Тетрадь пятая (неоконченная) 6 глава




– А я думала, что похожа на старушку: ты так удивленно смотрел на меня… Если бы знала, то и сегодня бы повязала косынку.

И снова засмеялась так же тихо.

Мы говорили обо всем. Только не о Ленином горе. Что о нем скажешь?

 

Запись шестнадцатая

 

Наши войска оставили Кишинев и Смоленск.

Смоленск! Даже подумать страшно, как далеко забрались фашисты. Неужели они пробьются к Москве? Неужели их не остановят?

Сто вопросов и ни одного ответа.

Слушаю сводки, и в груди тесно от обиды. Порой даже плакать хочется…

У меня часто бывает такое чувство: вот если бы я был на фронте, то там обязательно все по‑другому пошло.

Глупо, конечно, но думаю.

Эх, изобрести бы такое оружие, чтобы как огнем выжгло всех фашистов на нашей земле, чтобы как ветром вымело их.

 

Запись семнадцатая

 

Получил записку от Лены. Настойчивая! Добилась своего: медсовет разрешил нам работать для фронта. Уже достали много мотков шерстяных ниток, и девчонки во всю вяжут рукавицы, перчатки и носки. Однако ребят эта новость не очень обрадовала.

Клепиков давился смехом.

– Папа, ты когда начнешь вязать носки, а?.. Ты спицами или крючком?

Пашка Шиман нервно дергал плечами:

– Как раз мне этого не хватало – вязать! Если бы нам поручили сборку оружия, наганов, например, – другое дело, а то вязать…

Фимочка еще подлил масла в огонь.

– Конечно, Паша. Тем более, ты поэт. Лучше словом бей фашистов.

– Дурак! – разозлился Шиман. – Что, разве словом не бьют? Маяковский говорил: «Я хочу, чтоб к штыку приравняли перо».

Фимочка прямо‑таки в восторг пришел от Пашкиных слов: в ладоши захлопал, даже поклониться ему ухитрился.

– Я всегда говорил: Папа Шиман – великий поэт. Только из‑за его скромности фашисты долезли до Смоленска. Теперь Папа приравнял перо к штыку! Теперь – берегись враг! Папа воткнет ему перо куда следует.

Ребята развеселились. Больше всех Клепиков. Он пел громким, противным голосом: «Носочки повяжем, попишем стишки…» И, как всегда, оглушительно хохотал.

Пашка никого не удостоил ответом. Неторопливо залез с головой под простыню.

– Шиман уединяется для творчества, – комментировал Фимочка.

Пашкина голова на минуту показалась из‑под простыни.

– Ничего не поделаешь, – сказал он. – Когда я вижу ваши рожи, ко мне приходят мысли плоские, как клепиковский лоб.

 

Запись восемнадцатая

 

Притопала в гости Зойка, на своих на двоих. Худющая, длинная, побледневшая, совсем не такая, какой я привык видеть ее. Только глаза все те же: быстрые, озорные, острые.

Мы все наперебой:

– Ну как, Зоя? Не больно? Не трудно? Как себя чувствуешь?

Зойка улыбалась, вертела головой то в одну, то в другую сторону.

– Ой, мальчики, я такая счастливая, такая счастливая… Сколько дней прошло, а я все никак не могу поверить, что хожу, что скоро домой… Уже пятнадцать минут разрешают ходить. На пляже была, в море ноги помочила…

И рассказывала, рассказывала о том, как удивительно это – ходить. Такое впечатление, что до этого она никогда не ходила – так отвыкла. В первые дни очень болели мышцы, особенно на ногах и спине, даже перепугалась – думала обострение. Теперь боли поменьше. Но это все чепуха. Все пройдет, кроме радости. Но самым удивительным оказалось то, что все вокруг сейчас выглядит иначе, даже люди. Они вдруг стали меньше и как‑то попроще… А у худрука Жоры на макушке оказалась плешь, маленькая, как медалька, и блестит…

Мы слушали Зойкин рассказ, как самую интересную, захватывающую сказку.

Зойка обернулась, взглянула на большие стенные часы, ойкнула:

– У меня одна минутка осталась. Пойду.

Но не уходила, перевела взгляд на меня, нерешительно улыбнулась.

– Мне бы надо поговорить с тобой, Саша.

Сказала и покраснела. Черт побери: Зойка покраснела! Это просто непостижимо.

У Пашки от удивления и обиды лицо вытянулось, а Клепиков хохотнул глупо.

– Давайте, калякайте, а мы под простыни спрячемся, чтобы не мешать.

Зойка засмеялась:

– Ладно, потом как‑нибудь… Ох, и попадет мне от Ольги Федоровны! Еще и врачу пожалуется. И медленно пошла вдоль веранды. О чем хотела Зойка поговорить со мной?

 

Запись девятнадцатая

 

Уже больше месяца идет война. Сегодня – 29 июля. Фашисты лезут и лезут вперед по всему фронту. Они совершили несколько воздушных налетов на Москву, но наши им крепко всыпали – ни разу не дали прорваться в город.

Тревожно, беспокойно у нас. Все будто ждут чего‑то страшного. Несколько нянечек и санитарка тетя Даша уволились. Мы слышали, как эта тетя Даша сказала Сюське:

– Надо в деревню подаваться. В городах – оно опасно: бомбят, да и сражения эти уличные… А война, слышно, вот‑вот сюда прикатится.

Сюська кивал:

– Да, да… Надо подумать…

Куда делись его профессорская важность и вечная ухмылка.

Фимочка сразу в панику:

– Пропадем мы тут, ребята. Об эвакуации никто ни слова, еда все хуже и хуже, персонал разбегается. Вдруг так и не увезут нас, а фашисты придут?

Ребята молчали. Только Ленька бросил коротко и сердито:

– Заныл!.. Не пропадешь, не бойся.

Ванька сегодня от обеда два куска хлеба оставил – на дорогу. Бежать решил окончательно и бесповоротно. Он стал молчаливый, угрюмый – слова не вытащишь. Переживает: фашист идет к его дому. Целыми днями он массажирует здоровую ногу, чтобы хоть немного окрепли мышцы. А по ночам, когда нет поблизости дежурной сестры, ходит возле койки – тренируется.

Я было заикнулся, что без денег и еды он далеко не уедет. До его деревни с тысячу километров будет, а то и побольше.

Ванька нетерпеливо махнул рукой.

– Ерунда. Мне бы только до Москвы добраться, а там я, считай, дома: можно и пехом дойти.

Вчера вечером я глянул случайно на Ваньку, а у него глаза красные. Спросил его: что случилось? Он чуть ли не выкрикнул:

– Ничего!.. Писем нет, вот чего! Уже девять дней. Почему? Худо дома. Нутром чую.

И все массажирует и массажирует ногу.

 

Запись двадцатая

 

Только‑только мы успели пообедать, вошла Марья Гавриловна. Она была взволнована – мы это сразу заметили и притихли. У меня сердце сжалось в предчувствии: неужели еще какая‑нибудь беда?

Марья Гавриловна оглядела нас, произнесла медленно:

– Ребята, дети!.. Мы уезжаем. Покидаем наше море, Крым…

Я сначала не понял: кто уезжает, зачем? Подумал, наверное, врачи. Ведь уже столько раз нам приходилось прощаться. Однако тут же все стало ясно…

– Из Москвы пришло распоряжение: увезти вас подальше от войны. Мы знаем: Красная Армия не пустит фашистов… Но мало ли что может случиться.

Клепиков крикнул «ура», Пашка, сдерживая восторг, произнес:

– Что ж, попутешествуем…

Ванька радовался откровенно.

– Вот здорово, вот удача, Саньша! Вдруг до самой Москвы довезут? Тогда я – дома! Ух, молодцы, ух, правильно придумали!

Итак, мы уезжаем. Прощай, море. Завтра – послезавтра я тебя больше не увижу.

 

 

Тетрадь четвертая

 

Запись первая

 

Вот мы и на новом месте: среди зеленого бора, на маленькой станции километрах в ста пятидесяти от Харькова. Ехали сюда четыре дня, а писать о дороге нечего. Мне, как всегда, не повезло: положили на нижнюю полку, и я ничего, кроме неба, верхушек столбов да крыш вокзалов, не видел. Поначалу пытался было приподниматься, чтобы заглянуть в окно, но скоро бросил – нога разболелась, да и Марья Гавриловна настрого запретила. Так и доехал до места, будто кот в мешке.

Здесь оказался тоже санаторий, только поменьше и похуже нашего: один двухэтажный и два одноэтажных корпуса. Да и вообще на всей станции, кроме вокзальчика, домов с десяток если наберется – хорошо.

Нас, старших ребят и девчонок, разместили в одноэтажном корпусе и, конечно, без всяких веранд, так что придется, наверное, все лето торчать в палатах. Одно хорошо: окна большие и низко от пола – глядеть в них удобно. А вид – что надо! Корпус стоит на холме, вниз от него уходит поляна, поросшая травой и цветами, потом негустой и тоже цветущий розовым кустарник, а за ним высокая насыпь железной дороги, по которой бегут и бегут поезда.

Многим ребятам это не нравится: шумно, говорят. А я люблю, когда стучат колеса, когда разносятся разноголосые гудки паровозов и мелькают вагоны. Мой папка был железнодорожником, и мы всегда жили на станциях. Я и спать люблю, когда гудит и дрожит земля под тяжестью составов. Мы снова вместе, в одной палате: я, Ванька, Пашка Шиман, Ленька, Фимочка и Клепиков. Только к нам «подселили» еще двух здешних хлопцев – Никиту Кавуна и Борьку Сердюка. Хлопцы улыбчивые, разговорчивые и покладистые. Особенно Кавун. Он толстый, круглый и такой конопатый, что лицо коричневое.

Борька и Кавун – земляки, из соседних сел откуда‑то из‑под Богодухова, лежат в санатории уже четвертый год, и, большие друзья.

Кавун – «ходячий». Скоро два месяца, как подняли его. Борька расстраивается: Кавун ходит, а он все еще лежит и не знает, когда встанет. Кавун видит это и всячески успокаивает Борьку, заботится, добывает ему то дыни, то арбузы, то яблоки: здесь, недалеко от санатория, колхозные бахчи и сад. Смешно смотреть, когда Кавун ходит: перебирает нотами быстро‑быстро, шажки делает маленькие, кажется, что он не идет, а катится.

Никита любопытный и пронырливый – ужас. Где бы и что ни произошло – он все вынюхает, все разузнает, а потом мчится к нам, чтобы рассказать новости.

Что ни говори, а жить куда веселее, когда в палате есть «ходячий».

Фимочка, как только мы приехали, сразу прицелился в Кавуна, взялся зубоскалить над ним. Никита и Борька принимали шутки, и мы смеялись вместе. Фимочка, видя это, разошелся:

– Богато живем, братцы: к нашему крымскому Кабану прибавился здешний Поросенок. Скоро у нас целое стадо будет…

Хлопцы переглянулись, улыбки на их лицах исчезли. Пашка Шиман бросил на Фимочку сердитый взгляд.

– Вечно у тебя словесный понос… Болезнь, что ли?

Клепиков захохотал:

– Не надо обижаться, братва, – это наш звонарь.

Кавун понимающе улыбнулся, а Сердюк сказал:

– У нас такой тоже был: Боталом звали…

На этом и покончили. Кавун и Сердюк больше не хмурились.

Непривычно мне здесь, на новом месте, неуютно. Так и кажется, что мы тут временно, что вот‑вот войдет наша Марья Гавриловна и скажет: «Ну, ребятки, погостили у соседей, а завтра едем назад, в Евпаторию, на наш светлый берег…»

Но понимаю: останемся тут до конца войны. А когда он будет, этот конец? Кто знает? Кто скажет? Надо ждать и привыкать. А трудно: няни не те, распорядок дня будто тоже не тот, даже койки не те – не на колесиках. Не подъедешь друг к другу. Новые врачи и сестры – наших почти всех оставили в Евпатории. Приехали с нами Марья Гавриловна, Ольга Федоровна да три или четыре сестры из других отделений.

А вот дядю Сюську не забыли взять, как же: «единственный мужчина‑санитар»! Лучше бы он остался там, в Крыму, – нисколько бы не пожалел о нем. И не только я. Теперь даже и Фимочка, пожалуй. «Раздружились» они с дядей Сюськой. Тот, видимо, не получил больше денег от Фимочкиной матери и озлился.

Еще в Евпатории, перед отъездом, Фимочка попросил его купить фруктов, но он отрезал:

– Обойдешься. – И уже уходя, добавил: – Ишь, нашли себе лакея!

 

Запись вторая

 

Как в Евпатории я часами мог глядеть на море, так здесь – на железную дорогу.

По высокой насыпи почти беспрерывно, в дыму, в грохоте, проносятся поезда. Я смотрю на них и мечтаю. О чем? О разном. Вот я вылечился и еду домой, меня встречают мама, Димка и Таня. «Ну вот, Саша, мы снова вместе. Теперь нам полегче станет». «Да, да, мама, теперь – заживем. Вдвоем будем работать»… Я приношу первую зарплату. «Возьми деньги, мама, и обязательно купи себе новое платье, да и Тане тоже. А Димке обновка в другой раз». Мама радостно плачет и целует меня: «Спасибо, сыночек».

Или о другом: я опять‑таки совсем здоровый, без всяких там костылей и гипсов, в военной форме, в ремнях, с наганом на боку, еду на фронт бить фашистов. Вот и последний звонок, поезд медленно набирает скорость, а по перрону, рядом с вагоном, идет Лена… Сквозь стук колес я слышу: «Саша, возвращайся с победой и поскорей. Я буду ждать…»

Да, давно я не видел Лены и, наверное, теперь не скоро увижу.

Вчера она написала мне, что девчонки уже навязали для красноармейцев много теплых вещей и скоро будут отправлять первую партию.

Я про себя называю Лену дружком. Это слово мне очень нравится, особенно, когда оно относится к Лене. Его придумал не я – Ольга Федоровна. Однажды вечером она разносила нам лекарство. Уже собравшись уходить, она вдруг остановилась возле меня.

– Да, чуть не забыла: тебе привет от дружка. Из восьмой палаты.

Я покраснел, испугался, что Ольга Федоровна начнет подшучивать надо мной, но она взъерошила мне волосы, произнесла почему‑то грустно:

– Славный у тебя дружок, Сашка.

Почему она так сказала? И только потом я узнал, что Лена всегда расспрашивает Ольгу Федоровну про меня – про здоровье, про то, что я делаю, получил ли из дома письмо.

Сегодня Ольга Федоровна снова передала мне привет от «дружка». Я вдруг расхрабрился:

– От меня тоже. И записку вот написал.

Ольга Федоровна улыбнулась, взяла конвертик и вышла.

 

Запись третья

 

На вечернем обходе Марья Гавриловна повела длинным носом, повернулась к сестре:

– Немедленно позовите няню.

Я глянул на Ваньку. Он лежал бледный от страха. Мы поняли, что учуяла Марья Гавриловна: портились яйца, плесневел хлеб, сэкономленный нами для ванькиного побега.

Когда прибежала няня, Марья Гавриловна строго приказала ей:

– Немедленно проверьте тумбочки и выбросьте все лишнее.

Все погибло. Вдруг няня сейчас же возьмется за дело? Но ей, видимо, второй раз на день не очень хотелось убирать, и это спасло наши «харчишки».

– Сегодня ночью уйду, – шепнул мне Ванька.

Вечер тянулся медленно, а ребята, как назло, развеселились и спать не думали. Фимочка рассказывал какие‑то байки, и палата пухла от смеха. Уже дважды приходила Ольга Федоровна, требовала утихомириться.

Ванька нервничал, ерзал по койке, злился. Я тоже волновался: если уж он решился бежать, то пусть ему во всем будет удача.

Наконец, уже к двенадцати ночи, палата затихла. Ванька быстро поднялся, сбросил простыню, прошептал:

– Пора, Саньша…

На дворе вовсю светила луна. В открытые окна впыхивал еще теплый воздух с запахами цветов и каких‑то трав.

Ванька быстро снял со своей подушки наволочку, подал мне:

– Держи за края.

А сам, открыв тумбочку, принялся вытаскивать из нее и складывать в наволочку наши запасы. Каждый кусок хлеба, каждое яичко или котлету он подносил близко к глазам, вертел в пальцах, обнюхивал и шептал:

– Сойдет… Хорош… Это тоже есть еще можно… И это… Забраковал лишь одно яйцо – самое вонючее.

Даже вздохнул над ним:

– Жаль, черт побери…

Потом сунул в наволочку кое‑какие вещички: зубную пасту и щетку, полотенце, тетради, письма из дома, свою знаменитую деревянную ложку и другие мелочи. Достал из сумки витую прочную бечевку, туго перехватил петлей горловину наволочки, а концы бечевки привязал к углам – получилась заплечная котомка.

– Ну вот, все, – произнес Ванька, кладя котомку под койку. – Теперь давай‑ка, Саньша, помоги мне гипс снять.

И он вынул из‑под матраса большие клещи. Где Ванька взял их, я так и не узнал – не до этого было. Мы вдвоем потихоньку подтащили мою койку к Ванькиной и взялись за дело. У меня был крепкий и острый перочинный нож. Ванька, зажав его двумя руками, резал гипс по всей длине ноги, а я, перевернувшись на живот, рвал его клещами.

Гипс был тверд, как камень. Нож едва надрезал его, и то после огромных усилий. В полчаса мы уже умылись потом, облипли гипсовой крошкой и пылью, пыхтели, как паровозы. Гипс удалось снять часам к двум, а может быть и трем. Ванька поднялся с койки, прошелся рядом, осторожно ступая на больную ногу, прошептал радостно:

– Ничего, ходить можно, а с палкой и пововсе.

Потом он собрал простыню и вытряхнул в окно куски гипса.

Осталось самое главное и трудное: раздобыть одежду. Ведь не поедешь в такую даль в трусах да майке. Мы с Ванькой еще раньше думали об этом, решили: забрать одежду у кого‑нибудь из «ходячих». У Кавуна брать не захотели. Значит, придется искать в других палатах.

– Ребята не обидятся, – говорил Ванька, чтобы оправдаться. – Им другое барахлишко выдадут. Недорого стоит. А моя одежа, в которой я в санаторий приехал, пусть остается… Мне не жалко.

И вот пришла пора добывать «барахлишко». Ванька осторожно прохромал к двери, заглянул в коридор, сделал шаг, другой и вдруг, как ошпаренный, влетел в палату. Я даже не успел заметить, как он очутился на койке, под простыней.

– Что? Что случилось?

– Марья!.. Видал, даже ночью не спит. Может, разнюхала что про меня?..

Мы присмирели, притворились спящими: войдет или не войдет к нам? Она вошла. Задержалась у дверей, оглядела палату, потом бесшумно прошла к Борьке Сердюку: он с вечера температурил. Она наклонилась над Борькой, немного постояла, о чем‑то задумавшись, а затем так же бесшумно направилась к нам. У меня сердце оборвалось: пропал Ванька! Однако она остановилась возле меня. Я зажмурился и дышать перестал. Почувствовал, как она нагнулась надо мной, а потом легко дотронулась до лба…

Когда Марья Гавриловна ушла, мы еще долго лежали не шевелясь.

Наконец, раздался облегченный вздох Ваньки, и он настороженно приподнялся, прошептал чуть слышно:

– Ну и ну! Словно лунатик. Не спится ей никак, бродит…

Я промолчал, подумал: хорошая она. Беспокоится. Могла бы и утром посмотреть на нас с Сердюком, а вот пришла даже ночью.

Полежав для верности еще несколько минут, Ванька снова отправился. Тихо открыл дверь и вышел в коридор. Я с тревогой прислушался: не попался бы!

Тишина. Слышны лишь дыхание ребят да глухое позвякивание ведра. Видимо, няня все еще копошится в ванной.

А Ваньки все нет и нет. Я уже не на шутку забеспокоился, когда он появился в дверях. В руках у него темнел сверток.

– Ну вот, порядок! В трех палатах побывал…

Он не мешкая стал одеваться. Натянул шаровары, носки, обулся в черные кожаные тапочки, на плечи набросил пиджачок, на голову – панаму и сразу стал другим, незнакомым и будто повзрослевшим.

Зависть кольнула меня. Так захотелось и мне встать, одеться и уйти куда глаза глядят, своими ногами топтать пыль, бродить по лужам, валяться на траве, мчаться в поезде и вообще двигаться. Я уже разучился даже представлять себя шагающим по земле.

– Ты что, Саньша, заснул что ли? – доносится тревожный Ванькин шепот. – Прощаться давай.

У меня защипало в носу, на глаза навернулись слезы. Ванька шептал:

– Ну, пока… Скажи, что я домой. Пусть не думают обо мне худо.

Мы крепко обнялись, поцеловались.

– Счастливо… На вот, возьми. Пригодится. – И я протянул Ваньке свой нож.

Он молча взял его и положил в карман пиджака.

– А это от меня, – раздался шепот рядом со мной. Мы застыли – Ленька!

– Что притихли? Я бы и сам, да… На, Саня, передай… Это были деньги.

Ванька спрятал руки за спину – показалось, что очень много денег.

– Не надо, не надо, Леньша. Тебе самому пригодятся.

– Мне ни к чему они. Бери, Ваня.

Ванька взял деньги, тихо произнес:

– Спасибо, не забуду… Прощайте, ребята.

Прихватив котомку, он быстро вылез в окно и скрылся в кустах сирени.

Мы с Ленькой долго смотрели на лунную поляну, на темнеющую насыпь, всматривались в заросли кустов – не мелькнет ли одинокая фигура Ваньки Бокова, но так ничего и не увидели.

 

Запись четвертая

 

Пашка Шиман снова поспорил с дядей Сюськой.

Он теперь частенько забегает к нам посидеть и, как говорит, душу отвести. На этот раз пришел раздраженный, взвинченный.

– Черт знает что!.. Загнали в какую‑то дыру. Одно комарье да гарь от паровозов. Только безмозглая башка могла отыскать это место и поставить здесь санаторий.

Ленька буркнул:

– Не надо было ехать.

Сюська махнул рукой:

– Ладно, это не твое дело. Лежи и помалкивай. Умные очень… Эвакуировались, называется. Думаете, далеко уехали? Через месяц – другой немец здесь будет. Теперь его не остановишь.

Пашка сразу на дыбы:

– Еще как остановим! Бегом погоним назад, прикладами, пинками.

Сюська сделал испуганное лицо, отшатнулся назад.

– Ай да ну! Прямо Аника‑воин, грозен, силен! Ишь, могучесть так и течет из носу, боязно даже.

Пашка обиделся.

– Что, не так, да? Не так?

– А ты не ерепенься, – строго произнес Сюська. – Ты слушай, что говорят люди понимающие. Пинками, прикладами!.. Детский разговор это. На войне главное – дух. У кого побольше духу, тот и победит.

Пашка разозлился:

– Какого еще духу?

Сюська полусогнул руки в локтях, напыжился, высоко подняв плечи.

– Такого… Нутряной силы. А у нас ее пока не хватает.

Клепиков захохотал. Сюська сокрушенно покачал головой.

– Эх, мальцы, мальцы… Что с вас возьмешь, что услышишь?

Фимочке очень понравилась эта «нутряная сила». Теперь он чуть что, сразу спрашивает: «Ну, как, есть у тебя еще нутряная сила? Повоюем?» Мы хохочем: Фимочка здорово копирует Сюську.

Травкин сейчас лежит на две койки поближе ко мне: Пашка Шиман перешел на Ванькино место, в угол, чтобы ему «не мешали работать». А Рогачев перебрался к Сердюку.

Тот оказался заядлым шахматистом, и Ленька прямо в восторг пришел. Сейчас они «режутся» чуть ли не целыми днями. Кавун, конечно, «болеет» за своего дружка, а я и Пашка – за Леньку.

Однако Рогачеву не везет: Сердюк расшибает его наголову. Кавун даже повизгивает от радости и гордости, а Пашка злится:

– Вундеркинд несчастный! Математик липовый! Игрочишка захудалый!

Ленька будто не слышит Пашкиной руготни, продолжает спокойно и упрямо играть.

Фимочка съязвил что‑то насчет Ленькиной «нутряной силы» и снова вызвал веселый смех.

 

Запись пятая

 

Стучат колеса и дрожит земля, разносятся над бором, над нашей станцией протяжные гудки паровозов. Они кажутся хриплыми, одинокими, и эхо, передразнивая их, укает из бора.

Эшелоны идут почти беспрерывно: одни на запад, к Харькову, другие на восток, от Харькова к Валуйкам и дальше. На запад бегут цистерны с горючим, платформы с танками и пушками, теплушки с красноармейцами, на восток везут машины, станки, беженцев и раненых. Санитарных поездов больше всего.

Сегодня санитарных прошло особенно много.

Пашка Шиман глухо бросил:

– Наверное, бои тяжелые…

Ему никто не ответил – и без слов ясно. Наши остановили фашистов у Одессы и вот уже месяц держат их у Киева. Можно представить, какие бои идут сейчас там. Мы смотрели, как на станцию медленно вползал длинный состав с эвакуированными. Поезд остановился, и вскоре к санаторию сыпанули люди.

Теперь так часто бывает: эшелоны на восток задерживают, чтобы пропустить воинские на Харьков. Тогда люди, узнав, что это санаторий, бегут к нам за кипятком, за хлебом, за лекарствами, а то несут больных. Мы молчаливо смотрим на почерневших, осунувшихся женщин, ребят, стариков…

Ни парней, ни мужчин: они едут в другую сторону.

Среди многих поездов, которые проносятся через нашу станцию, у нас есть «свой». Это – почтовый. Он привозит нам письма и газеты. Одни ребята ждут его, когда он идет со стороны Харькова, другие, как например я, когда он возвращается обратно. В той стороне, откуда он возвращается, очень далеко – мой город. Теперь та сторона называется «глубокий тыл». «Свой» поезд мы хорошо знаем, знаем и время, когда он прибывает на станцию.

Нынче он пришел, как всегда, без опозданий – в четыре пятнадцать. Постоял с минуту и покатил дальше, на Валуйки. Те, кто ждал писем, заволновались: придут или нет? Я не ждал: мой «почтарь» – обратный, и будет завтра утром.

Однако, к огромному удивлению, я получил письмо. Взглянул на него и жарко стало: военное, треугольник без; марки, с номером полевой почты. От кого? Развернул торопливо лист: «Здравствуй, Сашок, и все остальные ребята!..» Закричал на всю палату:

– Хлопцы, письмо от дяди Васи! С фронта!

– Кому письмо? Тебе? – Ребята побросали свои дела.

– Всем нам? Здорово!

– Читай!

«Вчера встретил – чего не случается на фронтовых дорогах! – Самуила Юрьевича, математика нашего. Он теперь командир батареи. Не долго нам пришлось говорить – времени оказалось всего минут пяток, однако он успел дать ваш новый адрес. И вот я решил черкнуть вам коротенько. Дела наши фронтовые налаживаются, бьем в морду фрицев и гансов. Думаю, что скоро будем бить и в загривок.

Бои идут большие, но мы стоим на земле твердо. Так что живите, учитесь, лечитесь спокойно.

Как там поживает Леня Рогачев? Вывел ли свой бином? А Паша Шиман? Он, наверное, уже много новых стихов написал? Пусть пришлет нам – почитаем на привале с друзьями. Как себя чувствует Ванька Боков? Не потерял ли свой аппетит? Пусть не стесняется и ест побольше – крепче станет…

Да, забыл: за последний бой командир представил меня к медали «За отвагу». Так что ваш дядя Вася тоже не лыком шит. А твое, Сашок, пожелание – быть всегда в вертикали – я старательно выполняю и вам всем, моим дорогим, желаю этого. Горизонталь – не наше положение. Верно? Ну вот. Обнимаю всех крепко».

Ленька, пока слушал письмо, усиленно накручивал на голове рыжий рог, когда я закончил, проговорил сумрачно:

– Ну его к черту, этот бином. – А потом, уже веселее: – А дядя Вася молодец – медаль завоевал! «За отвагу» – самая лучшая.

Пашка же неожиданно прослезился, когда услышал про дяди Васину просьбу. Шоркнул торопливо ладонью по глазам, выкрикнул с какой‑то непонятной злостью:

– Видали?! Не забыл про стихи! Красноармейцам читать будет. Эх, напишу! Ну, теперь напишу!

И залез под простыню.

А я думал и о Самуиле Юрьевиче, и о дяде Васе, и о медали его, и о Ваньке Бокове. Где он сейчас? Добрался ли до дома?

Уже вторая неделя пошла, как Ванька уехал. И досталось же мне за него! Марья Гавриловна даже выписать меня грозилась за то, что не предупредил ее и помогал Ваньке убежать. Она сказала:

– Если с Боковым случится несчастье, оно на твоей совести будет.

Я очень расстроился, потому что она права. Я жалел Ваньку, ругал себя за то, что не отговорил его, но толк какой? Девятый день Ванька мытарился где‑то, наверняка голодный, а может быть, больной.

Начальник санатория послал розыск, да где найдут Ваньку, когда всюду столько беженцев, когда других забот у всех полно!

 

Запись шестая

 

У нас появился новый сотрудник – парикмахер. Он вошел к нам с коричневым облезлым и помятым чемоданчиком, был тощий, носатый, с черными выпуклыми глазами. Остановился на пороге, вскинул костлявую руку ко лбу, тихо произнес:

– Салют, товарищи дети!

Халат на нем висел, как на палке, из‑под колпака торчали сосульками какие‑то зеленоватые волосы.

Мы были настолько удивлены его появлением, что забыли поздороваться. Однако он не обратил на это никакого внимания, поставил чемоданчик на тумбочку, открыл его, достал ножницы, машинку, расческу.

– Кто первый хочет стать красивым?

Мишка Клепиков выкрикнул дурашливо:

– Я хочу! Такую же прическу, как у вас.

Парикмахер медленно стащил с головы колпак, спросил серьезно и грустно:

– Такую?

Грохнул смех, какого я давно уже не слышал: у парикмахера белела огромная лысина ото лба до самого затылка и только по бокам да сзади узкой каемкой торчали эти его зеленоватые сосульки.

У Клепикова глаза округлились:

– Вот это да! Не‑ет, такую мне не, надо.

– Хорошо, сделаем другую. – И принялся стричь, быстро и весело защелкав ножницами.

Его звали Казимиром Андреевичем. Попал он к нам из‑под Одессы, убегая от фашистов. Пока эшелон, в котором он ехал, стоял на нашей станции, он успел поступить на работу в санаторий.

Он был тихим, задумчивым, говорил мало и с каким‑то грустным юмором. Каждый раз, когда заходил к нам, задавал один и тот же странный вопрос:

– Вы знаете, что такое минометный полк?

Мы молчали, и он, оглядев нас печальными выпуклыми глазами, вздыхал и, покачивая головой, отвечал:

– Нет, вы не знаете, что такое минометный полк.

Мы в самом деле не знали и даже не были уверены, что такие полки вообще есть на свете. Однако нас всегда веселили и вопрос и ответ Казимира Андреевича. Фимочка сразу уцепился за этот «минометный полк» и совал его всюду. Услышит какую‑нибудь новость и сразу:



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2023-02-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: