Предположительно четыре года назад 2 глава




— Пап, у нас же есть еще.

Пустым взглядом он посмотрел на Мари. Она развеяла эту пустоту.

— Ау!

— Еще?

— У нас есть еще шампунь.

— Правда?

— Вон там. Еще два пузырька. Мы купили три штуки.

Печаль Франса была больше. Он был старше, больше времени, больше битья. Обычно Франс плакал за стеклом. Только тогда. Только когда подсматривал. Он жил с печалью брата, скрывал ее, носил в себе, пока она не стала его собственной печалью и однажды утром не нанесла ему удар, один-единственный могучий удар тяжелого тридцатитонного вагона.

— Вот он, шампунь. — Мари вылезла из ванны, прошла к другой стене, к шкафу, открыла его и гордо ткнула пальцем. — Две штуки. Я же сказала. Мы купили целых три.

На полу ванной появились лужи, пена и вода ручьями текли с Мари, но она, конечно, не замечала. Вернулась с шампунем в руке и снова залезла в ванну. На удивление легко открыла флакон, Давид тут же выхватил его и решительно вылил в воду. Затем радостно выкрикнул что-то вроде «йиппи!», и они второй раз за час хлопнули друг друга по ладошкам.

 

 

Он терпеть не мог насильников. Как и всех прочих. Но такая уж у него профессия. Это просто работа, внушал он себе. Работа, работа, работа.

Тридцать два года Оке Андерссон возил заключенных из одного уголовно-исправительного учреждения в другое. Самому ему сравнялось пятьдесят девять. Волосы с проседью, но по-прежнему густые, ухоженные. Несколько килограммов лишнего веса. Ростом высокий, выше всех остальных коллег, выше всех зэков, которых возил. Метр девяносто девять, обычно говорил он. Вообще-то два метра два сантиметра, но окружающие считают людей выше двух метров отклонениями от нормы, ошибками природы, и это ему порядком надоело.

Насильников он терпеть не мог. Мелкие извращенцы, которым неймется влезть во влагалище. Больше всего он ненавидел педофилов. Чувство сильное, запретное, оно росло каждый раз, когда они с ним здоровались, единственное, что он вообще чувствовал в свои однообразные будни, агрессивность, которая пугала его. Частенько ему приходилось подавлять желание быстро заглушить мотор, перемахнуть через сиденья и прижать мерзавца к заднему стеклу.

Но он никогда не подавал виду.

Ведь возил подонков и похуже. По крайней мере, подонков с более суровыми приговорами. Всех их видел. Всем надевал наручники, сопровождал в автобус, пустым взглядом видел в зеркале заднего вида. Многие — полные идиоты. Психи. Некоторые соображали. Соображали, что на халяву ничего не бывает. Покупаешь — плати. Нехитрая философия. Эта гребаная болтовня про исправление, раскаяние и реабилитацию — чепуха. Купил — плати. Вот и все.

Насильников он распознавал сразу. Всех и каждого. Выглядят они по-особенному. Ему незачем смотреть ни в приговор, ни в документы. Он это сразу видел и на дух не принимал. Несколько раз пытался в баре за кружкой пива рассказать другим, что это можно видеть, что он видит, но, когда они спрашивали, каким образом, объяснить не мог. Его сочли гомофобом, пристрастным и негуманным, и он перестал говорить об этом — что толку-то? А видеть видел, и мерзавцы эти понимали, прятали глаза, когда их взгляды встречались.

Этого насильника он возил уже минимум раз шесть. В девяносто первом недалеко, из Верховного суда в Крунуберг и обратно, потом, когда тот в девяносто седьмом сбежал, в девяносто девятом из Сетерской кутузки еще куда-то и вот теперь, посреди ночи, в Сёдер, в больницу. Он смотрел на него, оба смотрели друг на друга, бессмысленное состязание в зеркале заднего вида — кто кого пересмотрит. Похож на нормального. Они всегда такие. Для других. Невысокий, метр семьдесят пять, худощавый, короткостриженый, спокойный. Вполне нормальный. Но насилует детей.

У подъема к Рингвеген горел красный свет. Машин ночью мало. Позади сирена с мигалкой, он подождал, пока «скорая» обгонит его.

— Приехали, Лунд. Тридцать секунд. Можешь собираться. Мы звонили, сейчас подойдет врач, осмотрит тебя.

Он не разговаривал с насильниками. Никогда. Его коллега знал об этом. Ульрик Бернтфорс был о них такого же мнения, как и он. Они все были такого мнения. Но Бернтфорс не испытывал ненависти.

— Таким манером завтрака нам ждать не придется. А тебе не придется торчать в приемной вот с этим.

Ульрик Бернтфорс кивнул на Лунда. На цепь у него на животе. На кандалы. Раньше он никогда их не использовал. Но на сей раз так приказали. Оскарссон специально звонил по этому поводу. Когда он велел Лунду раздеться, тот в ответ ухмыльнулся и слегка повертел задом. Пояс из металлических пластин на животе, четыре цепи вдоль ног, прикрепленные к кандалам на щиколотках, две цепи на теле, прикрепленные к наручникам. Он видел такое в выпусках новостей по телевизору и во время учебной поездки в Индию, но больше нигде и никогда. Шведские пенитенциарные органы держали своих заключенных под контролем благодаря численному перевесу — охранников больше, чем зэков, — иногда в наручниках, но никогда в цепях под рубахой и штанами.

— Предусмотрительно. Глубоко благодарен. Вы отличные ребята.

Лунд говорил тихо. Едва внятно. Ульрик Бернтфорс не расслышал, была ли в его словах ирония. При каждом движении Лунда цепи лязгали друг о друга; он наклонился вперед, прислонил голову к краю окошка в перегородке, отделяющей переднее сиденье от заднего.

— Я серьезно, вертухаи. Так не пойдет. С цепями на жопе. Снимите с меня эти хреновы железяки, и я обещаю, что не сбегу.

Оке Андерссон уставился на него в зеркало. Быстро газанул в гору, прямо к приемной неотложки, и резко затормозил. Лунд треснулся подбородком об острый край окошка.

— Блин, ты что делаешь, вертухай гребаный? Ты вправду идиот, не только на вид!

Обычно Лунд держался спокойно, разговаривал культурно. Пока его не обижали. Тогда он начинал орать. И браниться. Оке Андерссон так и знал. Они не только все на одно лицо. У них и повадки одинаковые.

Ульрик Бернтфорс засмеялся. Про себя. Подлец этот Андерссон, он ведь не такой, как положено. Вон что вытворяет. А разговаривать не желает.

— Увы, Лунд. Приказ Оскарссона. Ты опасен, Лунд. Ты «особо опасен», ничего не поделаешь.

Он с трудом контролировал свои слова. Они делали что хотели, норовили вырваться изо рта, хоть он и напрягался изо всех сил, опасаясь, что бурлящий внутри хохот выплеснется наружу, будет услышан и еще больше спровоцирует этого типа, за перевозку которого им заплатили. Он заговорил, но уже как Андерссон, устремив взгляд вперед:

— Если мы плюнем на приказ Оскарссона, то совершим служебный проступок. Ты же знаешь.

«Скорая», которая недавно их обогнала, стояла во дворе, у входа в приемную неотложки. Два санитара с носилками спешили вверх по лестнице, к дверям. Ульрик Бернтфорс успел увидеть женщину, ее длинные, запачканные кровью волосы прилипли к ноге одного из санитаров. Красный и оранжевый не сочетаются, подумал он. Интересно, почему униформа у них именно оранжевого цвета, ведь, судя по всему, они частенько пачкаются в крови. Сильные чувства всегда вызывали у него бессмысленные мысли.

— Твою мать! Гадюка Оскарссон! Совсем охренел. Какого черта он мне не верит, я же сказал, что не сбегу! Сказал ему еще в Аспсосе!

Лунд орал через окошко в водительскую кабину, потом отпрянул и откинулся на безоконную стенку со стороны водителя. Цепи громыхнули о сталь тюремного автобуса, Оке Андерссону на миг показалось, будто он на что-то наехал, он поискал глазами машину, которой не было.

— Я же сказал ему, вертухаи гребаные. Вы тоже идиоты. Ну ладно, ладно. Тогда скажу по-другому. Если не снимете с меня эти чертовы доспехи, я слиняю. Соображаете, вертухаи гребаные, я слиняю, дошло до вас?

Оке Андерссон искал его глаза, поворачивал зеркало заднего вида, пытаясь поймать их в окошке. Чувствовал, как его захлестывает ненависть, надо врезать этому говнюку, он зашел слишком далеко, перебрал насчет «гребаного вертухая».

Тридцать два года. Работа, работа, работа. Сил его больше нету. Невмоготу ему нынче. Рано или поздно все равно все так и так пойдет к черту.

Он отстегнул ремень безопасности. Открыл дверь. Ульрик Бернтфорс все понял, но вмешаться не успел. Оке отдубасит насильника так, как его никогда еще не дубасили. Ульрик остался на месте, сидел и улыбался. У него возражений нет.

 

 

В самом начале пятого воцарилась мертвая тишина. Сразу после того, как последние посетители бара «Уголок», громко гомоня, двинулись от порта по набережной к старому мосту, ведущему на Тустерё, и незадолго до того, как разносчики газет разделились у Стургатан и принялись торопливо открывать входные двери и совать в почтовые ящики «Стренгнесскую газету», то бишь выпуск «Эскильстунского курьера», где на первой и четвертой полосе размещены заметки из местной жизни.

Все это Фредрик Стеффанссон знал наизусть. Он давно уже мало спал по ночам. Лежал с открытым окном, слушал, как засыпал и просыпался городок, слушал людей, которых наверняка знал, хотя бы просто в лицо, городок-то маленький. Здесь он провел почти всю жизнь. Прочитал кучу книг и переехал в стокгольмский Сёдермальм, закончил университет по специальности история религии и переехал в кибуц на севере Израиля, в нескольких десятках километров от границы с Ливаном, но вернулся сюда, к людям, которых знал, хотя бы в лицо. По-настоящему он никогда не уезжал из родного городка, не бежал от своего детства, от воспоминаний, от тоски по Франсу. Познакомился с Агнес, безумно влюбился в самоуверенную, общительную аспирантку, предпочитавшую черный цвет, они стали встречаться, съехались и уже собирались расстаться, но, когда родилась Мари, стали семьей, а через год все же расстались, уже окончательно. Теперь Агнес жила в Стокгольме, среди своих красивых друзей, ее место вправду было там, врагами они не стали, правда, разговаривали теперь редко, только когда забирали Мари из детского сада или возили ее куда-нибудь.

На улице слышались шаги. Он посмотрел на часы. Без четверти пять. Черт бы побрал эти ночи. Если б он только мог думать о чем-нибудь разумном, о следующем тексте, о еще двух страницах; ему казалось, это невозможно, вообще никаких мыслей, время просто утекало к чертовой матери сквозь оконную щель, меж тем как на улице закрывались входные двери и заводились машины. Он толком не мог больше писать. В разгар дня, когда Мари была в детском саду, а он сидел перед компьютером, на него нападала усталость, часы без сна, три главы за два месяца — это катастрофа, и крупное издательство уже интересовалось, чем он, собственно, занимается.

Грузовик. Вроде бы грузовик. Обычно он приезжал не раньше половины шестого.

За тонкой стенкой комната Мари. Он слышал дочку. Она похрапывала. Как могут пятилетние дети, такие милые, с такими нежными голосками, храпеть, словно здоровые взрослые мужики?

Поначалу он думал, что храпит одна Мари, но Давид иногда оставался у них ночевать, и тогда они храпели вдвое громче, заполняя тишину между вздохами.

Это не грузовик. Автобус. Конечно же автобус.

Он отвернулся от окна. Микаэла лежала голая, одеяло и простыня, как всегда, сбились кучей в ногах. Молодая, двадцать четыре года, она его возбуждала, он чувствовал себя любимым, а иногда вдруг стариком, так иной раз бывало, особенно когда речь заходила о музыке, о книгах, о фильмах и один из них упоминал какую-нибудь композицию, или текст, или сцену. Она взрослая молодая женщина, а он мужчина средних лет, шестнадцать лет — большой срок, за это время реплики из фильмов и гитарные соло меняются.

Она лежала на животе. Лицом к нему. Он погладил ее по щеке, легонько поцеловал в ягодицу. Она очень ему нравилась. Любил ли он ее? Об этом он думать не в силах.

Ему нравилось, что она лежала здесь, рядом с ним, делила с ним время, ведь он не выносил одиночества, оно лишено смысла, оно душило, а невозможность дышать наверняка равнозначна смерти. Он убрал руку от щеки, погладил Микаэлу по спине, она беспокойно шевельнулась. Почему она здесь? Мужчина с ребенком, намного старше ее, и внешне так себе, не урод, конечно, но и не красавец, не богач, в общем, совсем даже неинтересный. Почему она выбрала ночи рядом с ним, такая красивая, такая молодая, с такой долгой жизнью впереди? Он снова поцеловал ее, в бедро.

— Ты все еще не спишь?

— Прости. Я тебя разбудил?

— Не знаю. Ты что, вообще не спал?

— Ты же знаешь.

Она прижалась к нему, всем своим обнаженным телом, теплая от сна, не вполне проснувшаяся.

— Тебе надо поспать, старина.

— Старина?

— Иначе тебе не выдержать. Сам ведь знаешь. Спи.

Она посмотрела на него, поцеловала, обняла.

— Я думаю о Франсе.

— Фредрик, только не сейчас.

— Да, я думаю о нем. Хочу о нем думать. Слышу за стенкой Мари и думаю о том, что Франс тоже был ребенком, когда его били, когда он видел, как били меня, когда садился на поезд в Стокгольме.

— Закрой глаза.

— Зачем бьют детей?

— Если будешь долго держать глаза закрытыми, заснешь. Обязательно.

— Зачем бить ребенка, ведь он вырастет, поймет и поневоле осудит — того, кто бил, или, по крайней мере, себя самого.

Она пихнула его, повернула на бок спиной к себе, сама легла вплотную сзади. Оба лежали как две большие ветви, одна подле другой.

— Зачем бить ребенка, который воспримет порку как отцовскую обязанность, будет искать причину в собственной слабости и собственном поведении, внушать себе, что отчасти виноват сам, какого черта, ведь я спровоцировал все это, если думать так, мне не придется чувствовать себя оскорбленным и отданным произволу.

Микаэла спала. Медленно и ровно дышала ему прямо в затылок, он даже стал влажным. В окно он слышал, как на улице остановился автобус, сдал немного назад, остановился снова, еще раз сдал назад. Наверное, тот же, что и вчера, туристский автобус, здоровенный такой.

 

 

Леннарт Оскарссон хранил тайну. Не он один, это он знал, но хранил так, словно она принадлежала только ему. Она покоилась у него на плече, дремала в его груди, наполняла все его нутро. Каждый вечер он решал утром выпустить ее из заточения, освободить и спокойно ждать дней без тайн.

Но был не в силах. Не мог. Громко кричал, но никто не слышал. Стоит ли вообще открывать рот, когда кричишь?

Каждое утро, вот как сейчас, он сидел на кухне, за круглым сосновым столом и ложкой ел йогурт из стаканчика. Рядом с ним Мария, его жизнь, красивая женщина, которую он безумно любил с тех самых пор, как впервые встретил шестнадцать лет назад. Она пила кофе с теплым молоком, ела темный хлебец, читала культурный раздел «Дагенс нюхетер».

Сейчас. Сейчас!

Сейчас он скажет и наконец избавится от этого. Она вправе знать. Другие нет, но хотя бы она.

Так просто. Одна минута, несколько фраз — и все.

Они могли бы доесть завтрак, пойти на работу, а потом вернуться домой и ничего уже не скрывать.

Он отложил ложку и вылил остаток йогурта из стакана прямо в рот.

 

Леннарт Оскарссон гордился своей службой в Аспсосском учреждении. Он занимал в тюрьме должность инспектора и рассчитывал подняться еще выше по служебной лестнице. Посещал все курсы, не упускал ни одной возможности получиться, ведь, желая чего-то достичь, нужно это показывать, он показывал и знал, что это замечали.

Семь лет назад он стал начальником единственного в Аспсосе отделения сексуальных преступлений.

Его будни проходили среди людей, угодивших в тюрьму за насилие над другими людьми, совершенное по причине их беззащитности. Среди нарушителей единственного запрета, оставшегося в нашем обществе. Он отвечал за них и за персонал, который их охранял и наказывал. Именно это и входило в их задачу. Охранять, наказывать и понимать разницу. Мысли и чувства он держал при себе, но выказывал служебное рвение, и кто-то продолжал все замечать.

Почти одновременно и начала расти эта окаянная тайна. Ему так хотелось рассказать. Хуже-то не станет. Ведь они жили в обмане, пачкающем каждое слово.

 

Он встал, собрал посуду, сложил в посудомоечную машину. Насухо вытер стол, отжал тряпку.

Форма у него синяя. Во всех шведских тюрьмах форма у охранников одинаковая. Как у таксистов.

Он оделся на кухне — брюки, галстук, рубашка. По-прежнему ожидая, что они все-таки поговорят, о чем угодно, лишь бы без фальши.

— Ветер сегодня будь здоров, Леннарт.

Мария стояла рядом, гладила его по щеке. Он прижался лицом к ее руке, потерся об нее, ему это необходимо. До чего же она красивая. Если б только знала.

— Весь день будет ветреный. Возьми перчатки.

— Авось не замерзну. Идти-то всего ничего.

— Ты прекрасно знаешь, это роли не играет. Задним числом ты всегда жалеешь. Когда начинают болеть суставы.

Она держала в руке его кожаные перчатки. Он взял их, надел. Поцеловал ее, сперва в губы, потом в плечо. Куртка висела под шляпной полкой в прихожей. Он открыл дверь, вышел на участок. Вон там, поодаль, Аспсос, серая бетонная стена возвышалась над поселком, две минуты пешком — и он на месте.

 

 

Когда Оке Андерссон открыл переднюю дверь тюремного автобуса, выскочил наружу, он потерял над собой контроль, чего раньше никогда не бывало. Ярость и ненависть взяли верх над самообладанием. Три с лишним десятка лет он терпел. Ненавидел, но оставался на своем месте, молча возил их из СИЗО в суд, из больницы в тюрьму. Разговоры вели коллеги, он только возил зэков, смотрел прямо перед собой, делал свою работу. Но этого мерзкого педофила он не выносил. И раньше с трудом сдерживался, имея с ним дело, знал ведь, что тот совершал с девочками, последний раз ему несколько ночей кряду снилась издевательская ухмылка и полное безразличие к другим людям, снилось одно и то же преступление, повторяющееся снова и снова, и однажды утром он проснулся и, не добежав до уборной, наблевал прямо на пол в прихожей.

Он понятия не имел, что сделает. Потерял контроль. В тот миг, когда в окошко в третий раз пахнуло «гребаный вертухай», исчезли все мысли о долге и последствиях, он видел только голых маленьких девочек с внутренностями, изорванными острым металлическим предметом. Его крупное тело прямо-таки швырнуло на заднюю дверь автобуса.

 

Ульрик Бернтфорс сопровождал Лунда только один раз. На второе судебное заседание по делу девочек в подвале. Работал он недавно, и дело было самым крупным в его карьере, журналисты и фотографы стояли в очереди, каждый норовил пролезть вперед, ну как же, эти знаменитые девятилетки пользовались спросом. Он стыдился своей тогдашней реакции, ведь он вообще не думал о девочках, не понимал, по неопытности чувствовал себя избранным и чуть ли не гордился, что ходил рядом с Лундом перед телекамерами. Осознание пришло позже, когда его дочь спросила, зачем Лунд убил двух девочек, зачем покалечил; она была всего годом старше их, внимательно читала каждую новую статью и постоянно задавала новые вопросы, ведь ее отец знал того, кто это сделал, несколько раз их обоих показывали по телевизору. Конечно, ответить он не мог. Но постепенно начал понимать. Своими вопросами и страхом дочь куда лучше, чем все курсы, которые он посещал, объяснила, какова роль его профессии.

Он знал о ненависти Андерссона. Они никогда не говорили об этом, но он видел, слышал, понимал. Наверное, с ним будет так же. Когда под завязку наслушаешься оскорблений от Лунда и иже с ним. Так что разговоры он взял на себя. Кто-то ведь должен разговаривать с зэками. Такая у них работа. Перевозить.

Когда Лунд в третий раз крикнул «гребаный вертухай», он понял: всё, чаша переполнилась. Понял, уже когда Андерссон встал.

Если сфокусировать взгляд на входе в приемную неотложки, то он ничего не увидит. А раз не увидит, не придется врать следователю.

 

Парковка возле неотложки была пуста. Ни машин, ни людей. Так после говорил Оке Андерссон. А еще говорил, что, даже если б она не пустовала и вокруг стояли и ходили люди, он бы все равно не заметил, он просто бежал к хвосту автобуса, ничего не замечая от бешенства и ненависти.

Он рывком распахнул дверь. Ручка маленькая, а лапы у него громадные, как и все тело, едва сумел ее зацепить.

А вот дальше все пошло наперекосяк.

Бернт Лунд завопил. Выкрикнул «гребаный вертухай», фальцетом, несколько раз. И принялся бить, зажав цепи в одной руке. Те, что под штанами и рубахой, которые соединяли наручники и ножные кандалы с железным поясом. Оке Андерссон не успел ни увидеть, ни сообразить, что к чему, тяжелые железные звенья разорвали ему лицо еще прежде, чем он упал на землю. В открытую дверь автобуса Лунд выпрыгнул наружу, снова несколько раз ударил по лицу, пока Андерссон не потерял сознание. Пинал в живот, в бедро, в пах. Пока долговязый охранник не замер без движения.

 

Вперед Ульрик Бернтфорс смотрел долго. Андерссон неплохо волтузил насильника. Лунд по-прежнему орал «гребаный вертухай», выносливый, сволочь. Бернтфорс ждал, но в конце концов забеспокоился: что-то Андерссон чересчур увлекся, хватит уже, если он сейчас не прекратит, все может кончиться скверно. Бернтфорс взялся за ручку двери, хотел вылезти, унять Андерссона и тут вдруг увидел рядом Лунда. Тот цепью разбил окно, ударил Бернтфорса по лицу, выволок наружу и продолжил избиение. Единственное, что Ульрик впоследствии мог вспомнить, были эти пронзительные вопли, а еще как Лунд стянул с него брюки, ударил его цепью по члену и заорал, что оттрахал бы обоих, не будь они такими большими, большие люди не заслуживают его любви, только маленькие задницы жаждут, только маленьким шлюхам дозволено чувствовать его внутри.

 

 

Сто восемьдесят шагов. От своей двери до железной калитки тюрьмы. Леннарт Оскарссон их считал. Как-то раз ему хватило ста шестидесяти одного. Рекорд. Это было несколько лет назад, он тогда много тренировался, вместе с заключенными в тюремном спортзале. Но тренировкам пришел конец, когда однажды утром там нашли труп: одного из долгосрочников забили до смерти, сколько зэков участвовали в расправе — неизвестно. По словам врача, били его гантелями и дисками от штанг, об этом свидетельствовали очевидные и легко распознаваемые следы. Разумеется, никто ничего не видел, никто ничего не знал, человека избивали смертным боем, он наверняка жутко кричал, угол с гантелями был залит кровью, и никто ничего не слышал, не видел и даже ни о чем не догадывался. Леннарт Оскарссон больше не мог ходить в спортзал, и не от страха, не такие они придурки, чтобы нарываться из-за инспектора на новый судебный процесс, он испытывал не страх, а омерзение, не мог находиться в помещении, где у одного из его подопечных отняли право на жизнь.

Он нажал на звонок в стене и стал ждать, когда его разглядят через маленькую камеру над головой и откликнутся через динамик. Стоя в ожидании, он обернулся назад, к дому, который только что покинул. Скользнул взглядом по окнам гостиной и спальни. Темно. Шторы опущены до половины. Не видно ни лиц, ни спин у телефонной полки.

— Да?

— Оскарссон.

— Проходи.

Калитка открылась, он вошел. Мимоходом взглянул на стены вокруг — два мира, и он мог ходить между ними. Следующая дверь. Он постучал в окно караульного помещения, помахал Бергу, тупице, с которым никогда не мог найти общий язык. Берг помахал в ответ и снова нажал на кнопку. Дверь зажужжала, он открыл ее. В коридоре пахло моющими средствами и чем-то еще.

День предстоял довольно унылый. Собрание части. Собрание отдела. Они все больше зарывались в лабиринты собраний, в бессмысленные решения о бессмысленных процедурах, застревали в структурах. Решение проблем требует острого ума и массы энергии, а пережевывание порядка собраний создавало надежность только через их повторение, но ничего не сохраняло.

Кофейный автомат сломался. Он пнул его ногой. Нашел в кармане две пятикроновые монетки, сунул в прорезь, взял из холодильника колу. Кофеин.

— Леннарт, доброе утро.

— Доброе утро, Нильс.

Нильс Рот, тюремный инспектор. Они одновременно пришли в Аспсос, одновременно продвинулись по службе. И у обоих было кое-что общее — беспокойство новичков, постепенно сменившееся рутинной ветеранской скучливостью. Сейчас они вместе вошли в конференц-зал с длинным столом, белой доской и графопроектором, как в любом другом учреждении.

— Доброе утро.

Все поздоровались. Восемь инспекторов и Арне Бертольссон, директор тюрьмы. Они расселись, некоторые с чашками кофе, они пили, а Леннарт на них смотрел.

— Где вы его взяли? — Он повернулся к Монссону.

— В автомате.

— Так ведь он сломан. Не работает.

— Недавно еще работал. Когда я там был.

Бертольссон раздраженно шикнул на них. Включил проектор. Тот загудел. Загудел, но ничего не показывал.

— Как же мне это надоело.

Бертольссон присел на корточки и принялся нажимать на все кнопки подряд. Леннарт смотрел на него, на своих коллег за столом. Восемь инспекторов службы исполнения наказаний. Его ближайшие коллеги. Люди, с которыми он каждый день проводил время на работе, никогда их не встречая. Кроме Нильса. Ни к кому из них он в гости не ходил, и они тоже у него не бывали. Кружка пива в городе, футбольный матч — но дома никогда. Можно ли вообще сказать, что они знали друг друга? Ровесники, внешне довольно похожи, вроде как таксисты. Бертольссон сдался:

— Да плевать. Черт с ним, с распорядком. Кто начнет?

Тишина. Все молчали. Густафссон пил кофе, Нильс что-то писал в блокноте, остальные тоже как воды в рот набрали. Кто-то поломал привычный распорядок, и теперь они сидели в полном замешательстве.

Леннарт откашлялся:

— Я могу начать.

Остальные облегченно вздохнули. Ну вот, хоть какой-то порядок.

Бертольссон кивнул ему.

— Я не раз уже талдычил об этом. Но я знаю, о чем говорю. Не забыли, что случилось с Салоненом? А? То-то же. И я не забыл. Черт побери, зэки из отделений общего режима шастают к киоску и спортзалу одновременно с моими. Вчера снова произошел инцидент. Не вмешайся Брандт и Перссон, все могло бы кончиться очень печально.

Скамья подсудимых. Ни звука. Черта с два, он на попятный не пойдет! Видел, что гантели делают с человеческим телом.

Пока говорил, Леннарт наблюдал за каждым из них. Дольше всего его взгляд задержался на единственной в зале женщине, Еве Бернард. Они и раньше здорово лаялись. Противная баба. Не понимает она тюремных законов и традиций, здешнего распорядка времени, неписаных законов, которые просто существуют и действуют.

Бертольссон заметил осуждающий взгляд Леннарта. Нет уж, обойдемся без препирательств, и он вмешался:

— Ты говоришь о координации?

— Да. Здесь не общество. Не реальность. Тюрьма находится за их пределами. Все здесь об этом знают. По крайней мере, должны знать.

Леннарт не сводил глаз с Евы Бернард. Бертольссон боится конфликта, но на сей раз ему не вывернуться. Не замять, черт возьми, проблему в очередной раз.

— Если какой-то недоумок из общего набрасывается на одного из моих, порядок летит к чертовой матери. Мы это уже проходили. Все рады, что насильника забили до смерти. — Он ткнул пальцем в сторону Евы. — Мерзавец, устроивший вчера заваруху, именно таков. Из вашего отделения.

Неприязнь была обоюдной. Ева Бернард не струсила. Нельзя не признать. Она не испугалась. Глаз не опустила, смотрела прямо на него. Некрасивая, глупая, но смелая.

— Если вы имеете в виду заключенного ноль двести сорок три, Линдгрена, так и говорите.

— Да, Линдгрена.

— Стиг Малосрочник Линдгрен — полная мразь. Когда ему так хочется. Когда не хочется, он примерный заключенный. Тихий, спокойный. Совершенно ничего не делает. Лежит у себя в камере, курит самокрутки. Не читает, телевизор не смотрит, просто убивает время. Отсидел уже двадцать семь лет. Сорок два приговора. Он из тех, что говорят на романи. Бузить начинает, только когда в отделение поступают новенькие и ему надо показать, кто тут на зоне самый бывалый. Иерархия. Иерархия и уважение.

— Да бросьте. Вчера дело было не с новеньким. Он забил бы моего до смерти, если бы их вовремя не обнаружили.

Остальные в комнате зашушукались. Как насчет повестки дня? Бертольссон молчал. То ли ему было интересно, то ли стало невмоготу.

— Давайте начистоту. Речь идет о сексуальных маньяках. Только о них. Тут он себя не помнит. Это больше чем ненависть. Я читала его дело. Можно понять, почему он кидается на них с кулаками. В детстве он сам подвергался насилию. Причем неоднократно.

Леннарт Оскарссон осушил алюминиевую банку. Сладкая газировка. Кофеин. Он отлично знал, кто такой Малосрочник Линдгрен. И в лекциях не нуждался. Мелкий дилер, для которого тюрьма стала домом, которого на воле каждый раз охватывал такой страх, что он нарочно мочился на стену в надежде, что его увидит хоть кто-нибудь из охранников, а если этого было мало, избивал водителя первого попавшегося автобуса по дороге на свободу; именно так он поступил по истечении предыдущего срока. Он старался через месяц-другой вернуться в то единственное общество, где мог жить, где все знали, как его зовут.

Он перевел взгляд с Бернардихи на Нильса. Нильс смотрел в стол, чертил в блокноте человечков. Ему хотелось увидеть глаза Нильса. Чувствовал ли тот неловкость? Стыдился? Леннарт знал, Нильсу неловко, он даже просил его прекратить стычки с Бернард, говорил, что все ее терпеть не могут и совершенно не замечают, что, как бы там ни было, она делает и много хорошего. Леннарт хотел поговорить с Нильсом об этой окаянной тайне. Их тайне. Ждал, когда Нильс хоть на секунду поднимет голову, но тот продолжал смотреть вниз. Мне нужна твоя помощь, Нильс, посмотри на меня, как нам, черт побери, поступить, ведь я должен рассказать Марии.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-09-12 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: