Национальность... Вот и пятый пункт. Такой простой, не значащий в довоенное время и какой-то чуть-чуть особенный сейчас. 21 глава




В тяжёлую пору оборонительного Сталинградского сражения Верховный Главнокомандующий, принимая все меры к тому, чтобы усилить оборону Сталинграда, поручил своим помощникам разработку деталей, ещё скрытого от взоров и сознания мира, великого сталинградского наступления.

И люди, готовившие мощный сталинградский удар, уже видели сквозь титанические трудности обороны те красные молнии, которые обрушатся на фланги немецкой группировки из района среднего течения Дона и из межозёрного дефиле на юге от Сталинграда.

Наступила пора, когда резервы — скрытая энергия народа и армии — получили приказ Верховного Главнокомандования участвовать в оборонительном сражении и одновременно готовиться к контрнаступлению.

Железная река разделилась на два русла — одно питало оборону, другое готовило наступление. В великой тайне ковалось наступление! Люди, готовившие его, прозревая будущее, видели тот день, тот час, когда соединится, сомкнётся вокруг армии Паулюса тугое кольцо, отлитое из нержавеющей стали артиллерийских дивизий, танковых корпусов, дивизионов и полков гвардейских миномётов, мощных, насыщенных огневой техникой пехотных и кавалерийских соединений.

Огромна была мощь накопленных Верховным Главнокомандованием резервных дивизий и армий, мощь моторов, артиллерийских стволов, потенциальная мощь авиационных бомбовых и штурмовых ударов.

Бескрайняя река гнева и горя великого народа не ушла в песок, не впиталась в землю, а волей партии и государства перевоплотилась в труд и потекла обратно с востока на запад, чтобы страшной тяжестью своей поколебать чаши весов, превысив мощью русского оружия силу врага.

Когда человек читает надуманные книги, когда слушает надуманную, сложную музыку и смотрит на пугающую своей загадочностью надуманную живопись, он с беспокойством и тоской представляет себе: это всё особенное, сложное, трудное и непонятное — и имена героев, и их чувства, и мысли, и речи, и звуки симфоний, и краски живописи. Всё это не такое, как у меня и тех, кто живёт вокруг меня. Это иной, особенный мир — и человек, робея своей живой и естественной простоты, без волнения и радости читает эти книги, слушает музыку, смотрит картины. Надуманное искусство втиснуто между человеком и миром, как тяжёлый и непреодолимый, сложный узор, как шершавая чугунная решётка.

Но есть книги, читая которые человек радостно говорит себе: «Ведь и я так думал, чувствовал и чувствую, ведь и я это пережил».

Это искусство не отделяет человека от мира, это искусство соединяет человека с жизнью, с миром, с людьми. Оно не рассматривает жизнь человека через особенное, «затейливое», цветное стёклышко.

Человек, читая такие страницы, словно растворяет жизнь в себе, впускает огромность и сложность человеческого бытия в свою кровь, в свою мысль, в своё дыхание.

Но эта простота — высшая простота белого дневного света, рождённого из великой и трудной сложности цветных волн.

В этой ясной, спокойной и глубокой простоте есть истина подлинного искусства. Оно подобно ключевой воде, глядя на неё, человек видит дно глубокого ключа, травинки, камешки; но ключ не только прозрачность — он и зеркало: человек видит в нём себя и весь мир, в котором он трудится, борется, живёт. Искусство объединяет в себе прозрачность стекла и мощь совершенного вселенского зеркала.

Это есть не только в искусстве — это есть на вершинах науки, в политике.

И стратегия народной войны, Великой Отечественной войны была такова.

Командующий Сталинградским фронтом разместил штаб в глубоком и душном подземелье. Многим это казалось чудачеством. Генерал пренебрёг удобствами городских зданий и забрался в душную штольню, откуда командиры вылезали запыхавшись и долго щурились от яркого дневного света.

