Следователь по особо важным делам




 

Из бывших жильцов царевича, то есть сверстников по детским играм, удалось отыскать только троих – все‑таки прошло тринадцать лет. Ничего нового они мне не рассказали, хотя при виде денег – десять рублей серебром это о‑го‑го – старались не на шутку, от напряжения обливаясь потом и мучительно выдавливая из своей памяти все мельчайшие подробности.

К тому же, памятуя о том, что тут творилось тринадцать лет назад, держались они скованно, настороженно и смотрели на меня с явной опаской, не ведая, чего именно ждать.

А ведь выйдя из дворца – я со своими спутниками разместился весьма вольготно в бывшей семейной резиденции бояр Нагих, – они непременно расскажут всем остальным, о чем я спрашивал, да и вообще предостерегут прочих, чтоб держали рот на замке.

Пришлось попыхтеть, чтоб такого не случилось. В смысле чтоб прочим рассказывали, но не пугали, а, напротив – отвечали, что ничего страшного, а царевы слуги ныне и впрямь настроены исключительно на добро.

Серебро само собой, но и помимо него я приложил немало трудов. Умело выбранный в разговоре тон, легкая фамильярность, простота в общении и несколько комплиментов наконец‑то развязали им языки.

К тому же я беседовал с ними не один на один, а со всеми вместе, а это тоже немного расслабляет. Ну и, разумеется, сказался выпитый мед. Он тоже внес свою лепту, помогая бывшим жильцам почувствовать себя вольготнее.

Вдобавок изрядно помог в этом расслаблении и Игнашка.

Согласно нашему с ним предварительному уговору он вначале прохаживался по светлице, изображая услужливость, время от времени меняя посуду и принося новые блюда, а затем, когда я на некоторое время отлучался, Игнашка, воровато оглянувшись на дверь, за которой исчез его «хозяин», и заговорщически подмигнув гостям, подсаживался к столу.

С ним народец – что бывшие мальчики‑жильцы, что прочие – вели себя совершенно иначе и куда вольготнее. Да и на вопросы Игнашки они отвечали куда спокойнее, вдумчивее и основательнее.

Так что большую часть сведений, о которых пойдет речь ниже, выяснил вовсе не я, а мой «холоп».

Работал он, конечно, виртуозно, с выдумкой, не просто оправдав свое жалованье, но и заслужив премиальные, каковые я ему честно выдал в конце путешествия.

Возвращаясь к беседе с жильцами, отмечу, что ближе к третьему часу общения, из коих полтора пришлось на Игнашку, на свет божий всплыли самые мельчайшие подробности того дня.

Например, Ивашка Красенский – с виду чуть ли не лет тридцати, настолько был могуч и бородат, даже припомнил цвет одежды царевича, а второй, Гришка Козловский, напирал на то, что Дмитрий перед своей кончиной и даже за несколько дней до нее был необычайно весел и все время беспричинно хохотал.

К четвертому часу общения все они как по команде ударились в сентиментальность и принялись винить себя в смерти царевича – не уберегли, не удержали, попустили и прочее. Нет им прощения, хоть царь по доброте души ныне и снял с них их тяжкую вину за случившееся.

Плакали навзрыд.

Игнашка аккуратно вторил им.

Правда, мешочки с серебром из своих рук, невзирая на признание собственной вины и искреннее раскаяние, так ни один не выпустил.

«Перебор получился с медком, – понял я, заглянув в светлицу и разглядывая плачущего Красенского. – В следующий раз на стол надо ставить вдвое меньшую по объему братину, иначе толку не добиться».

Вечером, подводя итог многочисленным рассказам, я пришел к выводу, что в последний месяц жизни царевича никто не приметил как в его поведении, так и во внешности ничего необычного или странного. Получалось, что возможная подмена отпадала?

Однако позже, анализируя все разговоры и то, что изложил мне из услышанного Игнашка, я натолкнулся на одну любопытную деталь, которую потом на всякий случай перепроверил, побеседовав повторно с бывшими мальчишками‑жильцами, от которых услышал то, что меня насторожило.

Оказывается, ни один из них действительно не видел царевича мертвым – все они заверяли меня, что уносили Дмитрия во дворец живого…

Мало того, они в один голос утверждали, что вообще не видели царевича усопшим. Одного не пустила в церковь мамка, а второй, тот самый здоровенный Красенский, и хотел туда попасть, да не смог – Нагие выставили возле церкви Спаса стражу и никого туда не пускали под предлогом, чтоб тело царевича не украли[21].

Очень любопытно. С такой дикостью я вообще не сталкивался. Кстати, мои спутники тоже. Во всяком случае, ни отец Антоний, ни монах Кирилл не смогли припомнить случая, чтобы из православной церкви кто‑то унес тело, положенное там для отпевания.

Красенский ошибся? Да нет, чуть позже его слова подтвердили подьячие Васюк Михайлов и Терешка Ларивонов, а также писчик Кирилл Моховиков и медовар Андрей Ежелов, которых тоже, как и прочих угличан, в церковь не пустили.

Так‑так. Это уже интересно. Если у тебя или знакомого выкрали кошелек из кармана, ты обязательно примешь меры предосторожности от воров. Но если ты вообще не слыхал, что кошельки воруют, то тебе и в голову не придет опасаться кражи.

Тут же Нагие боялись того, чего отродясь не бывало.

Абсурд?

Разумеется.

Зато если допустить версию, что царевич и впрямь «набрушился» на нож, но оказался лишь ранен и дядья воспользовались удобным случаем, чтобы подменить племяша и спрятать в надежном месте, – получалось самое то.

Тогда угличан и впрямь нельзя было пускать в церковь – вмиг увидят, что покойничек не тот, и поднимут шум.

Вписывалось в эту версию и дальнейшее жгучее желание дядьев перебить всю годуновскую администрацию, которая при виде неизвестного покойника молчать не станет, а тут же завопит о подмене.

Только такая серьезная причина могла подтолкнуть их на убийство государевых людей, хотя Нагие и понимали, что за их смерть впоследствии придется расплачиваться по полной программе. Понимали, но все равно пошли на такой риск – уж слишком высоки оказались ставки, чтоб удержаться от соблазна.

Зато следственной комиссии из Москвы можно как раз не бояться – если кто‑то из ее членов и видел царевича в малолетстве, то не старше полутора лет, так что узнать его спустя семь с лишним лет не смог бы никто.

И еще об одном обстоятельстве упомянул все тот же памятливый подьячий Васюк Михайлов. Оказывается, самозванец, рассылавший ныне по Руси свои «прелестные» письма, не соврал – действительно имелся при угличском дворе некий доктор‑немчин по имени Симон, который таинственным образом исчез сразу после трагических событий.

Разумеется, я все время помнил о принципе «бритвы Оккама» – был такой философ, призывавший не умножать сущностей сверх необходимого, то есть вначале выдвигать в качестве наиболее вероятного самое простейшее, а уж потом ударяться в сложности.

Согласно этой «бритве» получалось, что иноземец, испугавшись кары за неудачное лечение – откачать царевича не получилось, – попросту испугался и сбежал.

Действительно, поди докажи дядьям, что невозможно вытащить человека с того света, если свайка[22], к примеру, по закону подлости и впрямь угодила в яремную вену или сонную артерию.

Вначале забьют, как царского дьяка Битяговского, а потом, подумав, решат, что, возможно, лекарь был в чем‑то прав и они того‑с, погорячились. Словом, скорее всего, объяснение этому исчезновению банальнее некуда.

Но…

Вместе с тем оно идеально вписывалось и в мою полуфантастическую версию о подмене.

К ней же очень хорошо подходило и поведение самой матери царевича Марии Нагой, о котором я читал, а впоследствии мне еще раз рассказали бывшие жильцы. Почему‑то тогда никому из них, да и потом уже членам комиссии не показалось странным, как она себя вела сразу после случившегося несчастья.

А ведь Мария, увидев, как хлещет кровь из шеи родного дитяти, не позвала лекаря, не упала в обморок, не забилась в истерике над телом сына, да и вообще даже не поинтересовалась, насколько серьезна полученная рана.

Вместо всего этого она схватила полено и кинулась лупить мамку царевича Василису Волохову, которую невесть почему сочла главной виновницей случившегося.

Я, конечно, учился на философа, а не на медика, и в психологии разбираюсь постольку‑поскольку – курс в МГУ, и все, но эта несуразица в поведении родной матери была настолько вопиющая, что объяснить ее можно было только одним‑единственным обстоятельством.

К тому времени, когда Мария выбежала во двор, кормилица Арина Тучкова, на руках унесшая Дмитрия в его комнаты во дворце, успела известить царицу, что ранка неглубока, неопасна, свайка хоть и проткнула кожу, но не задела жизненно важные артерии или что там еще, поэтому легкое кровотечение уже остановили.

Вот тогда‑то с точки зрения человеческой психологии нет никаких накладок с устроенным Марией «разбором полетов». Иным образом объяснить странное поведение мадам Нагой не получается.

И тут я вспомнил про выписку, которую сделал в Москве из следственного дела. В основном я заносил в нее фамилии, но имелся в ней и краткий расклад событий, а также то, что зафиксировала прибывшая комиссия. Залез в нее и ахнул.

Почему на это еще более странное обстоятельство никто ранее не обратил внимания – не знаю.

Перепроверить?

Попробовал.

Вновь встреча с жильцами – может, ребятишки ошиблись?

– Свайка была – то я точно помню, – пробасил Красенский. – А ножа никак быть не могло. Нас наособицу всякий раз упреждали, чтоб, егда к нему играть придем, с собой ничего таковского не брали. Уж больно оно опасно.

– А вот сам царевич просил нас о том. Любил он, вишь, таковское, – тут же добавил Гришка Козловский. – Ажно руки у его тряслись. Но ежели не велено, так чего уж тут – не носили. Оно и свайка‑то худо заточена была, потому и споры промеж нас были – воткнулась она али не воткнулась. Иной раз и воткнется, да тут же и завалится. У меня‑то рука твердая была, потому завсегда точно в кольцо втыкал, а вот царевич не свычен был…

– Завсегда‑а, – насмешливо протянул Красенский. – Вспомни‑ка, чей верх чаще всего был?

– Да уж не твой поди!..

Я не слушал их перебранку, задумчиво разглядывая витиеватый орнамент, отчеканенный на ободке серебряного кубка.

Значит, точно играли свайкой. Ладно, пускай. Итак, царевич во время припадка «набрушился» на четырехгранный штырь, который имел плохо заточенное острие, но тем не менее как‑то воткнулся ему в шею…

А теперь кто мне объяснит, каким боком тут может поместиться располосованное горло, на которое указала в своем описании мертвого тела Дмитрия следственная комиссия?!

Сюда же, в разряд загадочного, я вписал необъяснимое исчезновение церковного сторожа Максима Огурцова, который – вот совпадение! – оказался на колокольне во время последнего припадка царевича и сразу, увидев происходящее на дворе царевича, ударил в набат, а после бесследно исчез, причем в ту же ночь.

Испугался? Не клеится. Город оставался во власти Нагих, и за эдакую инициативу он мог рассчитывать не только на устную благодарность, но и на денежное вознаграждение.

Словом, загадок хватало, а вот ответов на них…

Получалось, удалось выяснить многое, но прояснить – ничего.

Жаль, но выходило, что я не справился. Однако опрашивать больше было некого, и я собрался уезжать.

Отъезд я решил назначить на завтрашнее утро, но тут вспомнил про опрометчиво данное обещание – зайти проститься с Густавом. А раз зайду, то быстро уйти не получится, поэтому придется перенести свой выезд на послезавтра – ну куда с бодуна вставать в шесть утра?

Можно было бы, конечно, проигнорировать обещание, хотя и нехорошо, но это был не просто Густав, а шведский принц, королевская кровь, так что нехорошо получалось вдвойне.

«Все‑таки везет этому городу на царских сыновей. Вначале Дмитрий, теперь этот швед», – думал я, неторопливо шествуя к парадному красному крыльцу и продолжая пребывать в размышлениях, как бы половчее увильнуть от навязчивых предложений принца.

Со старшим сыном шведского короля Эрика XIV[23]я познакомился в первый день приезда. А как же иначе, коль место жительства нам было определено в бывших хоромах несчастного угличского царевича, где и проживал Густав.

Тот поначалу принял меня настороженно, решив, что царь прислал еще одного тюремщика‑пристава по его душу.

Но после того как он прочел грамоту Годунова, в которой прямо говорилось: «…досмотря подлинно, отписать, в коем месте и который чудотворец какими чудесы от бога просвещен…», а про него ни единого словечка, и понял, что я приехал совсем по иному делу, не имеющему к нему никакого касательства, радушно распростер свои объятия и потащил меня на ужин.

Оказался он гостеприимен и хлебосолен, словно не швед, а исконно русский человек, и не отцепился от меня, пока я не согласился выпить с ним за встречу.

– По одному кубку, не больше, – сразу предупредил я, – а то дел о‑го‑го! – И красноречиво чиркнул себя по шее ребром ладони.

Я бы вообще не согласился, но взыграло любопытство. До сего времени мне как‑то не доводилось пить с особами королевской крови, да и царской тоже – Борис Федорович выдерживал «сухой закон» не только в Думной келье, но и на торжественных пирах‑застольях.

Про его сынишку, во всем берущего пример с отца, вообще молчу.

Вот и получалось, что такая пьянка у меня впервые.

– Токмо одна чашка, – охотно согласился Густав и назидательно заметил: – Сытый пьяного не разумеет. – Из чего стало ясно, что с русскими пословицами у шведа туговато.

В смысле знал он их во множестве, в чем я убедился в самое ближайшее время, но все время слепливал начало одной с концом другой, да и вообще что касается русского языка, то у него были явные проблемы. Как он изучил – судя по его рассказам – немецкий, французский и итальянский, ума не приложу.

Честно говоря, меня сразу смутило его чересчур охотное согласие на «одна чашка», но я не придал этому значения. Кто же знал, что сей королевич – тихий пьяница, неуклонно приближающийся к алкоголизму.

Думаю, он бы вообще спился, если бы не его увлечение алхимией, за которую пришлось поднять «вторая чашка». А иначе Густав бы не отстал, в совершенстве овладев русскими уговорами: «Обидеть хочешь? Ты меня уважаешь?» – и все в этом духе.

Тут у него выходило без коверканья слов и вообще очень здорово, почти без акцента – видать, часто использовал.

После осмотра его рабочего кабинета, где он проводил «величайший опыт», мы вновь вернулись в трапезную, но никаких отговорок, что я с дороги и устал, королевич не желал слушать, принявшись рассказывать о своей нелегкой судьбе.

Она и впрямь была у него, мягко говоря, не ахти. Достаточно начать с рождения. Оказывается, мать, бывшая трактирная служанка Карин, родила его еще за полгода до официального венчания с королем.

Да и наследником своего отца Эрика XIV он был совсем недолго – когда Густаву исполнилось семь месяцев, батьку сверг родной брат Эрика Юхан.

– Я маленький, совсем маленький, – показывал он ладонью, какого роста был в то время, – помнить токмо решетка на окна в замок Турку.

Если кратко, то его в семилетнем возрасте отняли у матери и отправили в Польшу, где он некоторое время жил, а потом на учебу в Германию, к отцам‑иезуитам. Там под их воздействием он принял католицизм, после чего понеслись скитания по Европе. Доходило до того, что он служил конюхом, чтобы обеспечить себе пропитание.

– А что я мог поделать? – уныло пояснял он. – Голод не тетка – в лес не убежит.

На коронацию своего двоюродного брата Сигизмунда III он явился в рубище нищего. Там же он в последний раз виделся со своей старшей сестрой Сигрид.

С матерью ему довелось повидаться за всю оставшуюся жизнь тоже только однажды, лет восемь назад, когда Карин с ужасом обнаружила, что сынок совершенно забыл родной шведский язык.

Да он и сейчас особо не интересовался своей исторической родиной, лишь раз спросив у меня, как там поживает «правящий наследный принц государства»?[24]

Но когда я в недоумении пожал плечами, не имея понятия, о чем идет речь, он совершенно не расстроился, беззаботно махнув рукой и заявив: «Что с возу упало – у того и пропало», после чего трагически провозгласил:

– За мой несчастный судьба!

Ну и как здесь не выпить?

Я с сомнением покосился на кубок, но тут в голове мелькнула совершенно детская мысль: «А вот интересно, когда король или принц надирается, как он себя при этом ведет?»

Словом, выпили и «за судьба», после чего начались длительные сетования на обман русского царя, который якобы коварно заманил его к себе, наобещав с три короба.

– Да у меня и нет быть выбор, – сознался он и развел руками. – Жареному коню в зубы не смотрят. – Но тут же гордо заявил: – Я быть жених царевна, но вера не менять. Береги честь смолоду, коли рожа крива. И тогда царь заточить меня сюда. Он сказать: «Сколь волка ни корми, а он все равно лоб расшибет!»

Я слушал, кивал, соглашался и… вспоминал, что там мне рассказывал сам Борис Федорович про его художества. Что верно, то верно – гордость у Густава и впрямь имелась, и королевич наотрез отказался от предложения поменять веру и перейти в православие.

Но и дурости у него тоже было хоть отбавляй – это ж надо додуматься, чтобы без зазрения совести не только притащить в столицу свою любовницу Катерину – какую‑то жену немецкого трактирщика, но еще и не стесняясь катать ее по Москве, устраивая ей такие пышные выезды, каковые полагались только царице.

Правда, об этом Густав не упомянул ни слова, разве что под конец, когда посетовал, что он сам во всем виноват.

– Что посмеешь, то и пожмешь, – мрачно констатировал королевич, после чего философски заметил: – Чего пить, того не миновать. – И провозгласил тост: – Баба с возу вылетит – не поймаешь.

Исходя из этого получалось, что Катерина была верна ему недолго и в изгнание за ним не поехала.

А что касаемо алхимии, то он не столько гордился тем, что является шведским королевичем, пускай и без надежды на трон, сколько своим званием «нового Парацельса»[25], которого его удостоили ученые мужи Европы, и тут же предложил мне это звание… обмыть.

Я вновь в нерешительности посмотрел на содержимое своего кубка и обреченно вздохнул. Дело в том, что каждая наша «чашка» вмещала не менее ста граммов, если не все сто пятьдесят, а наливал в них Густав исключительно продукт собственного приготовления.

Увы, но это была не особым способом настоянная на ароматных травах и кореньях медовуха и даже не водка.

Не знаю, кто из алхимиков в поисках загадочного философского камня в результате очередной перегонки первым получил этиловый спирт, зато мне теперь стало точно известно, что шведский королевич в совершенстве освоил этот процесс.

Кстати, не исключено, что это был единственный из его опытов, в результате которого на выходе получалось нечто удобоваримое, да и то лишь отчасти.

Дело в том, что Густав свой продукт не разбавлял, а саму перегонку заканчивал очень рано, так что в кубке у меня плескалось нечто среднее между водкой и спиртом, причем явно ближе к последнему. Я не знаток, но, судя по моей опаленной глотке, восемьдесят градусов там было наверняка.

Дальнейшее, после того как я все же отважился опростать «чашка», помню смутно, из чего делаю краткий общий вывод, что надрались мы с ним основательно.

Зато впоследствии, напоровшись раза два на мой решительный отказ и разочарованно пробормотав что‑то типа «Баба с возу, и волки сыты», он больше не приставал и вел себя тихо, как мышка, совершенно не мешая нашей работе.

С утра он уходил производить опыты, которые заканчивались, как я подозреваю, неизменной перегонкой браги или чего там еще, в aqua vitae – воду жизни, как высокопарно нарекли спиртное древние римляне.

Ближе к вечеру, устав трудиться над изготовлением философского камня, ибо сей процесс куда более трудоемкий, нежели производство алкоголя, он героически надирался в связи с очередной неудачей, после чего вырубался.

Правда, иногда он находил себе напарника и тогда становился буен, вопил, что долг платежом страшен, и грозился, что царь не успеет и ухом моргнуть, как он, Густав, возьмет коня за рога!

Но потом пыл его быстро спадал, он жаловался, что один в поле – хуже татарина, а на нет ни туда, ни суда нет.

Затем следовало неизменное, то есть пьяный храп.

И теперь, заранее предвидя, что придется опростать с ним чарку «за отъезд», а потом еще одну – «за мой и твой здоровье», я поморщился, прикидывая, как бы половчее выйти из игры.

Потому я никуда и не торопился, стоя на крыльце и тщательно отряхивая сапоги от налипшего снега. Тогда‑то до моих ушей и донесся бурный разговор с многочисленным перечнем взаимных обид и претензий.

Вели его два мужика – один дворский по имени Харитон, другой был мне неизвестен – буквально в пяти шагах от крыльца.

Поначалу я не обратил на них внимания, но тут дворский обвинил собеседника в каком‑то обмане.

Дескать, корова у него старая, ибо он прекрасно помнит, что она родилась как раз в ночь пропажи приемного сынка попадьи. А ночь эта была аккурат тринадцать лет назад, в лето, когда… помер царевич Димитрий, потому выходило, что цена столь древней говядины должна быть…

Я тут же навострил ушки, но больше ничего существенного не услышал, а сколько на самом деле стоит говядина, пребывающая в таких почтенных летах, меня не интересовало.

«Оказывается, желание держать слово во что бы то ни стало может принести весьма интересные плоды», – подумалось мне, когда я, сразу откинув мысли об отъезде, пригласил Харитона ближе к вечеру к себе в горницу и там как бы между прочим попытался уточнить подробности о пропавшем мальчике.

Действительно, в те весенние дни, а может, и в тот самый, без вести исчез еще один мальчик – некто Корион Истомин. Был он примерно тех же лет, что и царевич. Правда, исчез он не из Углича, а из близлежащей деревни, где проживал у местной попадьи, но тем не менее.

Больше выяснить ничего не удалось, но я хоть и решил, что напоролся на совпадение, однако на всякий случай науськал на ее жителей Игнашку, который спустя день выяснил еще несколько любопытных фактов.

Во‑первых, время.

Малец исчез вечером того же дня, когда случилась смерть царевича, то есть с опозданием всего на несколько часов.

Да, с мальчишкой могло произойти что угодно. К примеру, пошел в лес, а там его съели волки, или он утонул в болоте, что по соседству с деревней, но вот в чем дело – не уходил он никуда. Его – живого и здорового – забрал с собой… лекарь царевича Симон.

Ой‑ой‑ой, как горячо стало.

А дальше‑то, дальше, то есть во‑вторых, так там вообще кипяток.

Оказывается, Симон забрал пацаненка под предлогом тяжкой болезни отца мальчика, который был в холопах… у того же лекаря. Дескать, батюшка возжелал проститься с сыном.

Сама попадья, у которой жил этот мальчуган, возможно, и не запомнила бы этого нюанса, если бы спустя несколько часов, уже за полночь, за тем же Корионом не прискакал живой и здоровый отец, а узнав, что сына уже увезли, ничего толком не объяснив, опрометью вскочил на коня и был таков.

И с концами.

Все трое.

Больше она никого из них вообще не видела.

– Может, уехали куда от греха? – простодушно предположила попадья. – Тамо‑то, в Угличе, эвон каки страсти чинились.

– Да, скорее всего, – в тон ей благодушно подтвердил Игнашка. – Испугались, да и укатили вместях с лекарем куда глаза глядят. А молочко‑то у тебя, хозяюшка, царское. Такое токмо боярам великим на стол подавать да государю, – похвалил он, памятуя мое наставление обязательно заболтать человека под конец беседы так, чтобы ее середину он уже и не вспоминал.

Это было единственное, в чем я мог усовершенствовать его искусство беседы, да и то, честно признаюсь, идея чужая, просто творчески претворенная мною в жизнь.

Впрочем, оно неважно. Гораздо интереснее другое – куда эта троица подевалась на самом деле, и особенно любопытно, что стало с мальчиком.

Общий вывод напрашивался сам собой – одну случайность можно и впрямь посчитать таковой, но когда они сбиваются во внушительную стаю, то превращаются в закономерность, только еще не полностью видимую глазу.

И как теперь продолжать свое расследование? Найти следы Симона у меня навряд ли получится – если он замешан в чем‑то таком, то заранее все продумал и законспирировал свой отъезд и маршрут на совесть – не подкопаешься.

То же самое и с царевичем.

Напоследок, припомнив кое‑что из рассказов моего подлинного отца, я копнул в другом направлении. Пришлось вновь вернуться к бывшим жильцам. Сделал я это перед самым отъездом – дескать, не могу уехать не попрощавшись.

Как водится, опрокинули мы по чарке из фляжки, после чего я по ходу беседы подкинул им мыслишку о том, что Дмитрия, конечно, жаль, но с такой болезнью он все равно не жилец. Или я не прав, не понял чего‑то из их рассказа и подобные припадки черной немочи, как тут именовали эпилепсию, на самом деле были у царевича крайне редко?

Ответы, полученные мною, Бориса Федоровича непременно бы обрадовали. Практически все в один голос заявили, что я прав целиком и полностью.

Допускаю, что каждый второй просто решил мне польстить, согласившись на мою точку зрения, но как быть с каждым первым?

Тоже льстецы?

Но тогда они не смогли бы присовокупить к своему согласию ряд красноречивых подробностей, из коих я сделал вывод, что в относительно спокойные периоды припадки у мальчика случались не чаще двух‑трех раз в месяц, а когда болезнь обострялась, то пацана корчило в судорогах чуть ли не каждый день.

Оставалось проконсультироваться у моей ведьмы‑травницы‑ключницы, то бишь у Марьи Петровны, что я решил сделать в первый же день после своего возвращения в Москву.

Завозились мы с расследованием изрядно, и на дворе уже было начало декабря. Я предвкушал радостное возвращение домой, но тут вспомнил, что мне надо заехать еще в два места – уж очень настоятельно рекомендовал мне сделать это Борис Федорович.

Предстояло вступить в имущественные права, поскольку места эти именовались село Климянтино, что близ Углича, и село Домнино, которое располагалось аж в Костромском уезде. Оба села Годунов мне подарил.

Причем пожалованы они мне были царем вотчинной, а не поместной грамотой, то есть, как мне растолковали потом подьячие в Поместном приказе, я получал эти села с правом передачи их по наследству вне зависимости от того, нахожусь на государевой службе или нет.

Узнал я об этом подарке почти перед самым отъездом. Деваться некуда – дареному коню в зубы не смотрят, хотя у меня эти села как‑то особой радости не вызвали. Серебра мне и без того хватало, а все остальное…

Ну не привык я еще к такому. Так что ехал я туда только потому, что так положено, дабы народ не озоровал.

Честно говоря, я даже не знал, чьи они были ранее. Думал, что раз царь их мне отписал, то они всегда принадлежали ему.

Оказалось, бывают разные нюансы. В моем случае за Борисом Федоровичем они были совсем недолго, а до того ими владел… боярин Федор Никитич Романов.

Да‑да, он же родной племянник первой жены Ивана Грозного, он же двоюродный брат последнего царя из рода Рюриковичей Федора Иоанновича, он же будущий патриарх Филарет и, наконец, отец первого царя из новой династии, о чем пока знаю только я.

Но это – его прошлое и будущее, а ныне он – ссыльный монах, мотающий срок где‑то на севере Руси за попытку мятежа против Годунова, а если официально, то за желание извести всю царскую семью с помощью колдовских трав, кореньев и прочей ядовитой дряни растительного происхождения.

Вот тогда‑то я впервые оценил по достоинству тех, кто послал со мной в путь‑дорожку именно эту парочку. Первым сработал отец Антоний.

Апостол вообще усердно трудился всю дорогу, вот только мне в его записи заглядывать было лень, поскольку они и впрямь касались исключительно официальной цели нашего путешествия.

А тут он и вовсе оказался загруженным под завязку – неделю назад в Климянтино скончался местный священник, потому пришлось выручать паству, оказавшуюся невольно отлученной, пускай и на время, от литургии и прочих служб – это еще куда ни шло, но и от церковных таинств.

Невозможность обвенчаться народ не беспокоила – как‑никак на дворе были Филипповки, то бишь Рождественский пост, а в такое время венчаться не принято. Причастие тоже могло потерпеть, а вот крещение и отпевание – это гораздо серьезнее.

Словом, пока новый священник не прибыл, отец Антоний приступил к своим привычным обязанностям. Выглядел он вполне, характер имел мягкий и добродушный и даже на отпетых грешников никогда не повышал голоса.

– Куда лучшее не преследовать их, но вернуть назад. Ведь если человек, не зная дороги, заблудится среди вспаханного поля, лучше вывести его на правильный путь, нежели изгонять с поля палкой.

Он умел находить утешение для людей и в скорби, при отпевании.

– Бог ждет нас не в гости – бог ждет нас домой, – мягко приговаривал он, ласково гладя по голове какую‑то бабу, потерявшую мужа‑кормильца. – Не плачь об умершем, но плачь о живущем во грехах. Эх, милая моя, да ты ведь и сама согласная, что небо гораздо лучшее земли, так пошто оплакивать переселившегося туда? Помысли, яко мы сами и ты тож называем мертвых. – И нараспев произносил: – Покойными. А почему, чадо? Да потому, что жизнь тягостна, а смерть благодетельна, ибо… – И продолжал свое тихое и ласковое утешение до тех пор, пока лицо женщины не начинало светлеть.

Но заносчивых и кичливых, считающих, что они живут праведно, он не любил, хотя и их старался поправлять и вразумлять, держа себя в руках. Разве что тон его при этом был чуточку жестче и укоризны чуть больше:

– Разве может человек доставлять пользу богу? Разумный доставляет пользу себе самому. Что за удовольствие вседержителю, что ты праведен? И будет ли ему выгода от того, что ты содержишь пути твои в непорочности?

– Дак я не токмо содержу свои пути в непорочности, – случалось, возражали ему. – Я и милостыньку завсегда подам, ежели он достоин.

– Иное – судия, иное – податель милостыни. Милостыня потому так и называется, что мы подаем ее и недостойным, – перебивал отец Антоний, что случалось крайне редко, и продолжал: – Сказано Иоанном Златоустом: «Яко доброе дело – помнить о своих грехах, тако же доброе дело – забывать о своих добрых делах», посему и не вспоминай о них вовсе, сын мой, чтобы помнил о них бог.

А одному, дававшему деньги в рост, и вовсе заметил:

– Удержи руки от лихоимства и тогда простирай их на милостыню. Если же мы теми же самыми руками одних будем обнажать, а других одевать, то милостыня будет поводом ко всякой татьбе. Паки и паки повторюсь – уж лучше вовсе не оказывать милосердия, нежели оказывать такое милосердие.

Но с остальными он был выше всяких похвал.

– А почему ты почти все время улыбаешься им? – как‑то не выдержав, спросил я.

– Да как же иначе? – всплеснул руками священник. – Я же им божие слово несу, кое вочеловечилось, дабы мы обожились. То свет истинный, а истине прилично и посмеяться, потому как она радостна.

Да и проповеди он читал – заслушаешься. Случилось, что я как‑то случайно заглянул в церковь – нужен мне был священник – и, пока ждал, когда он освободится, тоже, так сказать, приобщился.

Так вот, в некоторых местах даже меня, отъявленного скептика и циника, проняло, хотя и на несколько секунд, но тем не менее – уж больно мастерски он умел подбирать слова.

– Христос сделался тем, что и мы, дабы нас сделать тем, что есть он, – вещал отец Антоний с амвона.

Во как!

Не спорю, возможно, это не его собственное, а обычные цитаты, но согласитесь – подобраны с любовью и умом.

А главное – как произнесены!

Одним словом, уже через три дня к нему на исповедь хлынула толпа селян, особенно женщины, и для каждой он находил какое‑то особенное слово, дабы приободрить страдалицу.

И каялись они в таких грехах, которым подчас было и пять лет давности, и десять, а то и все двадцать – лишь бы подольше слушать его мягкий, воркующий голос.

В числе прочих к нему явились исповедаться и несколько баб из числа бывшей романовской дворни, среди которых была и некая Липа, которая лишь на исповеди вспомнила, что на самом деле ее крестное имя Олимпиада, токмо она вовсе про него запамятовала, ибо оно оченно длинное и так ее отродясь никто не величал, разве что во время венчания, но это было в последний раз, да и то она сама уж не упомнит, кто тогда служил в церкви, да и вообще венчалась она не тут, а в Домнино, зато хорошо запомнила лето, ибо аккурат чрез три месяца ей довелось подсоблять бабке Ситяге принимать роды у…

У отца Антония в характере имелась одна особенность – он любил делиться с ближними тем из услышанного, что казалось ему забавным. Безумолчное тарахтение этой бабы он посчитал заслуживающим пересказа.

Признаться, я слушал его не очень внимательно, но только до определенного момента, после которого я насторожился.

С одной стороны, ничего интересного. Подумаешь, прислуга вскользь обмолвилась о любовных шашнях молодой дворянской дочки.

Ну и что?

По нынешним временам такие лихие загулы у баб, конечно, редкость, но мне‑то до них какое дело?

Все это так, но тут была вскользь произнесена девичья фамилия матери этой самой дочки – Смирная‑Отрепьева, а это уже нечто иное.

Я бы сказал, совсем иное.

Уж не о близкой ли родственнице того самого Отрепьева идет речь?

Пришлось подмигнуть тут же все сообразившему Игнашке, который находился рядом, и мы на пару выудили как бы между прочим то, что словоохотливая Липа наговорила Апостолу.

Правда, не все, поскольку на ряд наших вопросов, причем самых главных, отец Антоний отвечать отказался, ибо, рассказав о них, он тем самым нарушит тайну исповеди.

Оказывается, при определенных обстоятельствах некоторые преимущества очень быстро могут перейти в недостатки.

Вот тут‑то мне и пригодился отец Кирилл, которого я запустил к Липе якобы попить молочка. Оказывается, вот для чего подкинул мне его патриарх Иов с подачи предвидевшего такую ситуацию Бориса Федоровича.

Краснорожему монаху из Чудова монастыря было положить с прицепом и на тайну исповеди и на прочее.

Дабы побыстрее развязать язык Липе и другим людям из числа местного населения, мы с ним разработали и своеобразный стимул. Дескать, новый владелец, видя разор в хозяйстве и изрядный недостаток дворни, решил вернуть в старый терем некоторых холопов из тех, кто в нем служил ранее, а потом был изгнан.

Эдакое восстановление справедливости.

Так вот, не знает ли она таковых, но обязательно из числа не замеченных в краже господского добра и прочих грязных делишках.

Липа сразу выдвинула кандидатуру некой женщины, которая замечательна во всех отношениях, но оказалась оговорена лихими завистниками, хотя честнее может быть только какая‑нибудь святая, а проворнее – водяная мельница, да и то лишь в половодье, поскольку ежели вести речь о лете или осени, то тут эта женщина, пожалуй, потягалась бы за милую душу и с ней, ибо…

Думаю, и без имен понятно, кого она имела в виду.

– Угомонись, чадо неразумное! – рявкнул отец Кирилл. – Лучше поведай, коль ты така святая и проворная, в чем же тогда день назад битый час исповедалась пред отцом Антонием?! А ну, сказывай, яко на исповеди! Мне дозволительно, ибо я – духовного звания, а по части безгрешной жизни и тебя за пояс заткну.

Поначалу женщина замялась, возможно вспомнив, что сей монах еще вчера благим матом орал какую‑то непотребщину, после чего, будучи в хлам пьяным, рухнул в сугроб и вдобавок пытался задрать подол двум или трем молодайкам, шедшим мимо этого сугроба к колодцу за водой.

Имелась у него и наглядная памятка о вчерашних событиях – здоровенная шишка на лбу, так как он, невзирая на духовное звание, был изрядно ушиблен коромыслом одной из молодух.

Однако как ни крути, а он все равно оставался монахом, так что Липа, пускай и после некоторого колебания, раскололась – уж больно хотелось ей за



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-11-01 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: