Был конец февраля 1943 года.
Наше закаленное в боях двухтысячное партизанское соединение возвращалось в родные края. В пути мы встретились с оторвавшимися в Клетне товарищами, и грозная сила из одиннадцати отрядов двинулась по-хозяйски домой. Колонна, растянувшаяся на десять километров, производила внушительное впечатление, и мы знали это.
Небольшие гарнизоны и «охрана» сел просто разбегались — такую мелочь мы и противником-то не считали. Даже встретившись с колонной гитлеровцев, мы, не задерживаясь, опрокинули и уничтожили ее.
Настроение у людей было приподнятое: опять все вместе, скоро весна, и мы увидим родную Украину. Население встречало партизан, как вестников свободы, в каждом селе просили задержаться хотя бы на денек.
Мы делали по дороге для жителей что могли: врачи устраивали "амбулаторный прием, лекторы читали доклады, показывали кинофильмы, раздавали листовки, детей партизаны угощали сахаром. И, провожая нас, уверенные в скором приходе Красной Армии, люди утирали слезы, но уже не горя, а радости.
Перед нами были знакомые, исхоженные еще в сорок первом и втором годах места. Что с ними стало! Пепелища на каждом шагу, торчат только печные трубы. Навстречу к нам из землянок выходили жители сожженных сел с горькими жалобами, с просьбами о помощи и защите.
Жителям села Ново-Сергеевка мы оказали совершенно необычную услугу: с июля прошлого года они не имели возможности пользоваться центральной улицей села. Здесь по какой-то дикой фантазии гитлеровцы похоронили своих солдат, отправленных, кстати сказать, на тот свет пулеметчиками взвода Ильи Авксентьева.
Вдоль всей деревенской улицы, на точном расстоянии друг от друга высились березовые кресты с навешанными на них касками. Никто здесь не имел права ни пройти, ни проехать. Для того, чтобы попасть в дом напротив, надо было огородами обойти все село.
|
Целую зиму пролежал на улице пышный покров снега, и никто под страхом смерти не смел ступить на него ногой.
Как автору этой «идеи» — по рассказу жителей, некоему майору Отто Шульцу — не пришло в голову, что он этим оказал очень плохую услугу своим же погибшим соотечественникам! Совершить погребение на проезжей дороге! Да ведь улица-то осталась улицей? В случае надобности с могилами не посчитались бы и немецкие войска.
Мы раскрепостили жителей Ново-Сергеевки и сняли этот дикий запрет. По центральной улице они проводили нас далеко за пределы села.
И вот перед нами легла граница РСФСР и Украины: хорошо знакомая, столько раз форсированная в разных местах река Сновь.
На берегу раскинулось большое село Каменский хутор. Оно стоит высоко над рекой, стены древнего монастыря делают его похожим на крепость. Здесь было решено пообчиститься, отдохнуть после похода и постоять недельки две, чтобы потом со свежими силами начать бить «завоевателей» — показать им снова, что они тут «завоевали».
— С первого взгляда на Каменском хуторе все выглядело благополучно. Ни сожженных домов, ни виселиц, ни могил. Только в бывшей школе — конюшня. Магазин запечатан. В клубе — полицейский пост. Больница обнесена колючей проволокой — превращена в тюрьму. Ничего необходимого для жизни людей нет. Хаты освещались лучинами. Когда мы расположились по квартирам — увидели просмоленные копотью стены, безвылазную грязь, пустые кухонные полки и печи.
|
Вот! — говорили наши. — Здесь не жгли, не убивали. А поди-ка — поживи!..
С появлением партизан женщины засуетились: везде начали мыть, скрести, прибираться. Только готовить было нечего.
В хате, где расположилась наша группа подрывников, хозяйкой оказалась древняя старушка — бабка Горпина. Она старалась получше нас принять, убивалась, что угостить нечем.
— Была б у меня коровушка — для вашего войска не пожалела бы, прирезала.
— Что ты, бабуся! — отвечали мы ей. — Имеешь ты понятие, сколько нашему войску надо?
— Сколько же, сынки?
— Да коровы три-четыре; и то выйдет грамм по сто мяса на каждого человека.
— Где же вы столько возьмете? — спросила пораженная бабка. — У нас кругом по селам, хоть семь верст обойти, ничего не найдешь.
— Не беспокойся, старая. Мы знаем, где что искать. Еще сама с нами угостишься.
В тот же день хозяйственники доставили из Ново-Ропского «примерного хозяйства» оккупантов тридцать голов крупного рогатого скота. А разведка на дороге Чуровичи — Климово разбила немецкий обоз и явилась с трофеями — привезла несколько бочек керосина.
Ожили люди в Каменском хуторе. Затопили жарко печи, зажгли керосиновые лампы. Впервые за полтора года хозяева наших хат досыта поели, посидели за освещенными столами. В клубе быстро побелили стену, и тут началась для нашего киномеханика работа! Крути один сеанс за другим! Жители не отпускали его от аппарата, просили показать про разгром немцев под Москвой еще и еще раз. Механика спасли только наши агитаторы — Лидия Ивановна Кухаренко, Озерной, но и они, беседуя с людьми, голоса потеряли.
|
Слава о счастливой жизни на Каменском хуторе быстро распространилась по всей округе. Сначала из ближних, потом из дальних сел потянулись гости. Пришли даже из районного центра Климово. Все вели себя так, будто возвратилась былая советская жизнь, а многие думали, что следом за нами идет армия и можно вывешивать красные флаги, готовиться к встрече.
Партизаны рады были видеть, что люди вздохнули свободно. Никому из нас не хотелось сразу же нарушать это праздничное настроение напоминанием о том, что враг еще силен, биться еще придется долго. Но нет сомнения — по-настоящему, «про себя», жители понимали это. Иногда же они, чтобы подбодриться, давали себе волю помечтать, почувствовать близость желанного будущего.
Дело дошло до смехотворного случая: после появления свежего, еще пахнущего краской номера партизанской газеты «Коммунист» один восторженный мальчишка явился к нам с деньгами. Он попросил подписать его на «Пионерскую правду»!
Разумеется, нельзя всерьез говорить об этой ошибке двенадцатилетнего ребенка, но она все же характерна для настроений, владевших народом в тылу врага.
Жители, например, основательно заблуждались в оценке партизанских сил. У многих представление о наших возможностях было весьма преувеличено, а часто и сознательно преувеличено. То и дело нас спрашивали: где наши танки, много ли их?
Эти разговоры о танках всегда очень занимали меня. Как отвечать? Вообще мы слухов о своей мощи никогда не опровергали, даже поддерживали их, в расчете на то, что молва обязательно дойдет до врага. Это имею смысл. Но как быть, когда свой человек, земляк, душой болеющий за наше общее дело, напрямик спрашивает тебя: годится ли его сарай, чтобы послужить гаражом танку? Не следует ли разобрать стенку?
Что сказать такому человеку? Посмеяться — разбирай мол, если ты такой дурень! Нет, совесть не позволяет. Откровенно признаться, что танков нет, не было и быть не может, — тоже не хочется! Такое объяснение вызовет разочарование. А вот именно этого-то как раз и не следовало допускать. Ведь каждый коммунист в партизанских условиях должен быть не только бойцом, но и умелым агитатором. Конечно, я могу объяснить, что нам танки держать невозможно; где брать горючее, как скрыться в лесу, как форсировать болото?..
Беседа коммуниста, партизана-агитатора должна мобилизовывать, поднимать людей. Плохо, когда она водяниста, растянута, беспредметна.
Оратором я себя никогда не считал. Мог выступить по наболевшему вопросу на собрании, но если давали партийное поручение провести беседу — всегда охотно променял бы его на другое, пусть более сложное. Я выступать стеснялся. И дело шло вяло, почему-то все больше вертелся вокруг общих мест — как раз вокруг того, что я сам терпеть не могу.
В Каменском же хуторе я сделал открытие — для себя, конечно. Меня натолкнул на него мальчик. Тот самый, что просил подписать его на «Пионерскую правду». Эта нелепая просьба дала мне, тоже нелепую на первый взгляд, мысль: «А ведь могут быть танки и у партизан! »
— Как так? — спросил меня комиссар Дружинин, когда я обратился к нему за советом.
И я объяснил свою думу: «Ведь собирают же в советском тылу средства на танки и самолеты? Ферапонт Головатый живет в Саратове, не воюет, а его самолет бьет врага. И не один Головатый таким способом помогает фронту. Почин его подхватила вся страна. Может, и мы в тылу врага организуем это дело? »
В результате этого разговора Дружинин направил меня побеседовать с населением. И вот на сей раз я в качестве агитатора почувствовал себя хорошо и свободно. Я видел улыбки, слышал вопросы, замечал живой отклик на свою речь. Люди давно не участвовали в проведении больших общественных кампаний, истосковались по коллективной жизни, и разговор на общественную тему увлек их всех. Я впервые ощущал, что владею массой, достиг полного контакта с ней. Самое же большое вознаграждение для меня заключалось в том подъеме патриотизма, который вызвала наша беседа.
— Как это здорово получается! — говорили колхозники. — Мы здесь угнетенные, а наша сила и наш рубль достают-таки фашиста на фронте!
— Первый наш танк пусть назовут «Климовским колхозником»! — крикнул кто-то.
Но предложение было тут же отвергнуто. Большинство пожелало, чтобы первый танк был окрещен в честь партизан. Так и постановили: собрать деньги на танк «Черниговский партизан».
Советовали мне и в каком селе надо побывать; спрашивали, сколько стоит танк и какая его сила, и от куда-де мы узнаем, когда он будет построен и отправится бить ненавистного врага.
Некоторые успевали сбегать домой принести — кто деньги, кто кольцо, кто крестик. Несли и медь и серебро — кто чем богат.
Так начался массовый сбор средств на танковую колонну. Партизанские агитаторы пошли по соседним селам, а оттуда к нам — новые потоки людей.
Когда населению стало известно, что все собранное повезет в Москву самолет — в Каменском хуторе просто спать перестали. Боялись пропустить момент прибытия самолета.
Мы к этому делу уже были привычны, но колхозники жили как бы в ожидании чуда. Оно и произошло нормальным порядком.
После разгрузки боеприпасов были вскрыты ящики с подарками. Тут нашлись и папиросы, и печенье, и сахар, и конфеты, как говорится — «что угодно для души». Разумеется, наши люди были рады угостить своих хозяев.
Хорошо помню, что было с нашей бабкой Горпиной. Старушка долго смотрела на ровные, белые края рафинада, поворачивала кусочки то широкой, то узкой стороной. Она так вглядывалась в маленькие квадратики, будто видела в них что-то очень важное. Кусочек московского сахара, видно, стал для старой колхозницы знаком того, что мечта ее скоро осуществится: придет внук с фронта, оживет колхоз, люди станут веселы, запоют девушки песни, а она снова сможет пойти в амбулаторию, где ей полечат больные ноги. И многое-многое, наверно, привиделось ей.
Неожиданные обстоятельства прервали наше спокойное житье в Каменском хуторе. Командованию стало известно, что двадцать седьмого февраля гестапо назначило в районном центре Корюковке казнь двухсот советских граждан. Люди, подозреваемые в связи с партизанами, были заключены в тюрьму.
Два отряда нашего соединения получили приказ выйти в Корюковку, взять штурмом тюрьму.
«НОВЫЙ ВИД» ОРУЖИЯ
На штурм Корюковки в ночь на 27 февраля вышло триста пятьдесят человек. Двигались молча, без обычных шуток. Волновались. Сама операция не представляла для нас ничего необычного, но беспокоила судьба заключенных. Успеем ли? Тут, как никогда, требовалась быстрота и точность. Ведь фашисты используют малейшую возможность,4 чтобы расправиться со своими пленниками раньше, чем мы раскроем двери тюрьмы. Каждая минута промедления могла стоить узникам жизни.
По дороге узнали, что в Корюковке сейчас уже не сто пятьдесят гитлеровцев, как первоначально донесла разведка, а много больше. Но мы были уже у цели.
Мне очень хотелось принять участие в штурме тюрьмы, но штаб решил иначе: дал группу в тридцать человек и задание; «Пойти в обход и организовать заставы на грунтовых дорогах Корюковка — Алексеевка и Корюковка — Низковка, чтобы оттуда не могли прибыть в город новые силы оккупантов. Захватить железнодорожную станцию».
Конечно, на такое дело надо бы взять хотя бы сотню бойцов. Однако при создавшемся положении пришлось довольствоваться тем, что дали. Я полагал сначала взять станцию, а потом расставить посты на дорогах. Это нужно было сделать к пяти утра, когда наши ворвутся в город. Но вышло не совсем по плану.
Проводник из корюковцев взялся провести нашу группу к вокзалу кратчайшим путем.
Шли уже довольно долго, и все какими-то огородами, хотя проводник уже три раза сказал, что привокзальная улица рядом. Я пригляделся к нему. Вижу — человек вне себя от страха. Пугается даже фонарных столбов, каждый шорох его прямо-таки парализует. Эти признаки растерянности мне были хорошо знакомы по десятку других случаев.
Я показал ему на циферблат часов и по добру предупредил, чтобы он перестал играть в прятки по огородам. Время близится к сроку, а мы ни с места!
Вообще я всегда старался влезть в шкуру необстрелянного человека, понимал, что ему нужно время, чтоб прийти в себя, — все мы люди, умирать не хотим, и надо иметь снисхождение к новичку. Но в этих обстоятельствах заниматься перевоспитанием некогда.
Пришлось наставить пистолет проводнику в лоб и сказать:
— Выведешь к вокзалу? Говори сейчас же, не то расстреляю, как собаку!
Проводник мигом пришел в себя, повел нас к цели. Но мы опоздали. Взвилась белая ракета, и раздалось три выстрела из нашего батальонного миномета: условленный сигнал к наступлению.
В городе началась стрельба. Четко работали наши автоматчики. Мы знали — они окружают жандармерию и тюрьму, полагая, что мы тоже не зеваем.
Нечего теперь и думать, чтобы всем вместе идти на станцию. Пришлось менять план. Я быстро развел людей на заставы к дорогам и остался со-своими испытанными друзьями-подрывниками Володей Павловым и Васей Ко-робко. Нам троим предстояло взять вокзал.
Прежде всего мы метрах в пятистах от вокзала заминировали железнодорожное полотно. Потом перебежками стали двигаться к цели.
На вокзале было тихо. «Может быть, — думал я, — там нет сильной охраны, и мы действительно сумеем втроем захватить его? » Я поделился мыслью с товарищами.
— Пошли! — согласились оба.
Мы пробирались дворами пристанционных строений. Вдруг из одного дома выбежала немолодая женщина и кинулась к нам.
Она умоляла нас не ходить на вокзал — там семьдесят пять гитлеровцев и легко нас троих побьют:
— Боже мой, боже мой, — быстро повторяла она, — что же это делается? Уже десять дней, как у нас идет расстрел ни в чем не повинных людей. И сегодня с утра опять стреляют!
— Не волнуйтесь, гражданочка! — ответил я ей. — Будет порядок. Сейчас идет бой. Наступают партизаны.
Она заплакала.
— Помоги им бог тюрьму открыть! Ведь там мой брат.
Тут отважный пятнадцатилетний подрывник Вася Коробко солидно сказал этой пожилой женщине.
— Расстрела не успеют! Тюрьму, тетенька, мы сейчас возьмем!
— Как вы? Ведь вы же здесь, и вас так мало!
— Мы и здесь и там. Короткова знаете?
Женщина всплеснула руками:
— Неужели правда? Неужели жив Федор Иванович?
— Слышите выстрелы? Это он ведет партизан на тюрьму.
Незнакомка оказалась работником вокзала. Она по нашей просьбе повела нас огородами, кустарником к вокзалу. Там мы велели ей идти домой и ничего не бояться: сейчас мы начнем работать.
На вокзале — по-прежнему тишина. Огляделись. Под навесом пакгауза лежат тюки прессованной пакли, рядом с пагкаузом стоит поезд. На открытых платформах — новенькие немецкие грузовые автомашины. А на той стороне пути, в пятидесяти-шестидесяти метрах, лежит цепь гитлеровских солдат.-Они лежали к нам спиной, с пулеметами, автоматами, винтовками. Ожидали, что партизаны появятся из города и пойдут по оврагу. С правой стороны, у ворот лесного склада, установили пулемет и не спускали с Корюковки глаз.
Как нам втроем разогнать семьдесят пять человек и захватить станцию? Вопрос сложный.
Мы решили для начала применить хитрость. Наделать побольше шуму. Залезли на платформы, груженные машинами. Тихонько приподнимая капоты, положили к каждому мотору по две буровые шашки.
Когда начали подводить бикфордов шнур, мне на ум пришла идея: произвести взрывы с такими промежутками во времени, какие получаются при стрельбе из артиллерийского орудия. Очень этой идеей увлекся Володя Павлов. Как студент-мостовик он взялся произвести расчет.
Мы нарезали бикфордов шнур кусками различной длины, подожгли их все одновременно. Потом спрыгнули, спрятались за каменным фундаментом пакгауза.
Взрывы последовали один за другим: будто открыли огонь из скорострельной пушки. Осколки моторов посыпались на лежащих в цепи гитлеровцев. Этот обстрел еще продолжался, когда мы с криками «ура» побежали к вокзалу.
Моя выдумка имела успех. Работала наша «артиллерия», дымили подожженные нами тюки с паклей, вспыхнул бензин в баках автомобилей. Свет пожара и грохот взрывов создали видимость большого наступления. Настигнутые с тыла, гитлеровцы бросились в овраг и побежали в сторону Низковки, а там их встретила автоматным огнем наша застава.
Мы остались хозяевами вокзала. Можно было начинать обычную работу. Не задерживаясь ни секунды, мы подорвали станцию, потом склад лесоматериалов и, так как тол еще остался, несколько переводных стрелок на путях.
Частые, но точно размеренные взрывы произвели впечатление и на Короткова. Он решил, что противник встретил мою группу артиллерийским огнем, и послал на помощь группу Остроумова со станковым пулеметом.
А мы продолжали работать.
Дела было еще много, когда какой-то оставшийся у склада охранник выстрелил из винтовки и ранил меня в ногу. Покончить с ним было недолгим делом, но сапог у меня наливался кровью — рана была в мякоть. Мне было очень досадно, что в моем первом ранении виноват какой-то дурак, открывший огонь без всякого смысла. Товарищам об этом ранении я ничего не сказал: нас было только трое, и следовало беречь спокойствие друг друга. Я продолжал работать, то есть поджигать при помощи пакли и бензина разные склады и служебные помещения.
Столбы черного дыма вздымались к небу. Горели два бензосклада. Станцию нельзя было узнать — так мы похозяйничали на ней. Тут-то и пришло подкрепление.
Остроумов и его группа сразу оценили положение и поняли, что им здесь делать нечего.
— Мы уже по дороге видели, — сказали ребята, — что наши подрывники раскурили свои трубки. А где же остальной народ?
— Что в городе? Как с тюрьмой? — вместо ответа спросил я.
— Порядок. Взяли. — И Остроумов рассказал нам, как много родных и близких партизаны нашли среди освобожденных людей. Общую радость омрачила только гибель командира взвода Ступака. Он вел своих бойцов на штурм и упал, сраженный пулей, не дойдя двадцати шагов до дверей тюрьмы.
Когда же заключенные были уже выпущены — среди них оказались двое детей Ступака. Мать их была расстреляна фашистами несколько дней назад. Медсестра Нонна Погуляйло позаботилась о том, чтобы ребята не увидели тела своего отца.
После минутного молчания Остроумов, видимо обеспокоенный, снова спросил:
— Где же, однако, все твои люди?
Я молча указал на подходивших к нам Васю Коробко и Павлова.
— Но ведь тебе дали тридцать человек.
— А-а-а, ты о тех. — понял, наконец я. — Те двадцать семь товарищей прикрывают дороги. А тут, на вокзале, мы втроем управились. Сделали кое-что. Видишь?
— Да кто же всех немцев побил?
— Новый вид оружия! — ответил подошедший в эту минуту Вася Коробко. — Знаете — такая партизанская артиллерия. Идея Артозеева, конструкция Павлова.
Голос Васи заглушил сильный взрыв: это, как мы-потом узнали, подорвалась на нашей мине автодрезина начальника станции.
Одновременно мы увидели над городом зеленую ракету — знак отхода.
СЕМЬИ СТАНЧЕНКО
Я познакомился с этой семьей до войны. Мне довелось поехать в канун Нового 1939 года в командировку. Тридцать первое декабря застало меня в Семеновском районе, в селе Блешня.
Признаться откровенно, было немного досадно, что этот праздничный день, когда бывает так хорошо среди друзей, придется провести вне дома. Ведь именно в тесном кругу приятно помечтать о будущем, пожелать нового счастья тем людям, о которых тебе известно, чего они сами ждут.
Итак, что говорить, — я был огорчен. Разумеется, я не собирался проводить новогоднюю ночь в одиночестве — ведь я находился не в чужом краю. Еще днем я получил немало приглашений от колхозников, но уже близился вечер, а я не знал, куда пойду. Одним словом, настроения не было.
Председатель сельсовета товарищ Алексейцев заметил, что я гляжу невесело, и пригласил меня идти вместе с ним, а мне было в общем все равно.
Пошли. Деревня в пышных белых сугробах была хороша как на картинке. Хаты чистые как снег, все окошки светятся теплыми огоньками. A тут еще из труб валит белый, ясно видный на фоне темного морозного неба дым. Из каждых сеней так и тянет пирогами. Хоть и был я не в духе, а залюбовался этой тихой, мирной ночью, веселыми огоньками, горевшими в домах, веселыми лицами людей!
По дороге оказалось, что я иду вовсе не к Алексейцеву: он был приглашен к какому-то Станченко и меня прихватил. Я даже усомнился: удобно ли?
— Что вы! — замахал руками председатель сельсовета. — Это такие люди. Сами увидите!
И пока мы дошли до хаты Станченко, Алексейцев успел рассказать краткую историю этой семьи.
— Наше село, — говорил он, — было когда-то местом ссылки. Тут возле реки Сновь велись разработки камня. На карьерах и отбывали наказания отцы и деды многих наших односельчан. Станченко тоже ведет свой род от ссыльного с каменоломни.
Известно, какой мог быть у него достаток. Бедный был мужик. Совсем, можно сказать, нищий. И так и сяк бился: батрачил, плотничал, во все тяжкие пускался, да разве можно было в те времена простому работнику выход найти? Хоть семи пядей во лбу будь, а толку — чуть!
Ну вот, а был он сам собой видный, солидного поведения. И полюбила его хорошая девушка, не посмотрела на бедность (и сама была небогата), пошла замуж. Надеялись вдвоем своими трудами выбиться. Только — куда! Пошли у них дети, и впала семья в такую нищету, что только разве «христа ради» не просили.
Когда начал народ собираться в колхозы, Станченко пошли первыми и стали работать не за страх, а за совесть. Кроме того, и в другом оказали содействие колхозному делу: тут ведь по началу всякий диод попадался. И кулаки, и подкулачники. Свою вредность наружу не выказывали, а не пойман — не вор. Станченко с большим умом помогал выводить их на чистую воду. Он ведь пошел в колхоз не только руками работать — душу с собой принес.
Вот теперь и смотрите, что из этой бедняцкой семьи стало. Дочки в интеллигенцию выходят, учатся в Новгород-Северском педагогическом институте. Сам Дмитрий Мартьянович и Татьяна Михайловна по-прежнему работают в колхозе. Широкой души люди, насчет гостеприимства не беспокойтесь. Бедность сносили, но до богатства не жадны. Как у родных будете!
Когда мы подошли к дому, я уже знал, что старшие дочери Станченко скоро окончат институт, что у одной из них жених-летчик, и многое другое.
Удивляться тому, что бедняки стали при колхозном труде зажиточными, не приходилось. Но, пожалуй, в том проявлении зажиточности, какое увидел я в этой семье, было что-то свое, особенное.
Ведь богато жили у нас многие, но что греха таить: встречались частенько и скупые, и прижимистые, и неряшливые хозяева.
У иного и амбары полны, а на столе — скука. И свет электрический в хате горит — хата же все равно серая. Одни по старой привычке еще любили прибедняться, другие же просто не приобрели еще вкуса к культуре.
В хате Станченко меня приятно поразило особенное хозяйское щегольство: каждая дощечка светлого, как яичный желток, пола, каждый ярко вышитый рушник на стене, горшок цветов на окне будто говорили: «Смотрите, добрые люди, как мы ладно работаем, как чисто, славно живем. »
У Иных хозяев будто все в порядке, а глянешь в сени — навалены старые решета, сапоги, палки, тряпки, — будто сени уже не дом. А то еще: украсят кровать горой подушек — мал мала меньше, чуть ли не до потолка, — и думают, что достигли высшего благополучия. Это считается «уют». Но частенько при том, что подушки взбиты со всей старательностью, из-под прикрывающих кровать подзоров торчит пыльный хлам.
У Станченко ничего подобного нельзя было заметить. Чисты были не только комнаты, но и сени. Постели не поражали изобилием пера и пуха, но зато вместо обычного сетевого репродуктора, какими довольствовались многие, стоял хороший радиоприемник. Был и патефон. Много книг.
Большой портрет товарища Сталина был повит свежей зеленью, перевязанной цветными лентами, какими украшают свои венки украинские девушки. Куда ни глянь — все с душой, с думой.
Сам Дмитрий Мартьянович оказался богатырем. К нему очень шла спокойная, приветливая манера разговора с привычкой неторопливо поглаживать великолепные усы, из-под которых он попыхивал трубочкой. Вышла нас встретить и хозяйка — Татьяна Михайловна, — аккуратно причесанная на прямой ряд женщина с цветущим, свежим лицом, с веселыми ямками на щеках, с приветливой улыбкой. Станченко хорошо выглядели один подле другого. Он в богато расшитой рубахе, — она в такой же кофте. Оба держались как люди, уверенные, что все у них в порядке и жизнь идет как надо.
Из горницы в кухню и обратно, словно их носило сквозняком, бегала стайка девчат в нарядных шелковых платьях. Гремели звуки праздничного концерта из Москвы, и, видно, молодежи было очень весело стучать под музыку вилками, ножами и каблучками. С кухни то и дело раздавались взрывы хохота. Было слышно, что кто- то уронил тарелку: смех. «Вернись, ты не то блюдо взяла! » — кричал чей-то голос. Опять смех.
И бывает ведь так — у меня изменилось настроение. Я был уже рад, что попал в этот дом. Сразу понравились и хозяева, и их славная молодежь, и дружески-уважительный тон между родителями и детьми.
За угощением, танцами и пением мы весело провели время до утра. Петь тут все были мастерицы, а я это очень люблю. Помню, что несколько раз приходили соседи с поздравлениями, молодежь пела под окнами; потом мы все тоже ходили поздравлять; помню, что из ближней хаты прибегали за «подкреплением» — не хватило не то выпивки, не то закуски, и Татьяна Михайловна выслала туда целый обоз.
Пожалуй, ничего более существенного об этом вечере я не мог бы рассказать. Просто мне запомнились радушные хозяева и их дочки; очень понравилось все, что они детали: как говорили, как пели, как открыто, широко угощали.
Но прошел не один Новый год. Разгорелась война. Фронт давно перекатил через Украину. К нам, в партизанское соединение пробиралось много окруженцев, нашедших временный приют в селах. Связные помогали им найти путь к партизанам, и бойцы снова становились в строй.
Среди таких кадровых военных у нас особенно выделялся взвод пулеметчиков, возглавляемый старшим лейтенантом Ильей Авксентьевым.
Это была отлично обученная и организованная группа людей, известных к тому же большой храбростью. Авксентьева с его ребятами всегда бросали на самые ответственные участки боя.
Взвод Ильи Авксентьева у нас в соединении знали все. Но, понятно, не каждому были известны подробности того, как эти люди попали к нам. Не знал этого и я, тем более что сам пришел к Федорову после них.
И вот как-то раз меня послали с одним из бойцов Авксентьева в село Блешня. Товарища звали Борис Кочинский; он с этим селом держал постоянную связь. Я шел с ним впервые.
Мы знали, что в Блешне погибла группа коммунистов — подпольщиков вместе со своим руководителем — председателем колхоза Шакаловым. Их выдал староста Устименко. После провала группы связь с нами осуществлялась через беспартийного колхозника.
По дороге я спросил Бориса, что знает он о людях, к которым мы идем.
— Люди настоящие! — ответил он. — Они дали нашей группе приют. Два месяца поили, кормили, пока мы там скрывались. Связали с секретарем райкома Тихоновским. Через них мы и попали в отряд. А ведь это дело не простое. Нас было двадцать шесть человек, и все с оружием. Я думаю — больше проверок не требуется.
Тут же я узнал, что фамилия их Станченко. И вспомнилась мне встреча Нового года. Я обрадовался, будто услышал о родных. И рассказал Борису о пашем знакомстве. Тут Кочинский начал выспрашивать меня мельчайшие подробности об этой семье, каких я и знать не мог. Его интересовал и ссыльный дед, и дальние родственники.
— Ну как, по-твоему? — повторял он. — Ведь прекрасная семья? Ты ведь знал всех до войны! Замечательная семья, верно?
Он и сам знал Станченко не хуже меня. Его интерес к разговору объяснился позже.
Мы пришли в Блешню, и я снова переступил порог дома, где когда-то был так гостеприимно встречен. Хозяева меня, конечно, не узнали. С трудом узнал стариков Станченко и я. Передо мной были изможденные люди. Даже глаза казались другими — так сильно изменилось их выражение. Только усы Дмитрия Мартьяновича да гладкая прическа Татьяны Михайловны были все теми же, лишь сильно поседевшими. Девушек дома не было.
Я не стал напоминать о нашем коротком знакомстве. Больно было, глядя на них, сделать это. Больно было видеть даже и самый дом без украшавших его книг, вышитых рушников. На стол, который я видел когда-то обильно уставленным, Татьяна Михайловна с прежней хозяйской заботой поставила кувшин с квасом и миску с ржаными плоскими лепешками.
Я оглядывал при свете маленькой коптилки по-прежнему чистую, но пустую, будто здесь уже не жили люди, горницу. И вдруг на пустой стене увидел гирлянду свежей зелени, повитую лентами, какими украшают свои венки украинские девушки.
И тут же я с благодарностью понял мысль хозяев, постоянно освежавших гирлянду на пустой стене. Они сами и всякий, кто бывал у них прежде, продолжали видеть портрет на месте; грубая сила, заставившая снять изображение дорогого человека, не могла унести его образ из дома.
И явственно вспомнился мне Дмитрий Мартьянович с кружкой вина в руке. Как торжественно стоит он за накрытым столом и провозглашает новогодний тост за колхозное счастье.
И когда я вспомнил это — Дмитрий Мартьянович показался мне не таким уж старым и немощным. Да и в самом деле, в семье и теперь, как и в мирные, дни, царило согласие, кипел труд: все пятеро служили Родине на новом, боевом посту.
Хотелось мне посмотреть на трех сестер, но в эту ночь мы не дождались их. Девушки по заданию нашего командования ходили в разведку до самых Брянских лесов. Все было хорошо продумано и организовано в этой чудесной семье.
Дмитрий Мартьянович уже передал нам все, что нужно; мы поговорили, угостились и поблагодарили. Пора было уходить. Но Борис все медлил: ему хотелось узнать последние данные из Семеновки — оттуда должна была вернуться младшая Станченко.
Я считал это лишним: лучше сходить еще раз, чем рисковать, оставаясь до утра. Старики меня поддержали. Тем более, что их сосед был полицаем. Борису пришлось попрощаться.
Прошло несколько дней. Соединение собиралось в рейд. Вдруг в лагере появилась младшая сестра — Ефросинья, или, как ее звали дома, Проня. Узнав о ее приходе, я удивился и обеспокоился: девушка никогда к нам не ходила, а все, что нужно, передавала через родителей нашим связным.
Проню, конечно, окружили старые друзья — весь взвод Ильи Авксентьева. Кто-то от широты чувств пытался обнять и поцеловать девушку. Она испугалась чуть не до слез.
— Что случилось? Как сестры, старики? — засыпали ее вопросами.
— Та-а ничего. — отвечала Проня. — Только нельзя ли мне до вашего командира? Просьбу имею.
Ребята проводили ее к Федорову.
Оказалось, что сосед полицай, продолжая выслеживать Проню, обратился к ней уже с прямой угрозой «развязать язык». Он подозревал девушку, так как она чаще сестер уходила из дома. Проня, боясь раскрыть семью, сказала, что уходит к несуществующей тетке в Белоруссию, а сама — к нам. Она попросила Федорова принять ее в отряд.
Надо было видеть, с какой отцовской заботой экипировал новую партизанку взвод Авксентьева! Кто оделил ее ложкой, кто ремнем, кто походной сумкой. Борис Кочинский дал ей свою армейскую шапку. Как ни нуждались люди в самом необходимом, а для дорогого друга у каждого нашелся подарок от всего сердца.
С тех пор Ефросинья уже больше не расставалась с нами. Частенько старые партизаны поглядывали на новичков — как выдерживает новый член коллектива жизнь, которая со стороны рисовалась, быть может, в более светлых красках? Пулеметчики Авксентьева пристально следили за медсестрой своего взвода Станченко. Они чувствовали ответственность за нее; бывало то один, то другой поможет на переправе, облегчит ношу. Она проходила тяжелый путь с честью. Мужественно вела себя Проня и в боях. Делала все тихо, без лишней бойкости — очень оказалась скромной и молчаливой девушкой, не любила выделяться.
Но имела Проня одно качество, один талант, которым она затмевала любительниц шумного успеха: она пела.
Затянет бывало песню. Голос мягкий, глубокий, и такая в нем свобода, с такой легкостью поведет мелодию, что все кругом замрут и только дожидаются, когда подтянуть хором, чтобы вместе с нашей певицей испытать ту радость, которую дает человеку музыка.
Однажды Проня простудилась, охрипла: все наши певцы почувствовали себя «не в голосе», но первым потерял голос, конечно, Борис Кочинский.
— Не понимаю, — решил я как-то подшутить над ним, — как это ты теперь живешь без разведочных данных из Семеновки?
— А что такое? — сделал вид, что не понял, Борис.
— Как же. — взялся я объяснять, — у тебя такая привязанность к семье Станченко.
— Ничего удивительного, — довольно сухо ответил Борис. — Они спасли нам жизнь, а это не забывается. Помню, ты и сам говорил, что они — замечательные люди.
Да, все любят по-разному: один спешит поделиться с друзьями, выказывает девушке внимание без стеснения, иногда при общем одобрении окружающих. Такой человек сто раз спросит у всех, какова его избранница, и сам радуется, и других веселит.
Но иные, вроде Бориса, долго таятся. Я никогда не видел, чтобы он старался придвинуться к Проне у костра или, пользуясь тем, что они жили по соседству, засидеться возле нее с разговорами, как это случалось с другими товарищами. Иной раз такой бойкий ухажер не только всем, а даже своей девушке надоест. Люди кругом спят, а он гудит, как шмель, над ее ухом. Вот и слышишь в темноте мольбу о помощи:
— Товарищи, да скажите вы ему, чтобы спать шел. Он меня не слушается, прямо наказание, ей-богу! — И под общий хохот вздыхатель получал приказание командира «отойти на заранее подготовленные позиции».
Еще немало потешали всех наши влюбленные тем, что об их чувствах становилось известно по преувеличенной заботе о туалете. Парень ходил подолгу небритый; о том, чтобы сапоги почистить, и в мыслях не было; а тут — пожалуйте — бороду скоблит чуть не каждое утро, одежонку чинит, перетряхивает, на голенища наводит лоск. Диагноз ясный — влюблен.
За Борисом подобных перемен не замечали. Кадровый военный, окончивший ленинградскую офицерскую школу, он был всегда подтянут, аккуратен и, насколько мыслимо в наших условиях, чист. Таким образом, внешние приметы влюбленности отсутствовали.
Но партизаны — такой народ, что от них ничего не скроешь. Не один я — многие заметили, какая ладная получается пара, когда высокий, худощавый блондин и румяная черноглазая девушка нечаянно оказывались рядом.
Однажды я случайно услышал их разговор, из которого понял, что не так-то уж они недогадливы. Все у них было решено.
Это был собственно не разговор, а пламенная речь «молчаливого» Бориса. Проня слушала. Лейтенант рассказывал ей об опере. Потом перешел к другим театрам, музеям, просто улицам. Он описывал ей Ленинград. Можно было заслушаться: крепко любил он свой город.