Этот зарывшийся в землю штаб странно противоречил прелести нарядного южного города, которую Сталинград сохранял наряду с чертами военной заботы и напряжённого оборонного труда. Днём у голубых киосков с газированной водой толпились мальчишки, в павильоне-столовой над Волгой торговали холодным пивом, и волжский ветер шевелил скатерти на столиках и белые фартуки подавальщиц. В кино шла картина «Светлый путь», и на улицах стояли рекламные фанерные щиты, изображавшие улыбающуюся девушку в нарядном платье. В зверинце школьники и красноармейцы смотрели на похудевшего во время эвакуационных мытарств слона из Московского зоопарка. Книжные магазины торговали романами, где описывались работящие, смелые люди, чья мирная жизнь шла хорошо и разумно. А ночью над заводами, заслоняя звёзды, стлался тревожный, текучий, светящийся дым.

Город был полон людей, его распирало от приезжих, эвакуировавшихся из Гомеля, Днепропетровска, Полтавы, Харькова, Ленинграда, вывезенных с Украины вузов, детских домов, госпиталей...

Фронтовой штаб жил своей особой, отдельной от города жизнью. Чёрные провода полевых телефонов цеплялись за подстриженные садовниками ветви деревьев, из покрытых засохшей грязью «эмок», с лучеобразными трещинами на стёклах, вылезали запылённые командиры и оглядывали улицы и дома тем особым, одновременно рассеянным и острым взглядом, каким несколько часов назад осматривали они высокий берег Дона; связные, нарушая все правила уличного движения и приводя в отчаяние милиционеров, проносились по улицам на мотоциклах, и за ними, как невидимый туман, тянулась тревога войны. Бойцы батальона охраны штаба бежали к кухням, стоявшим во дворах, громыхая котелками так же, как делали это в Брянском лесу и в сёлах Харьковщины...

Когда войска стоят в лесах, то кажется, они несут с собой машинное дыхание города в царство птиц, зверей, жуков, листьев, ягод, трав. Когда войска и штабы стоят в городах, то кажется, они вносят в город ощущение простора полей, лесов, степной вольной жизни. Приходит час, когда сосновые леса, от века знающие свой закон, и огромные, столетиями существующие города ломают свой строй и уклад, и война бушует среди пёстрых лесных полян, и площадей, и улиц старинных городов.

Город уже чуял близкое дыхание войны. Днём в заоблачной высоте летали разведчики, ночью гудели одиночки бомбардировщики. По вечерам на улицах не было света, окна завешивались тёмной бумагой, одеялами, платками, во дворах и скверах были отрыты щели на случай бомбёжки, в подъездах и на лестничных площадках установлены бочки с водой и ящики с волжским песком. Ночью прожекторы шарили среди облаков, и с запада слышалась далёкая пушечная стрельба. Некоторые люди уже готовили чемоданы, шили рюкзаки. Жители окраинных деревянных домов рыли ямы и укладывали в них сундуки, швейные машины, обшитые рогожами, никелированные кровати. Некоторые сушили сухари, запасали муку. Одни готовились к немецким бомбёжкам, беспокойно и плохо спали, мучились предчувствиями, другие считали зенитную оборону необычайно сильной и думали, что немецким самолётам никогда не прорваться к Сталинграду. Но всё же жизнь шла попрежнему, по-городскому, скреплённая обручами общественных, трудовых и семейных отношений, привычек.

В тесной подземной приёмной командующего Сталинградским фронтом генерала Ерёменко собрались журналисты, представители московских газет, телеграфного агентства и радиокомитета. Журналисты явились в назначенный час, но адъютант сообщил, что придётся ждать. Генерал-майор Рыжов, который должен был их информировать о положении на фронтах, был занят на заседании Военного Совета.

Разговор начался с шуток по поводу неурядицы между теми корреспондентами, которые ездили в части и бывали на передовой, и теми, что, не выезжая, сидели в штабах, давали по проводу информацию. Те, кто ездил в части, обычно запаздывали, застревали в пути, попадали в окружение, не имели связи, теряя общую ориентировку, зачастую писали не о том, что интересовало редакции. Те, кто сидел в штабах, передавали общую информацию всегда в срок и философски созерцали невзгоды и злоключения корреспондентов переднего края. Естественно, что те, кто действительно был свидетелем боёв, сердились на штабных.

Взял слово Збавский, корреспондент «Последних известий по радио».

Збавский начал рассказывать, как он встречался с командующим на Брянском фронте и как генерал не отпустил его, угощал обедом, оставил ночевать.

Но корреспонденты не захотели слушать Збавского. Капитан Болохин, корреспондент «Красной звезды», резко изменил направление разговора. Этот капитан возил в чемодане с фронта на фронт книги любимых поэтов. Поэзия лежала вперемешку с военными картами, карандашами, газетными вырезками, бельём, носками, портянками.

Он был щепетилен до утомительности, радовался чужим успехам — вещь среди пишущих сравнительно редкая. Его уважали за то, что он работал не покладая рук, не зная отдыха. Товарищи привыкли, проснувшись ночью в деревенской избе, видеть его большую голову, освещённую коптилкой, склонённую над военной картой.

Разговор перешёл на главную тему. Завязался спор.

Один фотокорреспондент выражал свои мрачные мысли юмористически, говорил, что запас для себя надутую автомобильную камеру: через несколько дней придётся вплавь добираться до восточного берега.

Но большинство спорящих считало, что Сталинград сдан не будет.

— Сталинград! — сказал корреспондент «Известий» и заговорил о том, что в городе построен первенец пятилетки, что оборона Царицына в двадцатом году — одна из самых героических страниц нашей истории.

— Помните, ребята, — сказал Болохин, — Военный Совет в Филях, как он описан у Толстого?

— Конечно, помню, гениально, — поспешил ответить Збавский, не помнивший этих страниц.

— Помните, как говорили на Военном Совете в Филях: «Неужели сдадим Москву, священную и древнюю столицу России?» А Кутузов ответил: «Правильно, верно, священная, но я ставлю вопрос военный: можно ли защищать населённый пункт Москву вот с таких-то и таких-то позиций?» И сам ответил: «Нет, нельзя». Понятно?

Он указал рукой на дверь — и все невольно подумали: может быть, в это время происходит заседание Военного Совета, такое же, как происходило осенью 1812 года в Филях.

Все находившиеся в приёмной поднялись, когда из кабинета командующего стали выходить генералы, участники заседания.

Рыжов — небольшого роста седеющий человек, — судя по бронзово-красному загару, больше времени проводил под степным солнцем, чем в штабных кабинетах.

— Простите, товарищи, задержал вас, — сказал он, — сами понимаете: вызвал командующий, Военный Совет.

Он пригласил журналистов в маленькую душную комнату, ярко освещённую электричеством. Корреспонденты, шумно усаживаясь, стали вынимать из планшетов и полевых сумок бумагу и блокноты.

Ударив большой ладонью по столу, генерал строго, коротко сказал:

— Давайте спрашивайте! Времени у меня мало.

Ему стали задавать вопросы о положении на фронте. Короткими словами он обрисовал напряжённую фронтовую обстановку. Хаос атак и контратак, ударов и контрударов, в котором, казалось, так трудно было разобраться, вдруг упрощался, едва генерал быстрым движением обрисовывал на карте район немецкого наступления. То, что представлялось особо важным сторонним наблюдателям, оказывалось пустой, отвлекающей демонстрацией, а иногда то, что выглядело как успех немецкого командования, в действительности являлось неудачей, срывом его замысла.

Болохин ощутил, насколько ошибочны были его представления о начавшемся утром 23 июля крупном наступлении северо-восточной и юго-западной немецких армий. Ему казалось, что концентрические удары немцев, приведшие к окружению нескольких частей, входивших в 62-ю армию, представляют собой крупнейший успех немецкого командования. А в штабе совсем по-иному оценили результат этих почти двухнедельных ожесточённых боёв на всех семидесяти тысячах квадратных километров Донского поля войны, позволивших немцам прорваться к Дону, — здесь считали, что немцы своей главной цели не достигли и втянулись в затяжное сражение, которого не ждали и не хотели. Пятьсот немецких танков, сокрушительный удар которых должен был привести к достижению главной цели, растрачивали свою мощь в жестоких битвах на берегах Дона, и, хотя немцам удавалось, используя численное превосходство, прорывать советскую оборону, теснить, окружать некоторые советские полки и дивизии, успех их приводил лишь к частным тактическим результатам.

Произвольно построенная Болохиным схема кутузовского отношения к предстоящему Сталинградскому сражению рушилась.

В первые минуты разговора генерал ощутил невысказанный, тайный спор, завязавшийся между ним и Болохиным. В голосе его послышалось раздражение, на лбу появились длинные морщины, и лицо от этого стало недобрым.

Но когда корреспондент спросил о настроении войск, генерал улыбнулся и оживлённо заговорил о боях, шедших южнее Сталинграда.

— Хорошо шестьдесят четвёртая дерётся! Вы знаете о бое на семьдесят четвёртом километре, кое-кто из ваших побывал там. Образцово, зло дерутся. Вот, чем со мной разговаривать, поезжайте в армию, заезжайте в бригаду тяжёлых танков к полковнику Бубнову, о его танкистах романы писать, не то что статейки... А полковник Утвенко! Пехота, какие молодцы! Сто пятьдесят танков пустил немец — не дрогнули, стоят, шутка ли!

— Я был у Бубнова, — сказал один из корреспондентов, — замечательный народ, товарищ генерал, на смерть, как на праздник, идут.

Генерал, прищурившись, посмотрел на говорившего.

— Это вы бросьте, — сказал он, — на смерть, как на праздник... Кому особенно хочется умирать? — И, подумав несколько мгновений, тихо сам себе ответил: — Никому умирать не хочется, и вам не хочется, товарищ писатель, и мне, и красноармейцу не хочется. — И уж сердито, совсем убеждённый в неправильности сказанных корреспондентом слов, тонким голосом повторил: — Нет, никому умирать не хочется. Немца бить — это другое дело. Война — это работа. Как в работе, так и на войне. Надо опыт жизненный иметь, рабочий опыт, жизнь чтобы намяла бока, подумать обо всём. А вы думаете, солдату только ура кричать и на смерть бежать, как на праздник? Воевать не просто. Работа солдата сложная, тяжёлая работа. Настоящий солдат, когда долг велит, говорит: тяжело умирать, а надо!

Он поглядел Болохину в глаза и, точно заканчивая спор с ним, сказал:

— Вот, товарищ писатель, умирать мы не хотим, и смерть для нас не праздник, а Сталинград никогда не сдадим. Стыдно нам было бы перед всем народом.

И, опёршись ладонями на стол, привстал, искоса поглядев на ручные часы, и качнул головой.

Выходя из кабинета, Болохин шёпотом сказал товарищам:

— Повидимому, сегодня история не хочет повторяться.

Збавский взял Болохина под руку.

— Кстати, слушай, Болохин, у тебя есть лишние талоны на бензин, дай мне, а получим лимит на следующий месяц, — честное слово, в тот же час отдам.

— Ладно, ладно, дам, — торопливо сказал Болохин.

Волнение охватило его. Понимание своей ошибки радовало, а не печалило корреспондента... Он ощутил, что вопрос, который представлялся ему ясным, не только военный, оперативный, тактический.

Чьи взгляды выражал генерал?

Не тех ли, что в побелевших от солёного пота гимнастёрках выходили к берегу Волги и оглядывались, точно спрашивая себя: «Вот она, Волга. Неужто дальше отступать?»

Старик Павел Андреевич Андреев считался одним из лучших сталеваров на заводе. Инженеры советовались с ним и побаивались спорить. Он редко пользовался данными экспресс-лаборатории, делавшей при каждой плавке несколько подробных и точных анализов, лишь изредка заглядывал в листочек с основными определениями составных частей шихты. Да и заглядывал он в этот листочек из вежливости, чтобы не обидеть химика, полного человека, страдавшего одышкой. Химик торопливо поднимался по крутым ступенькам в цеховую контору и говорил:

— Вот и анализ, надеюсь, я не опоздал?

Ему, должно быть, казалось, что Андреев волнуется, поспеет ли анализ к загрузке либо к выпуску плавки.

Химик окончил Институт стали, после работы он преподавал в техникуме и на вечерних курсах, а однажды в большом зале Дома культуры читал публичную лекцию: «Химия в металлургии». Об этой лекции извещали афиши, вывешенные возле проходной, у входа в завком, продовольственный магазин, библиотеку и цеховую столовую. Павел Андреевич усмехнулся, глядя на эту афишу. Он бы не смог прочесть лекцию о термоэлектрических способах измерения температур, о газовых термометрах, экспресс-методах спектрального и микрохимического анализа.

Павел Андреевич всю жизнь уважал образованных людей, гордился знакомством с учёными людьми и считал, что только учёные люди могут распутать сложные дела жизни.

Заводская библиотекарша относила его к самым почётным читателям и даже давала ему на дом книги, имеющиеся в библиотеке в одном экземпляре.

Однако она не заметила одного обстоятельства: среди прочитанных стариком рабочим книг не было ни одной по металлургии и сталеварению, ни одной популярной брошюры о химических, физико-химических процессах варки стали. Но это не означало неуважения старого Андреева к науке, объяснявшей его работу. Поэтам не нужны учебники поэзии. Они сами определяют рождение стиха и законы слова.

Андреев уважал науку варки стали и не шёл противоположным науке путём; собственно, он шёл в работе тем же путём, что и учёные инженеры. Он не был самоуверен и в работе никогда не «шаманил», что делали некоторые старые мастера. Физико-химическая экспертиза была как бы включена в хрусталик его глаза, в осязающие нервы его пальцев и ладоней, в его слух, память, хранившую опыт нескольких десятилетий работы.

Андреев искал в книгах объяснения того, что было ему непонятно. Когда невестка не поладила с Варварой Александровной, жизнь дома стала тяжела: женщины всё время ссорились. Павел Андреевич пробовал помирить их, но от этого произошёл ещё больший шум. Именно в эту пору он взял в библиотеке книгу Бебеля «Женщина и социализм», надеясь, что она поможет ему разобрать семейную путаницу — название выглядело подходящим. Но оказалось, книга написана была не по тому поводу.

На заводе работали молодые инженеры и мастера-сталевары, окончившие техникумы и специальные курсы. Они действовали не так, как Андреев: постоянно ходили в лаборатории, посылали пробы на анализы, то и дело глядели в утверждённую схему процесса, сверяли температуру, подачу газа, вечно носили с собой стандарты, инструкции, ездили на консультации. Дело у них шло не плохо, не хуже, чем у Андреева.

Среди них один человек особенно восхищал Андреева, сталевар четвёртой печи — Володя Коротеев. Это был широконосый, толстогубый парень лет двадцати пяти, с вьющимися волосами; когда он задумывался, толстые губы его надувались и во всю ширь лба, от виска к виску, образовывались три морщины.

У него работа шла без аварий и брака, он работал, словно шутил, — легко, весело, просто. Когда во время войны Андреев вновь вернулся в цех, Володя Коротеев был уже мастером, а на его печи в дневной смене работала сталевар-девушка, суровая, неразговорчивая Оля Ковалёва, и у неё работа шла не хуже, чем у стариков. Как-то в печь загрузили материал по новой рецептуре. Ковалёва подошла к Андрееву и спросила, как вести плавку. Андреев долго молчал, прежде чем ответить, и сказал: «Не знаю. Надо Коротеева спросить. Он парень учёный». Этот ответ восхитил всех в цехе. «Вот настоящий рабочий, — говорили об Андрееве, — вот человек».

Он любил труд страстной и одновременно спокойной любовью. Для него весь труд человеческий был равнопочтенен, и он одинаково относился к сталеварам, электрикам, машинистам — рабочей знати завода — и к землекопам, подсобным рабочим в цехах и во дворе, к тем, кто делал самую простую работу, ту, что мог делать всякий, имеющий две руки. Конечно, он посмеивался над людьми иной рабочей профессии, но насмешка эта была лишь добродушным выражением приязни, а не враждебности. Для него труд был мерилом людей и отношений с людьми.

Его отношение к людям было дружелюбно, его рабочий интернационализм был так же просто присущ ему, как любовь к труду и вера в то, что люди живут на земле, чтобы работать.

Когда во время войны он вернулся в горячий цех и секретарь партийной организации на одном из собраний упомянул о нём: «Вот рабочий, пожертвовавший и здоровьем и силами ради общего дела», Андрееву стало неловко. Ему казалось, что никакой жертвы он не принёс — наоборот, он чувствовал себя хорошо. Записываясь на работу, он уменьшил себе возраст на три года и всё боялся, как бы это не выяснилось.

— Я вроде воскрес из мёртвых, — сказал он своему приятелю Полякову.

Покойного Шапошникова, беседовавшего когда-то с ним на пароходе, он помнил несколько десятилетий и перенёс своё уважение на семью его: тот правильно предсказал ему, что владыкой мира станет труд.

Но вот началась война — шли фашисты, и цели их были смертельно враждебны тому, во что верил и чем жил старик Андреев, и, хотя дела их были подлыми, сила пока была у них.

Павел Андреевич ужинал на кухне перед тем, как уходить в ночную смену. Ел он молча, не глядя на жену, стоявшую возле стола и ожидавшую, пока он попросит добавки — обычно перед уходом на завод он съедал две тарелки жареной картошки.

Когда-то Варвара Александровна считалась самой красивой девушкой в Сарепте, и все её подруги жалели, что она пошла замуж за Андреева. Он в ту пору работал старшим кочегаром на пароходе, а она была дочерью механика; считалось, что с её красотой она могла пойти и за капитана, и за владельца царицынского пристанского буфета, и за купца.

Прошло сорок лет — они оба состарились, и всё ещё ясно было видно, что Андреев — некрасивый, сутулый, с угрюмым лицом и жёсткими волосами — не пара высокой, ясноглазой и белолицей старухе со спокойными, величавыми движениями.

— Господи, — проговорила Варвара Александровна, вытирая полотенцем клеёнку. — Наташка в детдоме дежурит, только утром придёт, ты в ночную смену уходишь, и я с Володей опять одна остаюсь, а если налетит — что мы вдвоём делать будем?

— Не налетит, — ответил Андреев, — а если налетит и я дома буду — что я ему сделаю, у меня зенитки нет.

Варвара Александровна сказала:

— Вот ты всегда так. Нет уж, решила, уеду к Анюте, не могу я так.

Варвара Александровна боялась бомбёжек. Она наслушалась в очередях историй о воющих бомбах, падающих с небес на землю, о женщинах и детях, погребённых под развалинами домов. Ей рассказывали о домиках, поднятых силой взрыва и брошенных на десятки саженей от того места, где они стояли.

По ночам она не спала, всё ждала налёта.

Она сама не понимала, отчего так велик её страх. Ведь и другие женщины боялись, но все они ели, спали, многие, храбрясь, с задором говорили: «Э, будь что будет!» А Варвара Александровна не могла ни на минуту отделаться от давящей тяжести.

В бессонные ночи её мучила тоска о сыне Анатолии, пропавшем без вести в начале войны. И невыносимо было Варваре Александровне глядеть на невестку — той, казалось, всё было ни по чём. Она после работы ходила в кино, а дома так шумно ступала и хлопала дверями, что у Варвары Александровны внутри всё холодело: казалось, прилетел проклятый, кидает...

Никто, думалось ей, не любил так преданно свой дом, как она. Ни у кого из соседок не было такой чистоты в комнатах — ни соринки, ни таракана на кухне; ни у кого не было такого славного фруктового садика и богатого огорода. Она сама красила полы оранжевой краской и оклеивала обоями комнаты. Она копила деньги на красивую посуду, на мебель, на картинки, висевшие на стенах, на занавески, на кружевные накидочки для подушек. И ныне на этот маленький трёхкомнатный домик — «картиночка», говорили соседи, — которым она так гордилась и который так любила, надвинулась испепеляющая гроза; и беспомощность и страх объяли её...

Терзания её были велики, и она поняла: дольше сердцу не выдержать, и приняла решение — забить мебель в ящики, закопать их в саду и в погребе, уехать за Волгу в Николаевку, где жила её младшая сестра. Через Волгу, считала она, немец не перелетит.

Но тут-то произошёл спор с Павлом Андреевичем. Он не захотел ехать. За год до войны врачебная комиссия запретила ему работать в горячем цехе. Он перевёлся в отдел технического контроля, однако и там работа оказалась тяжела для него, два раза у него были приступы сердечного удушья. Но в декабре сорок первого года он снова пошёл работать в цех.

Стоило ему сказать слово, и директор отпустил бы его, дал бы грузовик, чтобы подвезти к переправе вещи. Но Павел Андреевич сказал, что из цеха не уйдёт.

Сперва Варвара Александровна отказалась ехать без мужа, потом на семейном совете всё же решили, что она с невесткой и внуком поедет за Волгу, а он пока останется.

И в этот вечер она снова завела разговор об отъезде. Говорила она, обращаясь не к мужу, а попеременно то к внуку, черноглазому Володе, то к кошке, а большей частью к воображаемому собеседнику, очевидно человеку разумному, рассудительному и достойному доверия.

— Ну вот, посмотрите на него, пожалуйста, — говорила она, обращаясь к печке, возле которой, повидимому, в этот момент стоял ее воображаемый собеседник, — остаётся один, кто же за всем присмотрит? Вещи все в саду и в погребе будут закопаны. Сами понимаете, теперь такое время, что в доме ничего держать нельзя. Человек старый, больной: хоть волос у него чёрный, но он полную инвалидность по второй группе имеет. Разве можно больному человеку оставаться на такой работе? Бомбить немцы что будут? Ясно, завод первым делом. Это разве место для инвалида? Да завод и с ним и без него станет.

Воображаемый собеседник ничего не отвечал, внук вышел во двор посмотреть, как светят прожекторы, муж по обычаю своему молчал. Варвара Александровна вздохнула и продолжала свои доводы:

— Вот некоторые женщины говорят: «Не отойдём от своих вещей; где имущество закопано, там и люди должны находиться». Разве это правильно? Вот смотрите: шкаф зеркальный, комод, посуды сколько — и то не жалко, всё оставляем. Ведь вот-вот налетит, проклятый. Но если уж ты остаёшься, ты хоть присмотри за вещами. Вещи дело наживное, а оторвёт ногу или голову — новых не наживёшь. Но раз уж остаётся человек...

Андреев сказал:

— Твои рассуждения не поймёшь. То ли ты меня жалеешь, то ли хочешь, чтобы я дом стерёг.

Варвара Александровна жалобно проговорила:

— Я сама себя не пойму, растерялась я совсем.

Володя вошёл в кухню и сказал мечтательно:

— Может быть, сегодня налёт будет, уж очень много прожекторов. — Блестя весёлыми глазами, он спросил: — Дедушка, а кошка за Волгу поедет или с вами в Сталинграде останется?

Варвара Александровна даже поперхнулась от удовольствия и сказала тонко и певуче:

— Ну как же, ну как же, кошка хозяйство ему будет вести, вместе с ним в заводе будет работать, карточки отоваривать.

Андреев, рассердившись, сказал:

— А ну-ка молчи.

Варвара Александровна гневно крикнула длинной скуластой кошке, вскочившей на стол:

— Марш со стола, змея, я ещё здесь хозяйка!

Андреев поглядел на стенные часы и, усмехаясь, сказал:

— А Мишка Поляков в ополчение записался, в миномётную роту, думаю и я записаться.

Варвара Александровна сняла с гвоздика брезентовую куртку мужа и попробовала пуговицы, крепко ли пришиты.

— Только тебе за Поляковым, тоже воин, песок с него сыплется!

— Нет, отчего, Мишка парень ещё крепкий.

— Ну, ясное дело — Гитлер сразу побежит, когда Мишку Полякова увидит...

Она принялась высмеивать Полякова, зная, что мужу неприятно, когда ругают его старого друга, с которым он вместе воевал ещё в восемнадцатом году под Бекетовкой. Её всегда раздражала непонятная ей дружба солидного, серьёзного Павла, молчаливого, взвешивающего каждое слово, с балагуром Поляковым.

— И первая жена от него ушла ещё тридцать лет назад, когда он совсем молодой был. У него одно дело было: за девками гонять, — говорила она. — А вторая только потому держится, что дети и внуки при них... и плотник он никуда, одно звание плотник. А Марья его, подумать только, нахальства набралась, говорит: «Моему Мише доктор не велел табаку курить и водки пить, а он пьёт только через вашего Павла Андреевича. Я, говорит, уж знаю, если в выходной к вам пойдёт, обязательно домой пьяный приходит». Господи, я ей прямо в глаза засмеялась: «Ваш Михаил Иванович знаменитый на этот счёт, его не то что в Рынке, в Сарепте знают».

В эти тревожные дни Варвара Александровна иногда удивлялась, откуда у неё берётся смелость спорить с мужем, он бывал дома очень сердит. Но теперь Павел Андреевич не сердился, а молчал. Он понимал, что вся руготня её идёт от беспокойства, от мыслей об отъезде, о расставании с мужем, домом.

В семье он бывал крут, нетерпим, а чужим людям умел прощать слабости. Какое-то равнодушие было у него к дому: купит она новую вещь — хорошо, разобьётся какой-нибудь дорогой предмет — ничего, словно не его это касается. Как-то давно попросила Варвара Александровна принести с завода несколько медных шурупов.

— Ты что, обалдела? — грубо сказал Павел Андреевич.

И в тот же день она вдруг заметила, что из комода исчезли суконные лоскуты, которые она хранила для починки зимнего пальто. Когда она сказала о пропаже мужу, он объяснил:

— Это я взял, компрессор обтирать. — И пояснил: — Беда с ветошью, нечем масло обтирать, а компрессор новый, нежный.

Долгие годы она помнила об этом случае. Да и в последнее время — такой же он. Зайдёт соседка, скажет: «Ваш не приносил с завода муки? Мой два кило получил. У них в цеху давали». Варвара Александровна спросит:

— Почему же ты не взял, вот на прошлой неделе масло давали подсолнечное, тоже не принёс.

А он отмахнётся:

— Думал подойти, когда очереди не будет, а мне не хватило.

Ночью Варвара Александровна долго не спала, прислушивалась, потом встала с постели, бесшумно, босыми ногами ходила по комнатам, приподняв маскировку с окна, всматривалась в загадочное, светлое небо. Она подошла к спящему Володе и долго смотрела на его крутой смуглый лобик, полуоткрытые губы. Он был похож на деда: некрасивый, жестковолосый, коренастый. Она поправила на нём сползшие с живота на бёдра трусики, поцеловала его в тёплое худое плечико, перекрестила, снова легла.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2020-04-06 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: