Дом первой певицы и актрисы придворного театра, как и дом Долгоруковых, стоял рядом, стена к стене, с домом князя Лопухина на Невской набережной и также был соединен внутренним ходом. По тесным связям обитателей все три дома эти составляли одно целое, и всегда в одной части было известно, что готовится или что происходит в другой.
Актриса Шевалье, высокая, величественная женщина, несравненной красоты брюнетка, с божественным голосом, прибыла в Россию по приглашению его высокопревосходительства господина обер‑гофмаршала, над зрелищами и музыкой главного директора, разных орденов кавалера Александра Львовича Нарышкина, и во французском контракте ее значилось: «Que madame Chevalier est engagée pour jouer sans distinction tous les rôles, qui lui conviendront dans l'opéra français». (Госпожа Шевалье ангажирована, чтобы играть без различия все роли, какие к ней подойдут во французской опере.) Жалованье ей положено было 7000 рублей и разъездных 300. Муж красавицы, пронырливый, алчный французик, скоро занял важное положение балетмейстера, так как знаменитый Ле‑Пик, ставивший танцы еще на празднестве великолепного князя Тавриды, был стар уже при матушке государыне, а теперь совершенно одряхлел. Скоро высочайшим указом муж прекрасной Шевалье назначен отныне впредь навсегда быть сочинителем балетов. Это важное назначение находилось в связи с ролью, которая не прописана была в контракте, быстро занятой красавицей‑певицей. Затмив соперницу свою певицу Вальвиль, новая примадонна вступила в интимную связь с обер‑гардеробмейстером и брадобреем императора графом Кутайсовым. Страстный и ревнивый турок держал себя, как верховный визирь. Сераль его был обширен и постоянно полон прелестницами. Но госпожа Шевалье одна занимала царственное положение в сердце графа, и для нее отделан был дворец рядом с домом князя Лопухина, сказочная роскошь коего достойна была воображения Шахеразады. Шевалье сама отличалась беспечным и благородным характером, но алчность ее супруга не имела пределов, и он, искусно пользуясь влиянием красавицы на Кутайсова, проводил через нее дела не менее важные, чем те, которые снабжались «подорожными» для отсылки от князя Лопухина к просителям.
|
Огромные доходы давало балетмейстеру влияние супруги, но этим не ограничивалась его деятельность. Тайны величайшей важности были ему известны. Якобинец и масон, балетмейстер явился в Россию по вызову тайных, могущественных покровителей. Живой связью между отцом фаворитки князем Лопухиным и актрисой Шевалье являлась госпожа Госконь. Именно ее покои и даже самая спальня были соединены потайной дверью и лазейкой через брандмауеры домов с покоями и спальней Шевалье… Император благосклонно относился к интимности своего брадобрея и певицы. Лукавый турок сумел придать чувственной связи возвышенный романтический характер такого же рыцарского, платонического обожания, какое пока питал Павел Петрович к княжне Анне. Брадобрей уверял, что добродетель певицы тверже алмаза и что часы, проводимые им в ее доме, проходят в самых чистых мечтаниях и поэтических беседах. «Если свет судит иначе об сем, то его величество знают цену людскому мнению и пристрастному подлому суду людскому! Будь чист, как ангел, клевета тебя сделает чернее демона!..» – эти слова Кутайсова встречали полное доверие и сочувствие императора Павла, на себе испытавшего, как далек свет от понимания всего утонченного и чистого. Так и возвышенные отношения императора к Нелидовой дали повод придворной и светской толпе к гнусной клевете! Людская толпа о всем судит по своим грязным побуждениям и величие душ избранных ей непонятно.
|
Почти ежедневно, в определенный час дня, государь садился с графом Кутайсовым в карету, обыкновенную, не придворную, с прислугой, одетой в мальтийского цвета малиновые ливреи, и ехал incognito на свидание с княжной Анной. Полиция и все встречные обязаны были не узнавать императора и Кутайсова под страхом жесточайшего наказания. Дорогой государь обыкновенно развивал свои обширные планы о восстановлении мальтийского рыцарства и о возрождении при его помощи дворянства всех наций, долженствующего стать на защиту христианства и монархического принципа в Европе. Государь развивал в пламенных картинах быстрого воображения своего, как возродится опять культ высокой рыцарской чести и платонического обожания женщины, через что очистятся и умягчатся нравы и российского шляхетства, погрязшего в маетностях своих в грубое, темное провождение времени среди грязных оргий с крепостными женщинами, в пьянстве, в травлях русаков. Российское шляхетство вступит в ряды европейского рыцарства и облагородится. Отсюда начинались пламенные картины воображения его величества, как меркнет навсегда блеск полумесяца, восстанавливается крест на Св. Софии, Св. Гроб Господень освобождается, и престол Палеологов занимается гроссмейстером мальтийского ордена.
|
Себя и Кутайсова государь почитал служителями рыцарского культа платонического обожания женщины. Он сперва завозил Кутайсова к Шевалье, а затем уже подъезжал к дому Лопухиной. Но по двойственности и противоречивости загадочной природы своей Павел Петрович часто среди самых возвышенных рассуждений вдруг впадал в буффонство и пускался в довольно рискованные расспросы о расположении родимых пятен на прелестном теле Шевалье, руки, шея и грудь которой были украшены самыми очаровательными родинками. Император, как всегда блистая неистощимой энциклопедичностью сведений из самых разнообразных областей, оказывался тонким знатоком галантной науки угадывания по родинкам на открытых частях тела женщины количества и расположения их на сокрытых прелестях. Граф Кутайсов должен был признаться, что государь или обладал глубокими познаниями в этой науке, или получил откуда‑либо сведения о самых интимных особенностях певицы. Во всяком случае, было очевидно, что в сущности Павел Петрович не верит сам платонизму отношений Кутайсова и Шевалье, отлично знает о вечерах актрисы, куда дамы являлись в столь открытых и прозрачных платьях, что и без научных выкладок можно было узнать все особенности их сложений. Но Павел Петрович так увлекся благородными фантазиями своими, что хотел, чтобы было так и в суровой действительности.
Император Павел Петрович был человек добродетельный и ненавидел распутство. Но 28 января 1798 года рождение великого князя Михаила положило начало роковому отчуждению императора от державной его супруги.
Беременность государыни и разрешение ее сопровождались чрезвычайно опасными предуведомлениями. Полагали, что причиной была привычка Марии Федоровны затягиваться при интересном положении для сохранения стройности талии. В самом деле, императрица в годы полной зрелости чудесно обладала станом олимпийской богини. Но корсет будто бы отозвался гибельно на ее организме. Хотя течение последней беременности государыни не показывало чего‑либо особенного, как и во время девяти предыдущих, однако приглашен был акушер из Геттингена; ученый профессор заявил, что основания его науки и правила его искусства несомнительно его удостоверяют, что при дальнейшем супружеском сожительстве и плодовитости императрицы следующая беременность грозит ей смертью.
Император с ужасом выслушал заключение профессора, предъявленное им на латинском языке, объявил, что жизнь императрицы для него бесконечно драгоценна, долг любви заставляет его потому внять голосу науки, принимая к тому же во внимание, что Небо послало ему многочисленное потомство и с этой стороны государство обеспечено. Императрица, преданная супружеским обязанностям, как все добродетельные женщины, проявила отвращение к сему решению и назвала немецкого профессора невеждой и наглецом. Тем не менее профессор возвратился в отечество, осыпанный золотом и подарками, а с этого самого дня император стал опочивать в особой спальне.
VI
УШИ ГОСПОЖИ ШЕВАЛЬЕ
Тесный кружок собрался вечером в салонах актрисы. Ряд комнат, отделанных с изумительным вкусом и роскошью, с полами розового и иных драгоценных дерев, с росписью потолков и стен, над которой трудились великие артисты в лучших мастерских Парижа и которая, произведенная на каких‑то хрупких материалах, затем несена была на руках нарочито до самого Петербурга, причем на сие от границы Российской империи употреблены были крепостные крестьяне огромных имений Кутайсова, и затем с величайшим искусством прикреплена на свое место! И мебель, статуи, вазы, люстры и канделябры, библиотека драматических авторов и музыкальных сочинений, драгоценные арфы и клавесины! А посуда, фарфор, серебро и самые напитки и яства ужинов актрисы! Но в этот вечер наиболее ценным и роскошным предметом салонов красавицы, привлекавшим все внимание и изумление гостей, были изящные, маленькие ушки хозяйки, или, точнее, те бриллианты‑солитеры, которые переливались дивными огнями и несравненным малиновым «мальтийским» цветом, подвешенные к сим очаровательным ушкам!
Мужчины были уже в сборе. На дивном кресле, представлявшем раковину, обитую бархатом, подражавшим розоватому перламутру, и вполне достойным принять Афродиту в мгновенье ее чудесного рождения из пены морской, покоилась сама хозяйка. Была ли она одета или раздета? Чудесные волосы ее искусно заплел в корону артист‑парикмахер. Прозрачные ткани только оттеняли ее дивное тело с желтоватым колоритом кожи. Драгоценный пояс, свитый из золотых нитей и перлов, охватывал ее стан. И, тихо покачиваясь, горели на ушах бриллианты, подарок императора, надеваемые красавицей лишь в исключительных случаях и положительно не имевшие цены. У ног ее на скамеечке сидела одетая фригийским пастушком, в красном колпачке une virago courtisane, молоденькая актриса Сюзет, похожая более на хорошенького, курчавого, с вздернутым носиком и ямочкой на круглом подбородке мальчика. Она не спускала влюбленных глаз с Шевалье и порой благоговейно целовала ее розовые ноги, тонувшие в волнах тончайших, драгоценных кружев.
Сюзет была ближайшей подругой куртизанки и спала около ее ложа на полу, на тюфяке, обитом мехом чернобурых лисиц. Шевалье спала беспокойно. Ее преследовали видения из трагических французских пьес, которые она играла, и Сюзет ухаживала за ней во время ночной тревоги и внезапных пробуждений с воплями и плачем. Из женщин кружка Шевалье была еще Ольга Александровна Жеребцова. Зрелая, чисто русская красота ее была так же почти лишена покровов, как и прелести самой хозяйки.
Из мужчин все обычные посетители ужинов куртизанки были налицо: красивая неополитанская лисица из адмиралтейства де Рибас, английский посланник лорд Уитворд, меланхоличный, невысокий и скромный князь Платон Зубов, граф Кутайсов в пурпуре и с белым хохлом, обычно напоминавший какаду, лейб‑медик императора и постоянный доктор Ливенов, вхожий в теснейший кружок императрицы и великого князя Александра Павловича, англичанин мистер Бек, князь Лопухин, поминутно покушавшийся вести с Беком ученый colloquium, начиная неизменной присказкой – «nous autres savants». Около хозяйки сидел только что возвращенный государем из Курляндии, куда он был выслан по отставлению от службы, и получивший вновь с милостью государя важнейшее назначение на пост петербургского генарал‑губернатора фон дер Пален. Уста его змеились тончайшей улыбкой, а глаза поражали умом. Он сыпал анекдотами, каламбурами и смешил хозяйку. В искусстве забавлять женщин Пален не имел соперников, и обыкновенно они встречали его как самого милого, беспечного, доброго весельчака. Но, быть может, не одна из светских его приятельниц упала бы в обморок, если бы взглянула в мрачные ущелья души этого интригана, холодно совершавшего преступления самые вопиющие, раз требовалось расчистить путь для ненасытного его честолюбия. На столике перед Паленом стоял неизменный графин с лафитом пополам с водой. Жажда постоянно мучила Палена, и в этом отношении он сравнивал себя с древним Танталом. Это непрестанное питье воды с лафитом, эта палящая жажда была как бы единственным проявлением тайных страстей, пожиравших внутренности этого человека, сквозь ледяную маску притворного благодушия.
Известно было, что всем, кого постигала немилость Павла Петровича, если они являлись, дрожащие, бледные, умоляющие о помощи, к Палену и сообщали о ссылке их самих, их семьи, родителей, знакомых, родных, конфискации имущества, курляндец неизменно говорил:
– Вот так история! Не хотите ли стакан лафита?..
Ждали появления госпожи Госконь. А между тем беседа вертелась около солитеров, горевших в ушах Шевелье. Она рассказывала, как страшилась ехать в Россию, где круглый год, как ей говорили, идет снег, обитатели ходят в звериных шкурах и едят сальные свечи по воскресеньям как праздничное блюдо, в городах по улицам бегают волки и медведи, а окрестности обросли дремучими лесами клюквы и брусники… Ей говорили, что при покойной императрице Петербург и Царское Село действительно превращены в оазис, где жизнь текла совершенно подобно Парижу, Версалю и Трианону. Но что будто бы новый государь превратил свою столицу в скучный прусский городок, в кордегардию, где пахнет одними солдатами…
– Вам говорили истину, признаться должно! – проговорил сквозь зубы, глядя на ногти, князь Платон Зубов в этом месте рассказа.
Шевалье продолжала. Петербург, куда они прибыли с мужем осенью, показался ей таким угрюмым, неприветливым. На каждой улице полосатые будки и заставы с рогатками черно‑желто‑красного цвета… К тому же один из артистов перед дебютом уверял ее, что если пение не понравится императору, то он не задумается, как восточный деспот, отрубить уши певице!..
– И не задумался бы, вам сказали правду! – опять пробормотал, лоща ногти, князь Платон Зубов
Дебют сошел так удачно, что император в восторге не знал, чем одарить артистку…
– Вот тут я и рассказал императору, – перебил хозяйку Кутайсов, – страхи нашей богини! Его величество хохотал полчаса, услышав историю с ушами. Признаюсь, я весьма опасался за исход, ибо негодный актеришка, навравший диве, поспешил послать в иностранные газеты, как о совершившемся. И всюду стали печатать, что, рассердившись на певицу, император Российской империи приказал отрубить ей уши. Газеты ужасались варварству восточного деспотизма. Видя милостивое настроение его величества, я и о сем донес. Что ж, веселости не было конца!
– Как не веселиться! Анекдот для нас выдуман! – прошептала Жеребцова, повела роскошными плечами, словно ей было холодно, и обнаженную грудь ее взволновал глубокий вздох.
– Веселости не было конца! – блестя глазами, повторил граф Кутайсов. – Государь сейчас же велел принести эти серьги с солитерами, игрой которых мы, однако, менее в эту минуту любуемся, чем живым огнем очей их обладательницы, – ввернул комплимент Кутайсов, за что и был награжден улыбкой куртизанки, – и, передавая мне, изволил приказать: «Вези сейчас эту безделицу Шевальевне и скажи, чтобы вечером на спектакле во дворце в моих сережках была. Полагаю, что тогда Европа рассмотрит, целы у ней уши, или нет!»
Все мужчины захохотали при этом: громко, грубо, злобно и насмешливо. Но госпожа Шевалье недовольным жестом остановила их хохот.
– Государь так был с тех пор милостив ко мне! Это – рыцарь. И как он учен. Он знает все мои роли из Расини наизусть и столько рассказывает мне из истории, что я начинаю понимать многое такое в монологах, о чем раньше и не подозревала. Государь – мой благодетель. И если бы он подарил мне не эти солитеры, а простые стекла, я носила бы их с таким же восторгом!
Мужчины кусали насмешливо губы и опускали глаза при этих словах куртизанки.
– Но что же долго нет нашей божественной Юлии, князь? – спросила актриса у Лопухина.
Прежде чем старый князь успел ответить, в покой вошла госпожа Госконь в сопровождении своего карлика.
VII
ЗОЛОТОЙ ОСЕЛ
Легкий крик удивления и восторга мужчин встретил любовницу старого князя. Все сознались, что истинной Афродитой или соблазненной и соблазняющей праматерью золотокудрой Евой должно назвать Юлию. Хитон, прорезанный с боков, воздушной радужной ткани струился по ее плечам, то скрывая, то выдавая все изгибы и формы тела, как отражающая пурпур зари морская волна. Ножки ее охватывали сплетенные из тисненных ремешков, усыпанные изумрудами, рубинами и яхонтами, ажурные, сквозные, хитроузорные парфянские сапожки. Драгоценный эшарп мягким ослабленным кольцом охватывал ее бедра и скреплен был аграфом из крупных бриллиантов. Но взоры всех приковывало к себе жемчужное ожерелье красавицы, покоившееся на ее груди. Огромные зерна перлов положительно не уступали солитерам Шевалье. Облачко завистливой досады омрачило на мгновение чело куртизанки, но вслед за тем она рассмеялась и, поднявшись навстречу Юлии, заключила ее в объятия и звонко поцеловала.
– Откуда это у тебя? Какая прелесть! Сам бог морей Нептун не мог бы сыскать лучших перлов в пучине морской! – сказала актриса.
– Изумительно! Прелестно! Восхитительно! – слышались изъявления восторга мужчин.
– Это подарок не бога морей, но… – красавица указала на сиявшего гордостью Лопухина, – вот его!
– Виват, князь! Виват! Виват! – закричали все, рукоплеща. – Ему быть сегодня золотым ослом, ему! Он вполне этого достоин!
Князь низко поклонился.
В ту же минуту курчавый фригийский пастушок Сюзет выбежала из комнаты и сейчас же возвратилась, неся вызолоченную маску ослиной головы с большими ушами и при общих знаках одобрения надела ее на голову Лопухина. Золотой осел важно кивнул, причем уши пришли в движение, и сказал:
– Поклоняюсь тебе, Афродита бессмертная, из пены рожденная, властительница утех любви чистейших, зажигающая сим огнем чистейшие неги сердца земнородных смертных!
Он опустился на колени перед Юлией, простер руки и положил ослиную голову на ковер.
Юлия поставила свою сверкающую ножку на покорную спину золотого осла.
– Поклоняемся тебе, Афродита бессмертная! – хором воскликнули все мужчины и упали на колени.
Сюзет поднесла Афродите на золотой тарелочке румяное яблоко. Афродита закусила его и сказала:
– Верные служители златой Афродиты! Вкусите сей сладкий плод тайного древа, дар мудрого змия, и познайте пламень чистейшей Любви!
Служители Афродиты поднялись, кроме золотого осла, все лежавшего под стопой богини, и она каждому дала откусить от яблока.
Затем она сняла ногу со спины поверженного, и, поднявшись, золотой осел вновь возгласил:
– Поклоняюсь тебе, Изида бессмертная, из бездны рожденная, властительница истины, светом коей озаряешь умы верных поклонников земнородных смертных!
И вновь повергся, простирая руки, уже перед черноокой Шевалье.
– Поклоняемся тебе, Изида бессмертная! – хором воскликнули все мужчины и упали на колени
Изида поставила ногу на спину золотого осла, фригийский пастух поднес ей ручную кадильницу, из которой шел ароматический дым.
– Верные служители тайнохранительной Изиды! Примите дыхание великой Истины, дар мудрейшего змия, и познайте разрешение оков ума вашего.
И она подула дымом на всех поднявшихся с колен служителей своих. Золотой осел вновь восстал из‑под стопы второй богини и вновь возгласил, обращаясь к Жеребцовой:
– Поклоняюсь тебе, Великая Матерь, источник жизни, питающая от сосцов своих всех земнородных вином чистейшим свободы! Освободи нас, Великая Матерь, освободи нас!
Золотой осел в третий раз повергся долу, простирая руки. Жеребцова поставила на его спину полную свою ногу.
– Поклоняемся тебе, Великая Матерь! Освободи нас, Великая Матерь, освободи нас! – воскликнули, падая на колени, служители.
Поднесена была ей золотая чаша с вином, и Великая Матерь сказала:
– Вкусите вина бессмертной Свободы и примите силы на брань! Сокрушите оковы народов, цепи рабства разорвите, повергните тиранов с престолов их и преторгните дыхание притеснителей!
И Великая Матерь, отпив из чаши, поила по очереди всех служителей своих.
– Розы! Розы! Розы! – вдруг, взявшись за руки, сказали три богини.
– Розы алые Любви чистейшие! – сказала Афродита.
– Розы белые Истины чистейшие! – сказала Изида.
– Розы черные Свободы чистейшие! – сказала Великая Матерь.
И фригийский пастушок подал три венка из роз алых, белых и черных. Едва богини коснулись этими венками ушастой головы золотого осла, как он сбросил с себя маску и, возвратив себе человеческий образ, швырнул ее на пол и раздавил каблуком.
Вслед за тем мистерия окончилась. Богини подхватили возрожденного, освобожденного и просвещенного нового человека под руки и повели его ужинать. Стол сверкал хрусталем, золотой и серебряной посудой, отягченный плодами, напитками и тончайшими яствами, и весь пол был усыпан белыми, алыми и черными розами… И обычный petit soupe fin, с обильным возлиянием, вольными речами и свободным обхождением длился за полночь.
VIII
DIEU DU SILENCE
Отец «маленького» Саши Рибопьера, мудрый «Dieu du Silence», удалясь от двора в новое царствование, занимался воспитанием трех дочерей своих; искусно направлял он и сына, охраняя его судьбу от подводных камней и мелей, столь многочисленных в изменчивом фарватере двора и света. Переписка с женевскими друзьями и занятия наукой в богатом книгохранилище дома на Моховой замечательной архитектуры, который был им куплен у герцога Вюртембергского, занимали его досуги. Близкий к великому князю Александру Павловичу, он теперь укрепил особенно положение свое, когда графиня Скавронская, приходившаяся теткой Саше, вновь приобрела чрезвычайное расположение государя и готовилась к бракосочетанию с «бальи» ордена Иоанна Иерусалимского графом Литтой.
Иногда в книгохранилище, большие окна которого выходили в расположенный за домом изящный сад, собиралось небольшое избранное общество друзей хозяина.
Саша намеревался ехать к Долгоруковым, от которых получил записку, извещавшую, что княжна Анна, в нетерпении исполнить приказание его величества всегда танцевать вальс с Рибопьером, ждет его. Он зашел к отцу в библиотеку, по обыкновению, чтобы сообщить, где проведет вечер, и застал гостей.
Тут находился барон Николаи, библиотекарь государя и его преподаватель логики, славившийся погребом тончайших вин, который он составил за тридцатилетнее пребывание при российском дворе, собирая те приходившиеся на его долю бутылки, которые на четыре дня приносили в каждую из комнат, занятую особами свиты. А приносили каждому по две бутылки всех существующих сортов столового вина, по две – всевозможных ликеров, что в общей сложности составляло до 60 бутылок, не считая различных сортов английского пива, меда, минеральных вод и т. д. Коллекционируя все этo, барон Николаи создал богатейший погреб в империи, сам не принимая внутрь ничего, кроме кофе и жиденького пива.
Кроме Николаи, в приюте мудрого «Dieu du Silence» находились: Граф Федор Головкин, граф Шуазель, Лев Александрович Нарышкин, живописец, поэт и музыкант Тончи, граф Юлий Помпеевич Литта, граф Строганов. Граф Федор Головкин рассказывал события семейной хроники своей фамилии. Судьба Головкиных в самом деле была замечательна. Через Наталью Кирилловну Нарышкину, мать Петра I, Головкины имели с царем общего предка. Гаврила Головкин, граф Святой Римской империи, а в 1709 году первый русский граф, великий канцлер Петра Великого, держал на стене громадный белокурый парик, привезенный из чужих краев, который он, «по бедности», никогда не надевал; высокий, худой, бедно одетый в старый кафтан цвета соли с перцем, скупой сам, а жена еще скупее, он отправлял старые обычаи немецких кабаков, введенные царем‑преобразователем на свои всешутейшие и всепьянейшие соборы.
– Можете ли поверить, messieurs, – рассказывал улыбающимся слушателям граф Федор, – что две всепьяные игуменьи брали большое золотое блюдо, на которое великий канцлер – как бы вам это объяснить? – posait les attributs necessaires и шел так вокруг стола при пении соответственных гимнов и орошая бога садов Приапа хмельным, густым и сладким медом!
Все улыбнулись.
– Кажется, у канцлера было три сына? – спросил граф Литта.
– Три. Алексей Гаврилович, Александр Гаврилович и Михаил Гаврилович, – отвечал граф Федор. И он стал рассказывать о трагической судьбе Михаила Головкина. Он был женат на дочери князя‑кесаря Ромодановского Екатерине Ивановне, матерью же ее была Салтыкова, сестра Салтыковой – жены Ивана Алексеевича, отца императрицы Анны. При свержении младенца‑императора Иоанна Антоновича 26 ноября 1741 года Елизаветой, Головкин с женой был отправлен в Сибирь, где и умер. Тело его сибирские инородцы искусно набальзамировали и засушили, и жена хранила его в хижине много лет. Екатерина Вторая, взойдя на престол, возвратила из ссылки Головкину, и она привезла с собой труп супруга, который и предала честному погребению в родной земле. Она жила до девяноста лет, поселясь в старом дворце кесаря, отца своего, слепой старухой. И когда ее спрашивали, по какому случаю она ослепла, она отвечала: «Я плакала в течение трех лет!»
На Новый год, на Пасху весь свет собирался у нее. Она помнила хорошо еще Людовика XIV. Она разговаривала с roi‑soleil и с m‑me de Maintenon, гуляя с ними в садах Версаля.
Эта подробность, видимо, поразила графа Шуазеля.
– Беседовала с самим Людовиком и m‑me de Maintenon! – повторил он. Недавняя слава королевской Франции представилась ему. Он вздохнул. И русские вельможи предавались воспоминаниям. Недавнее величие униженных голштинскими выходцами природных боярских родов, даривших цариц русскому народу, представлялось им. Русь, прежняя, свободная, могучая, чудилась и отзывалась. И Нарышкин и Строганов задумчиво обменивались взорами и качали головами, понимая друг друга без слов.
– Александр Гаврилович Головкин, – продолжал граф Федор, – родоначальник ветви так называемых заграничных Головкиных. Колокола святой Москвы убаюкивали его детство, и никто из тех, кто видел Сашу, играющего со своими сверстниками в тени кремлевских стен и фантастических куполов, не думал, конечно, что этот bambin moscovite некогда будет отцом и дедом многочисленных голландских, прусских и швейцарских отрождений фамилии и ревностным сыном реформатской церкви. Александр Гаврилович был отправлен в Берлин, где и провел юность, обучаясь в Академии, основанной королем Фридрихом I. Петр Великий отметил его и 22 лет назначил чрезвычайным посланником при берлинском дворе. В 1715 г. он женился на графине Екатерине Дона. Дело было так. Будучи в Стральзунде, Петр Первый просил прусского короля найти в своих государствах богатую и знатную девицу для его посланника. Фридрих, желая угодить царю, выбрал графиню Екатерину‑Генриетту де Дона, наследницу бурграва Доны, имевшую связи через свою мать со всеми северными дворами и через бабушку, Эсперанцу дю Пюи маркизу де Монтбрюн, со всеми значительными домами Франции. Замешанный в деле царевича Алексея Петровича, Александр Гаврилович уже не вернулся в Россию. Тем невозможнее это стало после воцарения императрицы Елизаветы и опалы его брата.
Имя несчастного царевича Алексея опять заставило русских вельмож отдаться нахлынувшим на них историческим воспоминаниям. Ужасная гибель царевича от руки отца передала окровавленный трон российской державы в руки иноземцев, поднявших борьбу за власть на его ступенях. Кровь царевича Алексея до сего дня вопиет к небу. Преступление не остается одиноким, но рождает новые и новые преступления. Царевич Алексей погиб, и трон достается дебелой курляндке Екатерине. Потом конюх Бирон! Кровь Иоанна Антоновича! Кровь Петра Третьего! Без всяких прав ангальтская принцесса занимает трон, и вот долгие годы скрывавший в Гатчине униженное и оскорбленное право вознесся Павел Петрович… Вельможи задумались.
И граф Александр Сергеевич Строганов, улыбаясь, стал читать строфы недавно написанной в честь императора оды:
Он поднял скипетр – и пробежала
Струя с небес во мрак темниц, –
Цепь звучно с узников упала,
И процвела их бледность лиц.
Он принял меч – и луч горящий
В руке его увидел враг;
Пронесся дух животворящий
В градах, домах, в полках, в судах.
– «В градах, домах, в полках, в судах», – повторил за ним Нарышкин. Какой пиндарический огонь! Какой пиитический беспорядок!
Граф Федор заговорил о графе Александре Александровиче Головкине.
– Ах, Головкин, le philosophe! – воскликнул Строганов. – Дорогая и незабвенная тень, прими приношение чистых и прекрасных воспоминаний тебя знавших, с тобой обращавшихся! Дом графа Александра Александровича в Париже был очагом ума, вкуса, образованности; у него бывала вся французская знать. Обожатель Руссо, сего мизантропа, любви исполненного, особливо занимался он воспитанием дочери своей. До обеда она сопровождала отца в костюме молодого человека, а потом являлась девушкой. Могу ли забыть дни, проведенные у милого философа во время нашего путешествия с Катишь!
Строганов вздохнул о второй своей жене Екатерине Петровне, рожденной княжне Трубецкой, давно жившей с ним розно.
– То были дивные дни! – продолжал Строганов. – Век Людовика XV закатывался. Начиналось, и как счастливо, при каких сияющих надеждах, царствование его внука Людовика XVI. Начиналось при полном блеске версальского двора, философов, те атра, наук, искусств! Мы ожидали золотого века… Но мы не знали будущего, и благо смертным, что будущее всегда скрыто от глаз их…
– В Фернее мы навестили тогда великого старца. Дряхлый, больной, Вольтер редко уже выходил на воздух, и однажды после прогулки в солнечный день он, встретя у порога своего дома со мною Катю, дышавшую юностью и красотой, приветствовал ее словами: «Ah, madame, quel beau jour pour moi – j'ai vu le soleil et vous». (Ах, сударыня, какой счастливый день для меня – я вижу солнце и вас!)
Восторг изобразился на лицах вельмож. Граф Шуазель повторил несколько раз, видимо, впивая всю прелесть оборота речи:
– Le soleil et vous! Le soleil et vous! И солнце, навеки закатившееся солнце королевской Франции словно засияло ему, бессмертное, из воскресшего в воспоминаниях мадригала фернейского старца!
IX
GOLOVKINE LE PHILOSOPHE
– Golovkine le philosophe! – задумчиво сказал Строганов. – Когда я звал его в Россию, представляя цветущую в стране безопасность под златым скипетром премудрой Астреи, он всегда говорил, что тогда вернется, когда отменены будут на святой Руси поговорки: «без вины виноваты», «все Божие и государево», «бит, да доволен». Он переводил эти поговорки по‑французски: je suis coupable, sans avoir pèche; tout est à Dieu et au souverain; être battu et content…
– Но что сказал бы он, – возразил Шуазель, – что бы он сказал, если бы дожил до кровавых дней изрыгнутых адом на Францию чудовищ Конвента!
– На ком был женат граф Александр? – спросил Литта.
– На дочери профессора Иоанна Лоренца фон Мосхейм, dont l' é rudition profonde, l'é é loquence é é légante et la fécondité littéraire avaient illustré pendant de longues années les chaires de théologie de Goettingue (глубокая начитанность, блестящее красноречие и литературная производительность в течение долгих лет украшали кафедры богословия Геттингена).
– Sa veuve comtesse Golovkine, née von Mosheim, – воскликнул Шуазель. – Трагическая судьба изгнанников королевской Франции так глубоко тронула чувствительное сердце этой прекрасной и просвещенной женщины, что она стала ангелом‑хранителем славнейшего и несчастнейшего из них! Это Жан‑Поль‑Франсуа, герцог де Ноайль, мать, жена и дочь которого погибли в один день 4 термидора II года эры дьяволов, спущенных с адских цепей из тартара, чтобы истребить все прекрасное Франции! Погибли под ножом гильотины!.. Герцог де Нодиль уже второй год как женат на вдове Головкина и укрылся с нею в скромное поместье, предаваясь наукам и искусствам.
Строганов отдался воспоминаниям о покойном графе Александре Александровиче.
Окончив курс наук в Голландии, он с ужасом вдруг увидел, что ничего не знает, хотя оказывал довольные успехи. «Время моего обучения прошло, – сказал себе Головкин, – а я ничего не знаю! Вина ли это моих наставников? Нет. Эти почтенные люди проявили столько же усердий, сколько и познаний. Виной ли в этом книги, которые я изучил? Неужели вся Европа в течение веков ошибалась в их выборе? Можно ли прийти к единодушному убеждению, что до сих пор вручали юности книги, которые ничему ее не научили? Это немыслимо. Если же я ничего не знаю, то это единственно моя собственная вина. В таком случае начнем что‑либо лучшее!» И вот, без всякой чужой помощи, один, запершись в своей келье долгие часы ежедневно, Головкин стал вновь изучать уже пройденные книги, предаваясь глубоким размышлениям. «Если я что‑нибудь знаю, – говорил потом граф Александр, – то обязан только этому второму курсу, который меня убедил в том, что мы знаем лишь только то, что сами изучили, без всякой сторонней помощи». Большую часть года философ проводил в поместье около Лозанны. Сельский домик, окруженный старыми кедрами, некогда был обитанием Вольтера, потом принца Людвига Вюртембергского и, наконец, друга принца, графа Головкина.
Окрестности Лозанны живописны. Пленительные места, где озеро радостно сияет дивной лазурью, деревни рассыпаны в тени столетних орехов, древние монастыри!.. Это были прекраснейшие дни Лозанны. Столица земледельческой страны привлекала сельскую аристократию. Звучные имена сеньоров напоминали героические времена отдаленной эпохи, но их возделанный ум, возвышенные чувствования, утонченное в полной простоте обхождение принадлежали лучшему веку Людовика, Фридриха, Екатерины. Прелесть общества, очаровательность женщин соперничали с красотами волшебной природы. В раме зеленых виноградников la pittoresque silhouette du vieux Lausanne вызывал удивление плененного путешественника, равно как грандиозные вершины Савойских гор и поросшие соснами берега Лемана. Все эти преимущества производили магическое влияние на развитых иностранцев. Они прибывали со всех сторон и останавливались в Лозанне. Так перебывали здесь Гиббон, Вольтер, маркиз де Лангарьери, Разумовский, принц Людвиг Вюртембергский, брат императрицы Марии Федоровны и множество других, между которыми философ Головкин занимал место, достойное его происхождения и блестящих познаний. Все там свободно отдавались осмысленному покою, забавам, занятиям по склонностям. Гиббон писал историю Византии, Вольтер – трагедии, Разумовский изучал натуральную историю Юры, а принц Вюртембергский основал «Нравственное общество Лозанны», издававшее свой журнал «Аристид или Гражданин» (Aristide ou le Citoyen)…
– Но ведь Головкин потом был вызван в Берлин? – спросил граф Литта.
– Да, – отвечал Строганов, – место «директора спектаклей» стало вакантным, и Фридрих Великий предложил его нашему философу.
– Должно помнить, – сказал граф Федор Головкин, – что у графа Александра было две сестры, вышедших замуж за прусских аристократов. Одна из них, тетушка графини Камек, пользовалась особым уважением великого короля.
– Во всяком случае, положение было не из легких, – сказал Строганов, – и он занимал его всего два года. «Директор спектаклей» ежедневно должен был иметь доклад у монарха, стремление которого беречь государственную казну, развившееся со времени Семилетней войны, достигло, наконец, степени скупости. А вы знаете расходы театра!
– Фридрих Великий страстно любил музыку, – возразил Нарышкин, – первым делом его царствования было возведение величественного здания оперы, которое и ныне украшает бульвар «Unter den Linden» в Берлине. Когда этот храм муз был окончен, король поручил их культ достаточному числу актеров и актрис. Танцы тоже имели своих жриц. Берлин мог гордиться знаменитой Барбариной.
– Ах, Барбарина! – воскликнул граф Шуазель. – Вы знаете, что ее ангажемент послужил тогда к дипломатическим переговорам между Пруссией и Венецианской республикой! Уже подписав контракт с администрацией берлинской оперы, прекрасная танцовщица увлеклась юным лордом Макензи Стюартом и объявила, что не желает ехать в Берлин! Ее принудили к тому силой, разлучив с любовником!