего льва. «И правда, такой всех порвет», – думал Ожогин каждый раз, когда видел на экране, как лев щерит пасть над идущей полукругом надписью «Студенкин и Ко». Сам же выбрал для эмблемы женскую фигуру в длинной, свободно ниспадающей тунике с высоко поднятым горящим факелом в руке. Ну вот, опять туники! Выходит, и он не чужд классическим мотивам. И он засмеялся в голос.

Однако по мере того, как он двигался по Пречистенке к Волхонке и далее, мимо Музея изящных искусств к Пашкову дому, улыбка сходила с его лица, уступая место сосредоточенному и немного сонному выражению, какое всегда появлялось у Ожогина при усиленной работе мысли или волнении. Дело было в той странной девочке… Как ее? Ленни? Раньше он как‑то не обращал на нее особого внимания. Видел сквозь щелку в ширме, что скачет по залу какое‑то несуразное существо, удивлялся мельком огромному количеству энергии, заключенному в столь маленьком тщедушном тельце, но девчонка его не интересовала. У нее было неподходящее лицо. Оно не задерживало взгляда. Угловатая мальчишеская фигура, порывистые движения, непроизвольный взмах руки, чуть прыгающая походка, резкий поворот головы – да, это было хорошо. Для танца. Для театра. Но не для кино. Для кино требовалось лицо. А вот его‑то у девчонки и не было. Но сегодня что‑то, связанное с девчонкой, зацепило его. Зацепило и не отпускало. Сначала он поразился тому, как быстро, ловко, деловито, напористо и в то же время спокойно она ликвидировала конфликт в кабинете Мадам – за его ширмой весь разговор был отчетливо слышен. А затем… Что это она говорила о преломлении солнечного света? Об игре света и тени? О прозрачных фигурах греческих богов? Значит ли это, что, изменив освещение, можно изменить и видимую фактуру предмета, сделать его расплывчатым, зыбким, тающим, превратить в тень? Или это бред вздорной девицы и его больное воображение? «Надо подумать, надо подумать», – пробормотал он, минуя Манеж и университетскую церковь.

Доехав до Лубянки, он свернул на Мясницкую и почти сразу – к себе, в Кривоколенный. У большого серого дома с фонарями и эркерами остановил машину и вылез. Рядом стояло другое авто, алого цвета. Проходя мимо, он похлопал по капоту рукой. Алое авто тоже принадлежало ему. Поднявшись, Ожогин отпер дверь квартиры своим ключом – не любил, когда открывала прислуга, – и оказался в большой квадратной прихожей. Квартира занимала весь бельэтаж и считалась в Москве образцом дурного вкуса. Он снял перчатки, кепи и автомобильные очки и бросил их на деревянный резной ларь, который стоял в углу. Из глубины квартиры раздавались голоса, звон посуды. Здесь круглые сутки кто‑нибудь завтракал, обедал, ужинал, похмелялся, пил чай с вареньем, кушал кофе, выпивал и закусывал, поэтому в столовой всегда стоял накрытый стол. По длинному коридору Ожогин двинулся на голоса. Навстречу ему выскочили два пуделя – белый и черный – и затанцевали у его ног.

– Ну, привет, привет, – ласково сказал Ожогин, наклонился и потрепал того и другого по спине. Пудели начали повизгивать и лизать ему руку. – Ну, хватит, Чарлуня, хватит. И ты, Дэзи, прекрати. Я занят, – он еще раз потрепал пуделей. – Идите, идите. Приходите вечером в кабинет, поиграем.

Пудели убежали. Ожогин заглянул в одну из многочисленных открытых дверей. Это была столовая, на сей раз полупустая. Горничная собирала грязные тарелки. На диване, уткнувшись носом в бархатную подушку и посапывая, спал нежный отрок неизвестного назначения. «Наверное, из актерского агентства прислали», – подумал Ожогин. За столом сидел давний приятель, известный поэт‑символист. Сидел, подперев кулаками крутые монгольские скулы и насупив и без того нависшие на глаза брови. Нараспев проговаривал стихи:

– Тень несозданных созданий…

«Вот именно», – буркнул про себя Ожогин, думая о своих тенях и светотенях. У поэта был лоб неандертальца с сильными выпуклыми надбровными дугами, слегка приплюснутый нос, широкое, угловатое, грубой лепки лицо и бородка клинышком, как у университетского профессора.

– А‑а, Саша! – меланхолически сказал поэт, увидев Ожогина. – Хорошо, что ты пришел… Заходи, выпьем.

Ожогин присел к столу. Поэт разлил водку. Выпили. Ожогин прикусил кусочек хлеба. Поэт ничего не прикусил, налил еще и снова выпил.

– Эх, и влипли же мы с тобой, Сашка! – так же меланхолически произнес он.

– И не говори, – ответил Ожогин, не понимая, о чем идет речь.

Бросив на поэта последний жалостливый взгляд, Ожогин похлопал его по плечу, вышел из столовой и направился в свой кабинет. Дел было много, и далеко не все сулили приятное времяпрепровождение. Одну стену в кабинете Ожогина занимал огромный письменный стол, другую – гигантский аквариум с экзотическими рыбами, лесом из водорослей, замками и пещерами из речных камней и специально сконструированным по заказу Ожогина устройством, по которому в аквариум подавался воздух. В проеме окна висела клетка с кенаром. Кенар давно не пел и много лет морочил всем голову покашливанием и покряхтыванием, словно намекал, что вот‑вот начнет распеваться.

Ожогин уселся за стол и придвинул к себе бювар с фирменным оттиском «Поставщик двора Его Императорского Величества». Поставщиком двора Ожогин стал по прихоти судьбы, когда несколько лет назад умудрился сфотографировать царя на параде буквально «глаза в глаза». Как ему удалось так близко подойти к царствующей особе, осталось загадкой. Но то, что Ожогин пронырлив и авантюрен, в игольное ушко влезет, было известно всей Москве. Говорили, что ни одно столичное действо не проходит без него и его фотоаппарата. Ожогин везде – на дорожке во время соревнований по бегу, на берегу во время показательной ловли стерляди в водах Москвы‑реки, в камере во время посещения тюрьмы Ее Высочеством великой княгиней, в Елисеевском во время прибытия новой партии белужьей икры, в карете во время встречи австрийского посланника, во дворце во время бала по случаю тезоименитства царевича. Как же ему не быть на параде!

В тот раз его оттащили от царственной особы дюжие охранники и чуть не отправили в кутузку. Однако отпечатанные и отосланные на следующий день во дворец фотографии неожиданно понравились Его Величеству, и Ожогин получил звание Поставщика. Следующий подвиг он совершил, еще находясь в эйфории от своего успеха при дворе. Он запечатлел на кинопленку Великого Драматурга. Великий Драматург запечатлеваться не хотел, и даже его жена, знаменитая актриса Малого театра Нина Зарецкая, стервозная, несдержанная на язык дамочка, не смогла уговорить упрямого старца. Тогда Ожогин спрятался со своим киноаппаратом в дачном деревянном сортире и сквозь отверстие, вырезанного в форме сердечка на двери, заснял Великого Драматурга, который, ни о чем не подозревая, неторопливо прогуливался по дорожке. Вскоре мэтр умер. Фильма Ожогина осталась единственным его движущимся изображением.

Со своим фотоаппаратом Ожогин давно распрощался. За киноаппарат тоже сам не вставал. Теперь у него была сеть фотоателье, где пленки проявляли с помощью электричества, небольшая типография, в которой печатались открытки с изображением звезд и брошюрки в дешевых бумажных обложках с их биографиями. Теперь он жил в огромной квартире в Кривоколенном, держал двух пуделей, безголосого кенара, игуану, помещенную в отдельную комнату, чертову прорву рыбок, трех горничных, посыльного, повара, преподавателя китайского языка, у которого по причине сугубой занятости не взял ни одного урока, и жену – волоокую кинодиву Лару Рай, в миру Раису Ларину. И главное – к тридцати пяти годам он воплотил в жизнь свою мечту, построил огромную кинофабрику, поражающую воображение москвичей, которые по воскресеньям ездили за Калужскую заставу полюбоваться этим чудом из стекла и металла.

Он сидел за столом и думал о предстоящем разговоре с Зарецкой. Чертова баба ломалась, не желала продавать ему наследие Драматурга, набивала цену. После смерти Драматурга осталось пять пьес. Каждая – своего рода шедевр, однако совершенно не пригодный для кино. В этих пьесах абсолютно ничего не происходило. Герои выясняли отношения, томились от смутных желаний, комплексовали, жаловались на жизнь. Однако Великий Драматург недаром в молодости писал юмористические рассказы. Под конец жизни он решил посмеяться над собой и написал пять блистательных пародий на свои пьесы. Ожогин подозревал, что сделал он это, будучи в сильном подпитии. Как бы то ни было, пародии – каждая всего несколько страничек текста – буквально просились на экран. Кто бы мог подумать, что старик так упруго сможет развернуть действие, так уморительно прописать диалоги, так безжалостно вывести характеры!

Ожогин знал, что Студенкин тоже точит на них зубы. Следовало опередить нахала, испортить ему праздник. Ожогин придвинул к себе пять листков с подслеповатыми прыгающими машинописными буквами. Пять сценариев, написанных по пяти пародиям. Он должен был их прочесть, придумать новые названия, а затем уже звонить вдове.

Ожогин принялся за чтение.

«ТЕТЯ МАНЯ. Сцены помещичьей жизни. Тетя Маня, сестра богатого московского профессора Золотухина, ведет хозяйство в его имении. Тетя Маня влюблена в старого холостяка, доктора Копытова, который, в свою очередь, влюблен в свою работу. Поэтому тете Мане приходится скрывать свои чувства. Как‑то в предрассветный час она, заламывая руки…»

Ожогин не стал дочитывать, взял красный карандаш, начертал сверху: «Горечь слез». Приступил к следующему сценарию.

«ТРИ КУЗЕНА. Сцены провинциальной жизни. Три кузена – Олег, Миша и Игорь – невыносимо страдают от бессмысленности своего существования в маленьком захолустном городке и мечтают уехать в Москву, чтобы предаться упорному труду, так как по месту жительства они не могут этого сделать. Олег руководит местной гимназией и уже отчаялся найти любовь. Игорь собирается жениться на дочери баронессы фон Валетт, некрасивой девушке в очках. Миша просто прожигает жизнь. В порыве отчаянной тоски…»

Красный росчерк Ожогина: «Отрава поцелуя». Следующий опус.

«ГАДКИЙ УТЕНОК. Сцены дачной жизни. Знаменитая актриса Арнольдова смотрит дачную постановку на открытом воздухе по пьесе своего сына, нервного юноши Пригожина. Арнольдова влюблена в своего сожителя, Болтунова, который влюблен в юную Лину Запрудную. В нее же влюблен и Пригожин. Творческая несостоятельность толкает его на непоправимое…»

В течение секунды Ожогин колеблется, потом пишет: «Месть врагов». Два последних сценария – «Аптекарский огород» и «Сидоров» – он вообще не читает, просто ставит сверху: «Клевета друзей», «За что тебя благодарить?» Отодвинув листы в сторону, он замечает на столе еще одну страничку с бледным текстом. «Александр Федорович! А не угодно ли вариант сценария «Тетя Маня» под названием «ДЯДЯ СТЕПА»? Это уже его ребята стараются, с кинофабрики.

– Вот черти, что хотят, то и строчат, – бормочет Ожогин, рвет листок, бросает в изящную серебряную корзину для ненужных бумаг и, тяжело вздохнув в предвкушении разговора с Зарецкой, снимает трубку телефонного аппарата.

– Барышня? Центр два двадцать пять, пожалуйста.

Зарецкая отвечает сразу, как будто сидит у телефона и ждет звонка.

– Желаю здравствовать, любезнейшая Нина Петровна, – елейным голосом начинает Ожогин.

– И вам не хворать, – отвечает любезнейшая.

– Видел, видел вас вчера в «Последней жертве». Нет слов описать то сильнейшее впечатление, которое вы производите своей незабываемой игрой на нас, простых людей. Ваше влияние на современный театр, на души соотечественников…

– И‑и! Понес, батюшка, будто и не взнуздывали. Чего хочешь?

Как будто не знала, старая перечница, чего он хочет! Желала, чтобы поунижался, хвостом повилял. Как будто он и без того не вымазал ее с ног до головы медом, не залил по уши вареньем и патокой.

– То великое наследие, которое оставил ваш гениальный супруг, должно найти дорогу к широкой публике, стать для каждого гражданина…

– Не размазывай, батюшка, манную кашу по тарелке, говори, сколько.

Ожогин назвал сумму.

– За все пять? – деловито осведомилась вдова и назвала цифру в два раза больше.

Ожогин чуть надбавил. Вдова была непреклонна. Ожогин надбавил еще. Вдова хмыкнула и упомянуа Студенкина. Так они «танцевали» друг перед другом довольно долго, пока Ожогин не обнаружил, что почти вплотную приблизился к сумме вдовы, которая так и не спустилась ни на шаг со своего немыслимого пика, и дальнейший торг был неуместен.

– Черт с вами, разлюбезная Нина Петровна! – воскликнул он молодецки, в душе восхищаясь стойкостью вдовы и ее умением вести дела. – Будь по‑вашему! Сегодня же пришлю к вам поверенного. А все же алчная вы особа, хоть и – гордость русской культуры.

– Вот это по‑нашему, батюшка, – откликнулась довольная вдова. – Присылай своего мальчонку, подпишу твой договор. И уж денежки не забудь сразу передать, а то запамятуешь, а мне, старухе, неловко будет тебе напомнить.

– Это вы‑то старуха? Это вам‑то неловко? – засмеялся Ожогин и повесил трубку.

Несколько минут он сидел, уставившись в стол, не зная, горевать или радоваться заключению сделки. Сумма, что и говорить, была велика. И риск был велик. Однако и прибыли, если фильмы будут иметь успех, ожидались немалые. Комедии народ любил. Ожогин усмехнулся. Чертова баба готова торговать всем, что осталось после кончины старика. Скоро его исподнее выставит на торги, чего уж говорить о пяти безделках, начирканных спьяну на трактирных салфетках! Каждую буковку, будь ее воля, пересчитала бы и внесла в договор, чтобы извлечь из нее выгоду.

Наконец очнувшись, он снова снял трубку и попросил барышню соединить его с кинофабрикой. Вызвал директора, давнего друга, проверенного человека, преданного всей душой и ему, и синематографу, умницу, понимающего все с полуслова, Васю Чардынина.

– Вася, готовь срыв «Годунова»! – сказал он резко.

– Да уж готово все, Саша, – как всегда флегматично отозвался Чардынин.

Вот за что он любил Чардынина, так это за то, что у того всегда все было готово. О срыве «Годунова» они говорили давно. «Годунова» снимал Студенкин, в качестве козыря выставляя свою новую звезду Варю Снежину, которая должна была играть Марину Мнишек. Готовилась грандиозная премьера в том же «Иллюзионе», где Ожогин вскоре собирался представлять «Веронских любовников». Ожидались члены царской семьи. Во всяком случае, Студенкин распространялся об этом на каждом углу. Не сорвать Студенкину «Годунова» – себя не уважать. Так считал Ожогин. Чардынин соглашался. Именно он предложил другу сделать своего «Годунова», а на роль Мнишек взять вышедшую в тираж, бывшую звезду Софочку Трауберг, растолстевшую после родов и давно не появлявшуюся на экране.

Публике будет интересно посмотреть на Софочку. Валом повалят, еще драться за билеты будут. Выйдут, конечно, плюясь. Кому понравится Марина Мнишек, похожая на бочку? В общем, к премьере «Годунова» Студенкина публика удовлетворит свое любопытство, останется недовольна и не захочет тратить деньги, чтобы еще раз смотреть почти ту же фильму. Остается только рассчитать, за сколько дней до Студенкинской премьеры выпускать собственного провального «Годунова». Все это он обговорил с Чардыниным и остался доволен.

Ожогин поднялся из‑за стола и направился в дальний конец квартиры, где находились комнаты его жены. В будуаре никого не было. В спальне тоже. Он прошел в ванную комнату, совмещенную со спальней. Волоокая Лара Рай лежала в ванной – огромной мраморной посудине на массивных золотых львиных лапах, – нежась в пене из душистого французского жидкого мыла. Ее роскошные черные волосы, знаменитые кудри Лары Рай, были забраны вверх черепаховыми шпильками. Тугие завитки, выбравшиеся на волю из‑под шпилек, щекотали сзади шею, и время от времени Лара ежилась и проводила по шее рукой снизу вверх, пытаясь их пригладить.

Вокруг на многочисленных столиках, пуфиках, креслицах, диванчиках валялись полотенца, чулки, нижние юбки, ленты, корсажи, прочая воздушная дребедень, стояли флакончики с духами, баночки с кремами, коробочки с пудрой, тюбики губной помады. Ожогин присел на диванчик и вытащил сигару. Лара поморщилась.

– Я же просила здесь не курить, – недовольно молвила она и повела рукой, как бы разгоняя несуществующий дым. – И так душно, нечем дышать.

Он послушно сунул сигару обратно в карман. Лара поднялась из пены.

– Дай, пожалуйста, халат.

Он подал ей махровый халат, невольно отмечая искушенным отвлеченным взглядом человека, привыкшего профессионально рассматривать и оценивать людей, что за последнее время Лара отяжелела, поплыла, что талию ее скоро придется заковывать в корсет, а грудь драпировать платьем, иначе с экрана полезет всякое безобразие. Лара завернулась в халат и села к зеркалу. Принялась пристально разглядывать свое лицо. Он тоже стал разглядывать изображение в зеркале. За спиной Лары маячил он сам – некрасивый, невысокий, коренастый, с коротким ежиком жестких волос. Он перевел взгляд на Лару. Она задумчиво водила пальцем по лицу, как будто не была уверена, что это именно ее лицо, и знакомилась с его линиями, а может быть, искала ту точку, с которой начнет сейчас бережное ублаготворение, умащивание маслами и кремами этого произведения искусства. В любом случае это были любовные прикосновения.

Ожогин тем временем оценивал ее лицо, как только что оценивал тело. Он видел тонкие морщинки в уголках глаз, слегка опустившиеся губы, утяжелившийся овал, рыхловатую кожу. Прекрасная форма Лариного лица огрубела и опростилась. Из дивы полезла баба.

– Знаешь, Раинька, – неожиданно для себя вдруг сказал Ожогин, – я сегодня слышал такой странный разговор… Впрочем, неважно. Я вот что подумал – может быть, нам попробовать снимать тебя через вуаль? Как ты думаешь?

– Зачем? – спросила Лара. Она зачерпнула из баночки какое‑то белое вещество, похожее на сметану, и начала наносить на лицо.

– Ну, понимаешь, сквозь вуаль твое лицо будет еще загадочней. Мы добьемся, чтобы оно было немножко затенено и размыто. Ты меня слушаешь?

– Угу, – отозвалась Лара. – Зачем мне затенять лицо? Наоборот, пусть все видят, какое… ммм… ммм…

Ожогин вздохнул. Лара тем временем священнодействовала, забыв обо всем на свете. Ее лицо постепенно теряло привычные черты, превращаясь в белую маску, сверкающую холодом алебастра, холодную, неподвижную, неживую и – неожиданно – прекрасную, как восковой цветок. Этот цветок возникал на глазах у Ожогина, опровергая все законы времени и старения, увядания и распада, и в то, что там, под ним, скрывается бедная, несовершенная, живая, слабая, жалкая, тронутая временем плоть, верилось с трудом.

– Н‑да… Через вуаль… – пробормотал Ожогин, поднимаясь и выходя из ванной.

Входя в кабинет, он услышал, как звонит телефон, и тут же схватил трубку.

– Да! Что? Что значит «декорация упала»? Какого черта она опять упала? Сколько можно? Вы что там, спите, что ли? Ставьте обратно! Что значит «рассыпалась»? Кто ставил? Почему не послали в «Театральные мастерские» к Пичугину? Немедленно пошлите! Пусть найдет… А‑а!.. Лучше я сам. Все равно собирался ехать. Через полчаса буду!

На ходу натягивая пиджак, он выбежал из дома и вскочил в свое василькового цвета авто. На съемках мелодраматической фильмы «Сон забытой любви» рухнули декорации. Так часто бывало – декорации мастерили из картона и тонких деревянных щитов, устанавливали наспех. И Ожогин всегда злился, когда они ломались и падали.

Через полчаса он был на кинофабрике. Чардынин встречал его у дверей. Оказалось, что все не так страшно. И остатки декораций собрали, и в «Театральные мастерские» Пичугина послали. Ожогин успокоился. Положив руку на плечо Чардынина, он медленно шел с ним по коридору.

– Послушай, Вася, – говорил он. – Вот какая идея. Мы ведь ставим лампионы прямо перед актерами, так?

– Так.

– Освещаем их спереди, и получаются у нас не лица, а блины на сковородке. К тому же некрасиво, Вася. Вот в «Осенней элегии любви» Милославскому один глаз перекрасили, а другой недокрасили. И все видно. На экране, Вася, все видно, пойми.

– Понимаю.

– А ведь можно как‑то затенить, чтобы публике в глаза не бросалось. Или сделать эдакую романтическую загадочную дымку. Чтобы фигуры были как в тумане. Или, наоборот, просветить их насквозь, вроде как пронзить солнечным светом. Совсем другая экспрессия. Как ты думаешь, Вася?

– Я думаю, Саша, Эйсбара надо позвать.

– Что за птица?

– Птица любопытная. Мастер по электричеству. «Электрические вечера в саду «Эрмитаж» знаешь? Его рук дело. И у нас тут крутится. С лампионами возится. Говорит, готовит световые эффекты. Видовые сам снимает. Недавно снимал хронику с похорон японского посланника. Так такой оказался пронырливый, прямо ты в молодости. Чуть в гроб не влез со своим киноаппаратом. До скандала не дошло, но с похорон его вытолкали. Правда, того, что он привез, хватило бы на десять видовых.

– Ну, зови своего вундеркинда.

Чардынин крикнул помощника.

– Эйсбара бы мне, и поскорее!

– Да тут я! Все слышал! Сейчас, только выберусь, – раздался несколько придушенный голос, и из‑за наваленных в углу старых пыльных декораций выскочил чумазый человек в грязной расстегнутой рубахе и покатился прямо Ожогину под ноги.

Ожогин отшатнулся. Человек был похож на черта. И пахнул так же. Дымно и неприятно.

– Эйсбар, – представился человек и протянул Ожогину черную руку.

 

Глава 4



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-11-01 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: