СТАРОПИМЕНОВСКИЙ ПЕРЕУЛОК 6 глава




Наша дорогая Тата всегда «болела» за свою Одессу, где она родилась, где осталась ее сестра Лиза, племянники. Оккупация Одессы была ее горем. Однажды мы увидели в окно возвращающуюся из магазинных очередей Тату, размахивающую руками еще с улицы – что‑то случилось. Тата жестикулировала, кричала через глухие стекла нам в комнату – Раневской и бабушке, ловила вставную челюсть. Мы выбежали во двор: нашими войсками была взята Одесса.

Так же мы узнали об освобождении Киева.

К нам заходили военные – в шинелях, уже с погонами. Раневская всегда благодарила их, наливала им водки. Почему‑то я запомнил их радость, как они осторожно выпивали из стакана в плохо освещенной комнате и их улыбку с блеском тонкой полоски водки, оставшейся между губами.

 

Дома, у железной печки, я часто капризничал, и тогда Фуфа придумала инструмент моего укрощения. Эта мысль могла родиться только у нее и лишь в послевоенной Москве – несуществующий «Отдел детского безобразия». Фаина Георгиевна набирала по телефону какой‑то «секретный» номер и просила прислать специалиста по детскому безобразию. Я мгновенно замирал, и все обходилось. Однажды мои капризы затянулись, и после «вызова» в дверях показался огромный человек в полушубке с поднятым воротником, замотанный в шарф, в валенках, очках и шапке, и низким голосом потребовал нарушителя. Конечно, это была Раневская, изображающая сотрудника «Отдела». И конечно, я ее не узнал. Мне было страшно, как никогда. Домашние уговорили «сотрудника» не забирать нарушителя, так как он обещает исправиться. В передней «униформа» была скинута и спрятана. Фуфа вернулась веселой, а я некоторое время вел себя хорошо.

 

К Фаине Георгиевне часто приходили друзья. Был как‑то скульптор Меркуров. Павла Леонтьевна обсуждала с Меркуровым памятник Пушкину скульптора Опекушина, установленный в начале Тверского бульвара, восхищалась им и ругала памятник Тимирязеву в конце того же бульвара. Спросила возмущенно: «Вы не знаете, кто автор этого безобразия?» – «Я», – ответил Меркуров. Фаина Георгиевна была очень смущена.

 

В 1946 году Раневская несколько раз брала меня с собой в дом Горького – бывший особняк Рябушинского, около храма Большого Вознесения. В полумраке мы поднимались по сказочной лестнице. Раневская часто бывала там у своей подруги Надежды Алексеевны Пешковой, жены Максима Пешкова, сына Горького.

В 1922 году Горький уехал со своим сыном и невесткой в Италию. Там очаровательная молодая Надежда Алексеевна, следившая за европейской модой, решила отрезать свою роскошную косу. На следующий день короткие волосы непослушно выбились из‑под шляпы. Горький, увидев это, заметил, что раньше в России кучеров звали Тимофеями – их кудри торчали из‑под шапок. Так и осталось за Надеждой Алексеевной это имя – Тимофей, Тимоша.

Фаина Георгиевна очень любила Тимошу Пешкову. Тимоша училась в Италии живописи – в их доме бывали Александр Бенуа, Павел Корин и другие художники. В Москве после войны Тимоша написала портрет Фаины Георгиевны – в темно‑зеленом бархатном жакете, худая, с папиросой, и сам Павел Корин слегка поправил его. Этот портрет потом долго висел у Фаины Георгиевны дома – большое горизонтальное полотно. Потом он исчез – Раневская передала его в Бахрушинский музей.

У Пешковой Фаина Георгиевна встретилась с Валентином Берестовым, ставшим впоследствии известным поэтом:

«Была у Тимоши, сидел там мальчик, приехавший из Ташкента, поэт – 16 лет. Ахматова считает, что этот юноша одарен очень, но дарование его какое‑то пожилое. Валя Берестов. Я всмотрелась в глаза. Глаза умные, стариковские, улыбка детская. Ужасно симпатичен. Влюблен в Пастернака, в Ахматову».

 

«Я очень любила Тимошу – она была прелестна и много моложе меня… Тимоша часто оставляла меня, не отпускала, ждала, пока все уйдут, чтобы поговорить».

Среди записей этих разговоров есть и такие:

«У души жопы нет, она высраться не может», – сказал Горькому Шаляпин, которого мучила невозможность освободиться от переполнявших его душу чувств, когда ему сунули валерьяну перед выходом на сцену.

Сам Горький шутил о своих знакомых и домочадцах: «20 жоп кормлю».

«Весь день лежала в тоске отчаянной. Вечером пошла по просьбе молодой Пешковой к ним на заседание в связи со скорой датой – 80 лет со дня рождения Горького. Маршак, Федин, Всеволод Иванов, художники, музейщики и сама вдова, маленькая старушка. Андреева в параличе. У Пешковых в доме любят Андрееву, а „законную“ терпят и явно не любят. Я люблю бывать в этом доме, люблю Горького.

Похвалила Федина за последний роман, он был рад по‑детски. И засиял глазами – у него породистое, красивое лицо».

В 1976 году Раневская сделала приписку: «Он сволочь».

Давняя дружба связывала Раневскую с Михоэлсом.

Вспоминая ужин в гостинице в Киеве, Фаина Георгиевна писала:

«В „Континентале“ – Соломон Михайлович, Корнейчук и я. Ужин затянулся до рассвета. Я любуюсь Михоэлсом, он шутит, смешит, но вдруг делается печальным. Я испытываю чувство влюбленной, я не отрываю глаз от его чудесного лица. Уставшая девушка‑подавальщица приносит очередное что‑то вкусное. Михоэлс расплачивается и дарит подавальщице 100 руб. – в то время, перед войной, большие деньги. Я с удивлением смотрю на Соломона Михайловича, и он шепчет, наклонившись ко мне: „Знаете, дорогая, пусть она думает, что я сумасшедший“. Я говорю: „Боже мой, как я люблю вас“.»

В конце войны, в 1944 году, Михоэлс во главе Еврейского антифашистского комитета вернулся из поездки в Америку. Раневская пришла к нему домой, в его комнату с вечно гудящим за стеной лифтом.

«Он лежал в постели, больной, и рассказывал мне ужасы из „Черной книги“; он страдал, говоря это. Чтобы чем‑то отвлечь его от этой страшной темы одного из кругов, не рассказанных Данте, я спросила: „Что вы привезли из Америки?“ Соломон Михайлович усмехнулся: „Мышей белых жене для работы, а себе… мою старую кепку“. Мой дорогой, мой неповторимый».

В составе Комитета по Сталинским премиям Михоэлс был на спектакле Московского театра драмы «Капитан Костров», выдвинутом на Сталинскую премию, в котором играла Раневская. Для этой роли Раневская научилась играть на аккордеоне. Я помню, как повторяла Фаина Георгиевна дома свою частушку, которую она сама нашла и пела в этом спектакле, аккомпанируя себе на аккордеоне: «Ну‑ка встану, погляжу, хорошо ли я лежу!» Не знаю, получила ли Фаина Георгиевна одну из своих Сталинских премий именно за этот спектакль, но вспоминала об этом она так:

«Играю скверно, смотрит комитет по Сталинской премии. Отвратительное ощущение экзамена. После спектакля дома терзаюсь. В два часа ночи звонок телефона: „Дорогая, простите, что так поздно звоню, но ведь вы не спите, вы себя мучаете. Ей‑богу, вы хорошо играли, спите, перестаньте мучаться. Вы хорошо играли и всем понравились“. Это была неправда. Но кто, кроме Михоэлса, мог так поступить? Никто, никто не мог пожалеть так».

Вскоре Фаина Георгиевна написала Михоэлсу письмо с просьбой о помощи ее другу – Елене Сергеевне Булгаковой, вдове Михаила Афанасьевича. В этом письме есть такие строчки:

«Хочется, чтобы такая достойная женщина, как Елена Сергеевна, не испытала лишнего унижения в виде отказа в получении того, что имеют вдовы писателей меньшего масштаба, чем Булгаков».

Раневская написала, узнав, что Елене Сергеевне, вдове опального писателя, получавшей пенсию в 12 рублей, не выдавали полагавшиеся всем пенсионерам соль и спички.

Фаина Георгиевна вспоминала:

«Елену Сергеевну Булгакову хорошо знала. Она сделала все, чтобы современники поняли и оценили этого гениального писателя. Она мне однажды рассказала, что Булгаков ночью плакал, говоря ей: „Почему меня не печатают, ведь я талантливый, Леночка“. Помню, услышав это, я заплакала».

 

Неподалеку от нашего дома на Герцена находился Дом литераторов – считается, что эта городская усадьба послужила Льву Толстому прототипом дома Ростовых в романе «Война и мир». Здесь с Фаиной Георгиевной и бабушкой мы иногда гуляли в полукруглом дворике, а вечером ходили в Дом кино, расположенный напротив. Теперь там Театр киноактера, который Фаина Георгиевна с ненавистью называла «Рога и копыта», имея в виду хаос, или, как она любила говорить, «бедлам», царивший в подобных учреждениях.

В 1945 году Раневская повела бабушку и меня в этот Дом кино на мультипликационный фильм Уолта Диснея «Бэмби». Это был трофейный фильм, которых после войны было много. В титрах перед этими фильмами всегда было написано: «Этот фильм взят в качестве трофея после войны с немецко‑фашистскими захватчиками». Раневской очень нравился диснеевский «Бэмби», а когда шла военная кинохроника, где показывали убитых и раненых, она закрывала мне рукой глаза – хотела таким образом уберечь от зла пятилетнего мальчика.

Всю жизнь в быту нас преследовал железный эмалированный зеленый таз огромных размеров, заменявший всем ванну. Горячей воды не было, воду грели на электроплитке, наливали ее из чайника в таз. Он был с круглым дном, неустойчивый, гремел и постоянно опрокидывался. Я его ненавидел. А ташкентское сюзане – настенный ковер, приехавший с нами в Москву, в конце концов полюбил, так и не разгадав смысла его орнамента.

В этой же комнате, где висело сюзане, принимали Анну Андреевну Ахматову, для которой Фаина Георгиевна просила меня, уже подросшего, читать ахматовское:

 

Мурка, не ходи, там сыч

На подушке вышит,

………………………

Я боюсь того сыча,

Для чего он вышит?

 

Мне не было страшно, но я подчинялся требованию Раневской впадать во власть стихов Анны Андреевны и начинал бояться темноты и образа сыча в другой комнате.

Анну Андреевну после Ташкента я видел только на улице Герцена, в моем раннем детстве, но ее образ остался в памяти. Я благодарен Фаине Георгиевне за то, что видел Ахматову, забыть которую невозможно.

Когда я спрашивал Фаину Георгиевну о Гумилеве, Мейерхольде, Мандельштаме, Блюхере, о судьбе исчезнувших людей, многих из которых она знала, Фаина Георгиевна молча складывала руку в кулак так, будто сжимала револьвер, и большим пальцем беззвучно производила воображаемый выстрел. Я хорошо помню этот жест, ее выразительный взгляд и безмолвное – чтобы никто не услышал? – объяснение.

Случилась бы еще одна непоправимая трагедия, если бы и она попала под сталинский каток. А Сталин знал ее и говорил (она рассказывала это со слов Эйзенштейна): «Вот Жаров в разном гриме, разных ролях – и везде одинаков; а Раневская без грима, но везде разная».

Американский журнал «Лук» в 1944 году опубликовал отзыв президента своей страны о Раневской и о кинофильме «Мечта»:

«В Белом доме картину видел президент Соединенных Штатов Америки Рузвельт; он сказал: „Мечта“, Раневская, очень талантливо. На мой взгляд, это один из самых великих фильмов земного шара. Раневская – блестящая трагическая актриса».

Весной 1945‑го мама и Тата забрали меня на Пушкинскую улицу (теперь опять Большая Дмитровка), в дом, где магазин «Чертежник», – и мы втроем стали жить в одной комнате большой коммуналки. Там я застал День Победы. Это был вечер неповторимого дня. Квартирный сосед посадил меня на шею и пошел вниз по улице Горького – к Манежной площади. Все было заполнено людьми – я видел сверху море человеческих голов. Черное небо было в столбах света – прожекторах. Ярко горели в небе над американским посольством (оно было тогда рядом с «Националем») три флага – английский, американский и наш, советский. Другой, невидимый снизу, аэростат нес портрет Сталина, так же ослепительно освещенный. Залп салюта – и прожекторы в панике заметались, перекрещиваясь и разбегаясь, пока не замерли в оцепенении и ожидании: новый залп, букеты распадающегося в небе цветного салюта, и так много раз.

Потом в память Победы выпустили игрушку‑трещотку «Салют», она долго продавалась: сожмешь ручки – колесо крутилось и, разгоняясь, летели веселые огоньки…

 

Летом 1945 года, за год до своего пятидесятилетия, Фаина Георгиевна тяжело заболела – легла в больницу, о которой потом отзывалась: «Кремлевка – это кошмар со всеми удобствами».

Василий Иванович Качалов был у нее перед операцией, а сразу же после нее Раневская получила от него письмо:

«Кланяюсь страданию твоему. Верю, что страдание твое послужит тебе – к украшению и ты вернешься из Кремлевки крепкая, поздоровевшая, и еще ярче засверкает твой прекрасный талант.

Я рад, что эта наша встреча сблизила нас и я еще крепче ощутил, как нежно я люблю тебя.

Целую тебя, моя дорогая Фаина. Твой Чтец‑декламатор. 25.VIII».

 

После операции Раневская надиктовала письмо для Ахматовой.

«28. VIII. 45 г.

Спасибо, дорогая, за вашу заботу и внимание и за поздравление, которое пришло на третий день после операции, точно в день моего рождения, в понедельник.

Несмотря на то, что я нахожусь в лучшей больнице Союза, я все же побывала в дантовом аду, подробности которого давно известны. Вот что значит операция в мои годы со слабым сердцем. На вторые сутки было совсем плохо, и вероятнее всего, что если бы я была в другой больнице, то уже не могла бы диктовать это письмо.

Опухоль мне удалили, профессор Очкин предполагает, что она была незлокачественная, но сейчас она находится на исследовании.

В ночь перед операцией у меня долго сидел Качалов В. И… мы говорили о вас.

Я очень терзаюсь кашлем, вызванным наркозом, глубоко кашлять с разрезанным животом – непередаваемая пытка. Поклонитесь моим подругам…»

 

В августе 1946 года было опубликовано постановление ЦК ВКП(б) о закрытии журнала «Ленинград» и смене руководства журнала «Звезда» с уничтожительной критикой поэзии Анны Ахматовой и прозы Михаила Зощенко.

Раневская была в это время в Ленинграде.

«Вспомнила, как примчалась к ней после „Постановления“. Она открыла мне дверь, в доме было пусто. Она молчала, я тоже не знала, что ей сказать. Она лежала с закрытыми глазами. Я видела, как менялся цвет ее лица. Губы то синели, то белели. Внезапно лицо становилось багрово‑красным и тут же белело. Я подумала о том, что ее „подготовили“ к инфаркту. Их потом было три, в разное время».

«В 46‑м году я к ней приехала. Она открыла мне дверь, потом легла. Тяжело дышала. Об „этом“ мы не говорили. Через какое‑то время она стала выходить на улицу и, подведя меня к газете, прикрепленной к доске, говорила: „Сегодня хорошая газета, меня не ругают“. Долго молчала: „Скажите, Фаина, зачем понадобилось всем танкам проехать по грудной клетке старой женщины“ – и опять помолчала. Я пригласила ее пообедать: „Хорошо, но только у вас в номере“ – очевидно, боялась встретить знающих ее в лицо. В один из этих страшных ее дней спросила: „Скажите, вам жаль меня?“ – „Нет“, – сказала я, боясь заплакать. – „Умница, меня нельзя жалеть“.

 

„А знаете, в Европе не любят стихов“. – „А это потому, что Запад мещанин“, – сказала я. А. А. понравилось то, что я назвала Запад мещанином».

 

Они вновь возвращались к сожженной и потом частично восстановленной ташкентской пьесе Ахматовой, где она угадала случившееся с ней в 1946 году:

«В пьесе был человек, с которым героиня вела долгий диалог, которого я не поняла, отвлеченный, философский и, по словам Анны Андреевны, этот человек из пьесы к ней пришел однажды, и они говорили до рассвета; об этом визите она часто вспоминала, восхищаясь ночным собеседником, а в Комарове показала мне его фотографию».

Раневская так и не открыла нам имя этого человека.

«Она любила говорить о матери, с нежностью говорила, умилялась деликатности матери. О ее сестрах, рано умерших, не вспоминала. Говорила о младшем брате, его недоброте».

 

В 1946 году осенью я увидел на Тверском гуляющего Василия Ивановича Качанова – в сером пальто в елочку, значительного, очень красивого. Иногда рано утром Василий Иванович тихо стучался в окно к Фаине Георгиевне на Герцена, и она выручала его рюмкой водки. На столе Раневской, за которым она и Павла Леонтьевна работали (этот стол жив), стояли фотографии двух актеров – Веры Федоровны Комиссаржевской (с дарственной надписью бабушке) и Василия Ивановича Качалова, закуривающего папиросу, с его надписью: «Покурим, покурим, Фаина, пока не увидела Нина». Нина – может быть, жена Качалова, а может быть, давняя подруга Раневской – Нина Сухоцкая.

Раневская писала:

«Какая прелесть был Качалов, от него тоже свет был. Он был добрый ко мне, он любил смешное, я собирала смешное и несла ему домой, наслаждаясь тем, что повеселила его. В последние годы был он испуган, страшился смерти, не мог примириться с неизбежным. Часто повторял: неужели не буду ходить по Тверскому бульвару, – я видела, как он мучился этой мыслью, слишком баловала его жизнь, чтобы с ней расстаться навсегда.

Был редкостно добрым, узнав, что в театре, где я работаю, появился актер, с которым они вместе играли в Казани, совал мне деньги с просьбой отдавать их старому приятелю и просил меня не говорить, что это от него. Сердился на меня за то, что я говорила ему „вы“. В театре вся молодежь звала его „Васей“ и говорила ему „ты“, а у меня не выходило, не могла, а он обижался…

Видела его нечеловеческие муки, когда сын его Вадим где‑то пропадал; ничего о нем не зная, куда‑то все стремился попасть, чтобы узнать о сыне. Видела его в горе. Видела, как он страдал, когда схватили Мейерхольда, и все просил меня узнать, жив ли он? Мучило его все то, что мучило и меня, и не всегда потом я узнавала о реабилитации, но Качалова уже не было тогда…»

 

В 1946–1947 годах Фаина Георгиевна часто брала меня с собой на «Мосфильм». Так я попал на просмотр кинопроб «Слона и веревочки». Шли куски с Наташей Защипиной. Фаина Георгиевна восхищалась ее органичностью, способностью не замечать камеры. Наташе было тогда 7 лет. Нас познакомили, потом устроили совместную запись на радио в детской передаче, где мы читали стихи Агнии Барто «Дом переехал» и другие. Помню, в студии, расположившейся на задах теперешнего кинотеатра «Россия» (нет, уже надо писать «теперешнего кинотеатра „Пушкинский“»), магическое действие на меня произвели стены в дырочку и команда взрослой женщины: «Мотор!» И то, что Фаина Георгиевна совершенно не боялась.

 

Летом 1947 года мы отдыхали втроем – Фуфа, бабушка и я – на Финском заливе в доме отдыха в Куоккале, теперь это Репино (или уже нет?).

Почему‑то мне запомнились соседи по столу в доме отдыха. Один, подыгрывая Раневской, спрашивал меня: «А ты знаешь, как по‑английски – „мальчик“?» Я не знал. Тогда он самовлюбленно читал стишок:

 

По‑английски «мальчик» – пай,

а по‑русски – плакса;

по‑английски будет «чай»,

а по‑русски – вакса.

 

Другого соседа Раневская иногда показывала. Садясь за обеденный стол, она надевала воображаемые близорукие очки и, наклоняясь вплотную к тарелке, делала паузу, рассматривая пищу, и потом с негодованием резко отодвигала тарелку и, картаво, гипертрофируя акцент, возвещала: «Не интеррэсная еда!» Когда соседи задерживались, мы с бабушкой нетерпеливо ждали повторения Фуфой этой сценки.

Помню нашу полутемную комнату в Куоккале – на троих – и наши совместные с Фуфой подарки бабушке – букетики земляники.

А еще Фаина Георгиевна много раз обещала повезти меня на экскурсию по линии Маннергейма, произнося это имя со скрытым страхом и уважением. Да так и не вышло… Воронок от снарядов Раневская боялась необычайно, особенно после того, как в одной из них увидела снаряд. Часто нам попадались и бетонные доты, наводившие на Фуфу ужас. Приморье Раневская очень любила, дышала там жадно, восхищалась соснами, песком, дорогами.

 

Полтора года, с ноября 1946 года по июнь 1948‑го, Фаина Георгиевна вела дневник, скорее, записи. Родители мои разошлись, я был с мамой и поначалу назывался Алексей Вульф. Меня готовили к школе. Общую тетрадь, купленную Раневской в Ленинграде, в которой она потом вела дневник, Фаина Георгиевна так и надписала своей рукой: «Ученика Алексея Вульф. Москва», а потом небрежно зачеркнула.

Вот эти пятнадцать листов ее дневника:

«46 г. ноябрь. „Разговор по душам с самой собой“.

Сейчас смотрела Качалова в кино – барон. Это – чудо, как хорошо. Это совершенно. Шла домой и думала: что сделала я за 30 лет. Что сделала такого, за что мне не было бы стыдно перед своей совестью? „Ничего“. У меня был талант, и ум, и сердце.

Где все это?»

 

«В искусстве путь всегда идет вверх, по раскаленной лестнице, но к небу» – Андерсен.

«Невинные души сразу узнают друг друга» – Андерсен.

Не помню, когда записана это. – «Сейчас я ползаю в луже грязной, смрадной. Играю на сцене плохо, как любительница в клубе. Не могу и боюсь играть „Лисички“. Декабрь – 47 г.».

 

«Откуда такая печаль?

Угнетает гадость в людях, в себе самой – люди бегают, носятся, скупают, закупают, магазины пусты – слух о денежной реформе – замучалась долгами, нищетой, хожу, как оборванка „Народная артистка“ – совсем не сплю. К счастью, мне очень мало надо. Не зря отказалась ехать в Прагу. Декабрь 47 г.».

«14 января 48 г.

Погиб Соломон Михайлович Михоэлс, не знаю человека умнее, блистательнее и нежнее его. Очень его любила, он бывал мне как‑то нужен, необходим. Однажды я сказала ему: „Есть люди, в которых живет Бог; есть люди, в которых живет дьявол; и есть люди, в которых живут только… глисты. В Вас живет Бог!“ Он улыбнулся, задумался и ответил: „Если во мне живет Бог, то он в меня сослан“.

Однажды после какого‑то убогого кутежа в ВТО мы возвращались на рассвете с компанией, в которой был Алексей Толстой, шли по Тверскому бульвару, и Толстой стал просить и хныкать, чтобы его пустили к Михоэлсу. „Пойдем к Соломону“, – умолял он Людмилу, но она не пустила.

Они – Толстой и Михоэлс – дружили и очень друг друга любили…»

 

«Вчера была у меня вдова Михоэлса (Анастасия Павловна Потоцкая), мне хотелось ей что‑то дать от себя, а было такое чувство, что я не только ей ничего не могу дать, а еще и обираю ее. 28 февраля 48 г.».

 

«Вчера была Лиля Брик, принесла „избранное“ Маяковского, и его любительскую фотографию. Она еще женщина, благоухает довоенным Парижем, на груди носит цепочку с обручальным кольцом Маяковского, на пальцах – бриллианты. Говорила о своей любви к покойному… Брику. И сказала, что отказалась бы от всего, что было в ее жизни, только бы не потерять Осю. Я спросила: „Отказались бы и от Маяковского?“. Она не задумываясь ответила: „Да, отказалась бы и от Маяковского. Мне надо было быть только с Осей“. Бедный, она не очень‑то любила его. Софья Сергеевна тоже много рассказывала о Маяковском, он был первый в ее жизни. Рассказала о том, какую нехорошую роль играл в ее отношениях с Маяковским Чуковский, который тоже был в нее влюблен. Когда они обе ушли, мне хотелось плакать от жалости к Маяковскому и даже физически заболело сердце. Потом пришла Ирина Вульф и отвлекла от мыслей о Маяковском. Софья Сергеевна говорила, что Маяковский тосковал по дочери в Америке, которой было 3 года, во время ее последней встречи с Маяковским».

Кинодокументалист Василий Катанян в своей книге «Прикосновение к идолам» пишет о Софье Сергеевне Шамардиной, о которой упоминает Раневская в дневнике:

«Софья Шамардина познакомилась с поэтом еще в 1913 году, роман завязался пылкий и бурный. Красивая была. Одна из героинь „Облака в штанах“ (вторая – Мария Денисова). Шамардина пользовалась успехом у литераторов, с нею связаны имена Ховина, Чуковского, Северянина… Софья Сергеевна и Лиля Юрьевна до конца дней были в прекрасных отношениях. Шамардина была партийным ортодоксом, отсидела 17 лет, но это ее не отрезвило. И умерла она в доме для старых большевиков в Переделкино в 1980 году…»

 

Еще несколько записей из дневника Раневской в той же общей тетради:

«Сегодня была Бирман‑Полубезумная, говорить может только о себе, и говорит только афоризмами, экспромтами. Говорит не умолкая и обо всем сразу.

Пришла без зова Андровская – жалкая, конченая».

«Читаю дневник Маклая, влюбилась и в Маклая и в его дикарей».

«Я кончаю жизнь банально – стародевчески – обожаю котенка и цветочки – до старости».

«Сегодня встретила „первую любовь“ – шамкает вставными челюстями, а какая это была прелесть. Мы оба стеснялись нашей старости».

 

«48 г., март. Миклухо‑Маклай родился в 1846 г., а умер в 1888 г. Значит, он жил 42 г. И значит, 15 апреля 48 года – 60 лет со дня его смерти.

Не знаю ни одной человеческой жизни, которая бы так восхищала и волновала меня. В Ташкенте в эвакуации однажды к Ахматовой вошла степенная старушка. Ахматова мне сказала, что старушка в большой нужде. Они разговаривали об общих знакомых ленинградцах – светским тоном; по уходе старушки я узнала, что это была Миклухо‑Маклай, но кто?

Как и чем ему приходится, я не спросила, наверное, от замученности жарой – пропустила и это, как многое пропустила в то время».

«Вот что я хотела бы успеть перечитать:

Руссо „Исповедь“

Герцен „Былое и думы“

Толстой „Война и мир“

Вольтер „Кандид“

Сервантес „Дон Кихот“

Данте

Всего Достоевского

Всё то, что люблю

Помимо этого: „Тома Сойера“

Лескова почти все

Бабеля (помню наизусть)

„Тартарен“ Доде

Лессаж „Хромой Бес“

Хотела бы прочитать всего Маклая».

«Будь верным, но о верности забудь! Коль хочешь быть богатым – бедным будь». – Навои.

«Вот и все» – надгробная эпитафия.

«Души же моей он не знал, потому что любил ее» – Толстой.

 

«Сегодня у меня обедала Анна Андреевна Ахматова, величавая, величественная, ироничная и трагическая – веселая и вдруг такая печальная, что при ней неловко улыбаться и говорить о пустяках.

Как удалось ей удержаться от безумия, для меня непостижимо.

Говорит, что не хочет жить, и я ей абсолютно верю. Торопится уехать в Ленинград. Я спросила: „Зачем?“ Она ответила: „Чтобы нести свой крест“. Я сказала: „Несите его здесь“. Вышло грубо и неловко, но она на меня не обижается никогда. Странно, что у меня – такой сентиментальной – нет к ней чувства жалости или участия, не шевелятся во мне к ней эти чувства, обычно мучающие меня по отношению ко всем людям с их маленькими несчастьями.

Она называет это („Постановление“ ЦК) – „моя катастрофа“.

Рассказала, что к ней пришел циркач, канатоходец, силач полуграмотный, вскоре после „катастрофы“ – и стал просить ее или усыновить его, или выйти за него замуж. 29 мая 48 г.».

 

«Проводила Ахматову к Шервинскому. Одна шла домой. На обратном пути дождь загнал меня к писателям. Анекдоты, разговоры о заработках, скандал, крики жены из соседней комнаты – богатство, скупость, распутство, скука. Не покормили, вернулась ночью, съела завтрашний обед. 29 мая 48 г.».

 

«Третий час ночи. Знаю, не усну, буду думать, где достать деньги, чтобы отдохнуть во время отпуска мне, и не одной, а с Павлой Леонтьевной. 29 мая 48 г.».

 

«Перерыла все я сумки, обшарила все карманы и не нашла ничего похожего на денежные знаки». Из записной книжки «Народной Артистки». 30 мая 48 г.

 

«Сейчас слушала „Карнавал“ Шумана – по радио. Плакала от счастья – пожалуй, стоит жить, чтобы такое слушать. Поплетусь в театр играть мою чепуху собственного сочинения. Ничего, кроме неловкости и стыда перед публикой, не испытываю за мое творчество в „Законе чести“. Хотела сделать что‑то значительное, человечное, а вышла чепуха, хотя успех некоторый есть. 30 мая 48 г.».

 

«Перестала думать о публике и сразу же потеряла стыд! А может быть, в буквальном смысле „потеряла стыд“. – Ничего о себе не знаю».

«Есть люди, хорошо знающие, „что к чему“. В искусстве эти люди сейчас мне представляются бандитами, подбирающими ключи. Таким вождем с отмычкой – сейчас Охлопков. Талантлив, как дьявол, и циничный до беспредельности».

«Кто бы знал мое одиночество? Будь он проклят, этот самый талант, сделавший меня несчастной.

Но ведь зрители действительно любят? В чем же дело? Почему ж так тяжело в театре? В кино тоже Гангстеры и самый из них матёрый – неожиданно (зачеркнуто). Май 48 год».

«Хеська (Хеся Лакшина, жена Эраста Гарина, близкая подруга Раневской. – А. Щ.) сказала сейчас упавшим голосом, что разрешено снимать картины 16 режиссерам, она не попадает в это число, ни она, ни Гарин.

Кто же они?

Александров – 1

Ромм Мих. – 2

Пырьев – 3

Довженко – 4

Пудовкин – 5

Райзман – 6

Луков – 7

Роом Абрам – 8

Донской – 9

Юткевич – 10

Савченко – 11

Васильев – 12

Эрмлер – 13

Козинцев – 14

Трауберг – 15

неразб.»

 

«Именины Ахматовой. Она говорит, что Борис Пастернак относится к ней, как я к Павле Леонтьевне. Не встречала никого пленительней, ослепительнее Пастернака, это какое‑то чудо – гудит, а не говорит, все время гудит что‑то гениальное в нос. Я знала блистательных – Михоэлс, Эйзенштейн, но Пастернак поражает собой так, что его слушаю с открытым ртом. Когда они вместе – А. и П., то кажется, будто в одно и то же время солнце и луна и звезды и громы и молнии. Я была счастлива видеть их обоих вместе. Слушать их, любоваться ими. Люди, дающие наслаждение, – вот благодать! 25. июнь 48 г.».



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-07-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: