Национальность... Вот и пятый пункт. Такой простой, не значащий в довоенное время и какой-то чуть-чуть особенный сейчас. 29 глава




Он уехал, испытывая облегчение, хотя ехать на фронт совершенно не хотелось и мысль о сослуживцах и солдатах была ему неприятна.

Он прибыл в моторизованный полк 26 июня, за два дня до начала наступления. Теперь на тихом берегу Дона ему казалось, что, собственно, и прошло всего двое суток со дня его возвращения из отпуска. С начала наступления он потерял чувство протяжённости времени. Это был пёстрый, плотный ком, жаркая путаница хриплых криков, пыли, воя снарядов, огня и дыма, ночных и дневных маршей, тёплой водки и неразогретых консервов, отрывочных мыслей, крика гусей, звона стаканов, треска автоматов, мелькания женских белых платков, свиста «мессершмиттов» сопровождения, запаха бензина, тоски, пьяной удали и пьяного смеха, страха смерти, воплей сирен бронетранспортёров и грузовиков.

Рядом с войной, с огромным дымящимся степным солнцем существовали отрывочные картины: яблонька-кривулька, отягощённая яблоками, мрачное небо в ярких южных звёздах, блеск ручьёв, луна над синей ночной травой.

В это утро он очнулся. Предстоял отдых перед последним прорывом к Волге. Сонный, спокойный, сохраняя на коже прохладу воды, он смотрел на яркозелёный камыш, на свои худые загорелые руки и вспоминал прошедший отпуск, охваченный потребностью связать два мира, далёкие и противоположные, отдалённые друг от друга огромной бездной пространства и всё же живущие рядом в тесной груди одного человека.

Он поднялся во весь рост и притопнул ногой. Казалось, он ударил сапогом по небу. Тысячи километров чужой земли лежали за его спиной. Долгие годы он считал себя ограбленным, духовно нищим, одним из последних могикан немецкой свободы мысли. Почему он так кичился своим духовным богатством, так ли богат он? В миг, когда из пыли и дыма вдруг возникло ощущение чужого неба и огромной побеждённой чужой земли, он всем телом ощутил мрачную силу дела, участником которого был. Он, казалось ему, кожей, всем телом почувствовал край пройденной им чужой земли. Быть может, именно сейчас он стал сильней, чем в те дни, когда, оглядываясь на дверь, шёпотом высказывал свои мысли. Ясно ли ему до конца, с кем великие умы прошлого — с этой гремящей победной силой или с шепчущимися, со всеми этими пропахшими нафталином старухами и стариками? И не пахнет ли нафталином весь девятнадцатый век, верным сыном которого он считает себя в двадцатом? И не казался ли девятнадцатый век ужасным и циничным тем людям, которые познали очарование и поэзию восемнадцатого?

Бах оглянулся на шум приближающихся шагов. Дежурный телефонист поспешно подошёл к нему и сказал:

— Господин лейтенант, вас вызывает к телефону командир батальона.

Солдат посмотрел на реку и незаметно для офицера чуть слышно присвистнул. Так и не придётся выкупаться — он уже слышал от приятеля, батальонного телефониста, что отдых на берегу Дона отменён: получен приказ готовиться к выступлению.

Этот день начался так же, как и все другие дни. Дворники гнали облака пыли от середины площади к тротуару. Прошли старухи и девочки в очередь за хлебом. Сонные повара в общественных, госпитальных и военных столовых с грохотом двигали кастрюли по остывшей плите, присаживаясь на корточки, раскапывали тёплую золу, надеясь найти уголёк для прикурки утренней папиросы. Мухи на стене, где проходил горячий дымоход, лениво взлетали и сердились на мешавших нежиться в тепле, рано проснувшихся поваров.

Девушка со спутанными волосами, придерживая рукой сорочку на груди, распахнула окно, хмурясь и улыбаясь, глядела на ясное утро. Рабочие шли с ночной смены, не чувствуя прохлады, находясь всё ещё во власти грохота железных цехов. Шофёры военных грузовых машин, ночевавших в городских дворах, просыпались, у протяжно зевали, растирая замлевшие плечи и бока. Коты после ночных бесчинств смиренно мяукали под дверями, прося впустить их в комнаты. Старики-рыболовы с кошёлками и удочками шли к Волге. Няньки в госпиталях готовили раненых к перевязкам, выносили белые вёдра.

Солнце поднялось выше. Женщина в синем халате наклеивала на стену «Сталинградскую правду». Возле жёлтых каменных львов у входа в городской театр встретились актёры. Они шумно смеялись, обращая на себя внимание прохожих. В кино прошла кассирша продавать билеты на фильм «Светлый путь». Прежде чем зайти в кассу, она поговорила с уборщицей и просила её взять у билетёрши бидончик, данный ей под пайковое постное масло.

И весь большой город, полный тревоги, объединивший в себе черты военного лагеря и черты мирной жизни, задышал, заработал.

Машинист на Сталгрэсе, неторопливо прожевав кусочек хлеба, склонил ухо к турбине, прислушиваясь к мерному гудению, — его худое лицо с прищуренными глазами было одновременно спокойно и напряжённо.

Девушка-сталевар с плотно сжатыми губами, нахмурившись, глядела через кобальтовые очки на белоснежную метелицу, бушевавшую в мартеновской печи; потом она отошла в сторону, провела рукой по лбу, увлажнённому капельками пота, вынула из нагрудного кармана своего брезентового комбинезона круглое зеркальце, погляделась в него, поправила прядку светлых волос, выбившихся из-под красного, запачканного копотью платочка, рассмеялась, и вдруг суровое тёмное лицо её преобразилось, сверкнули ровные белые зубы, сверкнули молодые глаза...

Группа рабочих, человек десять, устанавливала тяжёлый бронеколпак на окраине завода «Красный Октябрь». Молодые и старые лица были чрезвычайно напряжены. Когда же массивная махина, подчиняясь дружному, слаженному усилию рабочих, стала на положенное ей место, один протяжный общий вздох одновременно вырвался у десяти людей, и на молодых и старых лицах появилось общее выражение удовлетворения и облегчения. И пожилой рабочий сказал соседу:

— Теперь закурить можно, дай-ка твоего, покрепче вроде.

За Вишнёвой балкой у завода «Красный Октябрь» послышалась протяжная воинская команда: «Пулемёту огневая позиция на краю оврага, на катках вперёд!» — и среди кустарников замелькали согнутые спины ополченцев, подтягивающих на боевую позицию учебный пулемёт; утреннее солнце пятнало их тёмные пиджаки и гимнастёрки.

В районном комитете партии на углу Баррикадной и Клинской беседовали две женщины; молодая, розоволицая и светлоглазая, секретарь партколлектива маленькой типографии, негромко рассказывала седой и морщинистой женщине, члену бюро райкома:

— Вот, Ольга Григорьевна, вы говорите, народ мобилизовать на оборонные работы... А наших типографов и не нужно мобилизовывать, сами мобилизовались. Я даже не знаю, когда спят... Кто в ночной смене — днём на окопах, кто в дневной — тот ночью... Со своими лопатами в типографию приходят, а одна работница, Савостьянова, муж у неё на фронте, та прямо на работу с мальчишкой своим приходит. Тут его кормит и с ним же на окопы ходит. Он, бедняжка, бомбёжки боится, ни за что не хочет дома один оставаться и в детсад не хочет, только с матерью.

— На всех предприятиях люди про себя забывают в такое время, — сказала седая женщина. — Надо людям по возможности облегчить тяжесть, что на себя взяли. Вот Тихомиров, на номерном, организовал отоваривание карточек у входа в цеха, после работы, перед работой и в перерыв — быстро, без шума, без очередей, и людям большое облегчение.

На скамеечке у парадных дверей четырёхэтажного белого дома уселись две молодые, миловидные женщины. Одна из них, жена управдома, штопала детское платьице, другая — вязала носок. Одна из них любила рассказывать сплетни, другая была молчалива, но по тому, как она улыбалась, поднимая глаза на рассказчицу, чувствовалось, что ей интересно слушать.

— Я их всех через стёклышко вижу, — говорила жена управдома. — Все их штуки: кто что делает, кто с кем амурит, кто пользуется. Вот вам, пожалуйста, на втором этаже — Шапошниковы живут. О мамаше я ничего не скажу. Правда, она всегда домоуправление критикует, то не так, это не то. Я всё ж таки считаю её порядочной, только, конечно, полная предрассудков, старозаветная старуха. Ну, а дочки её, вы уж меня извините, это прямо невозможно! Младшую, Женю, даже муж бросил. Ну, она землю рыла, чтобы его вернуть. Это уж, извините, такая женщина... А гордость в ней какая! Так мне иногда хочется ей прямо в глаза сказать: ты думаешь, я не видела, как ты на этой скамеечке ночью с полковником сидишь. Я тут дежурю в подъезде по противовоздушной обороне, так иногда такого наслушаешься, что уходишь в лестничную клетку, только бы не слушать. Ну, а напротив живут Мещеряковы — об своём удобстве думают. Я и не знаю, когда он работает. Только и знает, что паркет перестилает, то обои клеит, а продуктов, сахару, крупы, жиров...

Жена управдома, современница великих и грозных дней, вела свой ничтожный разговор, уверенная в том, что она знает истину, считая человека существом двоедушным, слабым и лживым.

Люди, подобные ей, хотят и могут видеть лишь пороки и слабости человеческие. Они слепы, и им непонятно, кто же совершил победу, перенеся поистине огромные страдания и совершив великие подвиги.

Но позже, спустя годы, когда люди оглядываются на великое, грозное время, когда уже отшумела жизнь кровавых лет мировых потрясении, когда они видят лишь мрачные курганы — памятники дел, которые по плечу богам, — им начинает казаться, что в ту пору жили одни лишь титаны, герои, великаны духа. Но нет истины и в этом благородном, но наивном взгляде на прошлое...

Немцы занесли топор над Сталинградом. То был топор, занесённый над человеческой верностью свободе, над мечтой о справедливости, над радостью труда, над верностью Родине и детям, над материнским чувством, над святостью жизни. И те люди, которых принято называть простыми, обыкновенными людьми, скромными тружениками, — девушка-сталевар, машинист со Сталгрэса, рабочие-ополченцы, служащие, врачи, студенты, партийные работники — ещё не знали о том, что через несколько часов многие из них с той же естественной простотой, с которой трудились они день ото дня, совершат дела, которые грядущие поколения назовут бессмертными.

Разве любовь к свободе, радость труда, верность Родине, материнское чувство даны одним лишь героям? И разве не в этом надежда людского рода: поистине великое свершается обыкновенными простыми людьми.

* * *

По ту сторону фронта немецкие офицеры вскрыли пакеты с боевыми приказами. «От винта!» — закричали мотористы на полевых аэродромах; танки заправились горючим, завыли моторы, башенные стрелки сели у орудий; моторизованная пехота, придерживая автоматы, садилась в бронетранспортёры, радисты в последний раз проверили аппаратуру. Фридрих Паулюс, как механик, запустивший сотни колёс и колесиков, откинулся от стола и закурил сигару, ожидая, когда опустится на Сталинград тяжкий топор немецкой войны.

Первые самолёты появились около четырёх часов дня. С востока, из Заволжья, к городу на большой высоте шла шестёрка бомбардировщиков. Едва немецкие машины, пройдя над хутором Бурковским, стали приближаться к Волге, как послышался свист и тотчас же загрохотали разрывы — дым и меловая пыль поднялись над поражёнными бомбами зданиями. Самолёты были ясно видны в прозрачном воздухе. Солнце светило, в его лучах сверкали тысячи оконных стёкол, и люди, подняв головы, наблюдали, как быстро уходили на запад немецкие самолёты. Чей-то молодой голос громко крикнул:

— Это шальные, отдельные прорвались, видите, даже тревоги не объявляют.

И тотчас с унылой силой завыли сирены, пароходные и заводские гудки. Этот вопль, вещающий беду и смерть, повис над городом, он словно передавал тоску, охватившую население. Это был голос всего города — не только людей, но всех зданий, машин, камня, столбов, травы и деревьев в парках, проводов, трамвайных рельсов — вопль живого и неодушевлённого, охваченного предчувствием разрушения. Железное ржавое горло одно могло породить этот звук, равно выражающий ужас птицы и тоску человеческого сердца.

А затем пришла тишина — последняя тишина Сталинграда.

Самолёты шли с востока, из Заволжья, с юга, со стороны Сарепты и Бекетовки, с запада, от Калача и Карповки, с севера, от Ерзовки и Рынка, — их чёрные тела легко двигались среди перистых облачков в голубом небе, и, словно сотни ядовитых насекомых, вырвавшихся из тайных гнёзд, они стремились к желанной жертве. Солнце в своём божественном неведении прикасалось лучами к крыльям тварей, и они поблескивали молочной белизной — и в этом сходстве крыльев «юнкерсов» с белыми мотыльками было нечто томящее, кощунственное.

Гудение моторов становилось всё сильней, тягучей, гуще. Все звуки города сникли, сжались, и лишь густел, наливался, темнел гудящий звук, передающий в своём медлительном однообразии бешеную силу моторов. Небо покрылось искорками зенитных разрывов, седыми головками дымных одуванчиков, и среди них быстро скользили разъярённые летучие насекомые. Навстречу им с аэродромов волжского правобережья и левобережья поднимались стремительные советские истребители. Немцы шли в несколько этажей, заняв весь голубой объём летнего неба. Могучий огонь зенитной артиллерии, стремительные удары краснозвёздных истребителей смешали строй германской авиации. Подбитые бомбардировщики, разматывая длинные дымы, вспыхивая, валились, ломаясь в воздухе на куски. Над степью запестрели куполы немецких парашютов. Но немцы продолжали рваться к городу.

Встретившись над Сталинградом, самолёты, пришедшие с востока и с запада, с севера и юга, пошли на снижение, и казалось, они снижались оттого, что летнее небо провисло, осело от тяжести металла и взрывчатки, тянувшейся к земле. Так провисают небеса под тяжёлыми тучами, полными тёмным дождём.

И новый, третий звук возник над городом — сверлящий свист десятков и сотен фугасных бомб, оторвавшихся от плоскостей, визг тысяч и десятков тысяч зажигательных бомб, ринувшихся из разверстых кассет. Этот звук, длившийся три-четыре секунды, пронизал всё живое, и сердца сжались в тоске, сердца тех, кому суждено было умереть через миг с этой тоской, и сердца тех, кто остался в живых. Свист нарастал и накалялся. Все услышали его! И женщины, бежавшие по улице из растаявших очередей к своим домам, где их ждали дети. И те, кто успел укрыться в глубокие подвалы, отделённые от неба толстыми каменными перекрытиями. И те, кто упал на асфальт среди площадей и улиц. И те, кто прыгал в щели в садах и прижимал голову к сухой земле. И раненые, лежавшие в этот миг на операционных столах, и младенцы, требовавшие материнского молока. Бомбы достигли земли и врезались в город. Дома умирали так же, как умирают люди. Одни, худые, высокие, валились набок, убитые наповал, другие, приземистые, стояли, дрожа и шатаясь, с развороченной грудью, вдруг обнажив всегда скрытое: портреты на стенах, буфетики, ночные столики, двуспальные кровати, банки с пшеном, недочищенную картофелину на столе, покрытом измазанной чернилами клеёнкой.

Обнажились согнутые водопроводные трубы, железные балки в межэтажных перекрытиях, пряди проводов. Красный кирпич, дымящийся пылью, громоздился на мостовых. Тысячи домов ослепли, и оконные стёкла замостили мелкой, блестящей чешуёй осколков тротуары. Под ударами взрывных воли массивные трамвайные провода со звоном и скрежетом падали на землю, зеркальные стёкла витрин вытекали из рам, словно превращённые в жидкость. Трамвайные рельсы, горбясь, вылезали из асфальта. И по капризу взрывной волны нерушимо стоял фанерный голубой киоск, где торговали газированной водой, висела жестяная стрела-указатель «переходи здесь», блестела стёклами хрупкая будочка телефона-автомата. Всё, что от века недвижимо — камни и железо, — стремительно двигалось, и всё, во что человек вложил идею и силы движения, — трамвай, автомобили, автобусы, паровозы — всё это остановилось.

Известковая и кирпичная пыль густо поднялась в воздухе, туман встал над городом, пополз вниз по Волге.

Стало разгораться пламя пожаров, вызванных десятками тысяч зажигательных бомб... В дыму, пыли, огне, — среди грохота, потрясавшего небо, воду и землю, погибал огромный город. Ужасна была эта картина, и всё же ужаснее был меркнущий в смерти взгляд шестилетнего человека, задавленного железной балкой. Есть сила, которая может поднять из праха огромные города, но нет в мире силы, которая могла бы поднять лёгкие ресницы над глазами мёртвого ребёнка.

Только те, кто находился на левом берегу Волги, в десяти — пятнадцати километрах от Сталинграда, в районе хутора Бурковского, Верхней Ахтубы, Ям, Тумака и Цыганской Зари, могли увидеть всю картину пожара в целом, измерить огромность несчастья, постигшего город. Сотни бомбовых разрывов слились в однообразный гул, и чугунная тяжесть этого гула заставляла дрожать землю в Заволжье, стёкла деревянных домиков позванивали, и листва на дубах шевелилась. Известковый туман, вставший над городом, белой простынёй покрыл высокие здания, Волгу, растянулся на десятки километров, пополз к Сталгрэсу, судоремонтному заводу, к Бекетовке и Красноармейску. Постепенно белизна тумана исчезла, смешиваясь с жёлто-серой дымной мглой пожаров.

Издали было ясно видно, как огонь, горевший над одним зданием, соединялся с соседним огнём, как горели целые улицы и как под конец огонь горящих улиц слился в одну стену, живую и движущуюся. В отдельных местах над этой стеной, вставшей над правым берегом Волги, поднимались высокие, как башни, столбы, вздувались купола и огненные колокольни. Они сверкали красным червонным золотом, дымной медью, точно новый город пламени вырос над Сталинградом. Волга у берегов курилась. Чёрный копотный дымок и пламя скользили по воде — то горело вытекавшее на воду из разбитых цистерн горючее. А дым поднялся на много вёрст тучей. Туча эта разрослась и, размытая степными ветрами, стала расползаться по небу, и много недель спустя дым висел над десятками степных вёрст вокруг Сталинграда, и опухшее, бескровное солнце шло своим путём среди белой мглы.

В сумерках пламя горящего города увидели бабы, шедшие с юга в Райгород с мешками зерна, и паромщики на переправе в Светлом Яре. Отблески пожара заметили старики казахи, ехавшие к Эльтону на телегах; их верблюды, выпятив слюнявые губы и вытягивая грязные лебединые шеи, оглядывались на восток. С севера увидели свет рыбаки в Дубовке и Горной Пролейке. С запада наблюдали пожар выехавшие на берег Дона офицеры из штаба генерал-полковника Паулюса. Они курили и молча глядели на светлое пятно, кругло мерцавшее в тёмном небе.

Много людей увидело зарево в ночи.

Что вещало оно, чью гибель, чьё торжество?

А телеграф, океанский кабель и радио уже разносили весть о решающем ударе немцев по Сталинграду: в Лондоне, Вашингтоне, Токио и Анкаре политики не спали, и трудовые люди с белой, жёлтой, чёрной кожей напряжённо вчитывались в телеграммы, где на тысячах первых газетных полос появилось новое слово — Сталинград.

Сила бедствия была огромна, и всё живое, как бывает это во время лесных и степных пожаров, землетрясений, горных обвалов и наводнений, стремилось покинуть гибнущий город.

Первыми покинули Сталинград птицы — врассыпную, низко прижимаясь к воде, перелетали галки на левый берег Волги; обгоняя их, серыми, то упруго растягивающимися, то сжимающимися стайками летели воробьи.

Большие крысы, должно быть, годами не выходившие из тайных глубоких нор, почувствовав жар огня и колебания почвы, вылезали из подвалов продовольственных складов и пристанских хлебных амбаров, несколько мгновений растерянно метались, ослеплённые и оглушённые, и, гонимые инстинктом, волоча хвосты и жирные седые зады, ползли к воде, карабкались по доскам и канатам на баржи и полузатопленные пароходы, стоящие у берега. Собаки с безумным, мутным взором выскакивали из дыма и пыли, скатывались с откоса и бросались в воду, плыли в сторону Красной Слободы и Тумака.

Но белые и сизые голуби, силой, ещё более могучей, чем инстинкт самосохранения, прикованные к своему жилью, кружились над горящими домами и, подхваченные током раскалённого воздуха, гибли в дыму и пламени.

Варвара Александровна Андреева с невесткой и внуком должны были уехать в воскресенье. Наташа упросила заведующую детским домом Токареву взять её сына и свекровь на катер, предоставленный для эвакуации детей. Вещи, зашитые в мешки и узлы, ещё в пятницу отвезли на ручной тележке и сложили вместе с упакованным имуществом детского дома.

Утром Варвара Александровна пришла с внуком к условленному месту на пристань. После прощания с мужем, ушедшим с утра на завод, после расставания с домом и садом она чувствовала себя подавленной и разбитой. До часа отъезда десятки тревожных мыслей заполняли её голову: о дровах, которые заперты на плохонький замок, о доме, который будет стоять без призора в то время, как муж уходит на завод, об огороде, где без присмотра будут дозревать помидоры, о яблоньке, усыпанной недозревшими яблоками, — бери, кто хочет; о недоштопанном, недошитом, невыстиранном, невыглаженном, о недополученных по карточкам жирах и сахаре; о том, что брать с собой, чего не брать — ей вдруг всё показалось необходимым: и утюг, и мясорубка, и вышитый коврик над кроватью, и старые, подшитые валенки...

Андреев проводил её и внука до угла, и она всё просила его смотреть, проверять, не забывать десятка мелких и важных вещей... Но в тот миг, когда она поглядела на широкую, сутулую спину мужа, в последний раз оглядела зелёную вершину яблони и серую крышу — все малые мысли и малые тревоги оставили её. И с чувством, подобным испугу, она поняла, что нет для неё на свете дороже и ближе человека, чем старый её товарищ и спутник. Он оглянулся в последний раз и скрылся за углом.

На пристани она увидела сотни людей: заросших седой бородой стариков в зимних пальто, девушек, матерей с детьми на руках. Казалось, одни лишь глаза оставались на лицах молодых женщин; к поясам их модных пальто были подвешены чайники и фляжки; бледнолицыми и слабенькими были их ребятишки.

Увидела она пятнадцатилетних девушек-подростков, в синих лыжных шароварах, с ногами, обутыми в тяжёлые походные ботинки, на их худенькие плечи были надеты мешки с брезентовыми и верёвочными лямками. Увидела она старух, они сидели, опустив руки на колени, и смотрели, как маслянистая тёмная вода несёт от пристани разбухшие арбузные корки, дохлую белоглазую рыбу, гнилые поленья, промасленные клочья бумаги.

Когда она, живя в своём доме, видела этих людей, расспрашивающих, где баня, пристань, карточное бюро, базар, её иногда охватывало раздражение против них, точно они несли с собой беду, заражали тревогой землю, по которой ступали. И женщины в очередях, да и она сама, сердито говорили: «Ох, «выковыренные», одно беспокойство, цены гонят». Удивительно, но именно они, эти горькие люди, утешили её казавшуюся неутешной боль. Все они покинули родные дома, оставили запасы дров и картошки, не остывшие тёплые печи, не сжатые поля, не снятые овощи в огородах.

Она поговорила со скуластой старухой из Харькова и подивилась, как схожи их судьбы: муж собеседницы был цеховым контролёром, уехал осенью 1941 года с заводом в Башкирию, она поехала к родителям своей невестки, жены старшего сына, в Миллерово, пожила там полгода, а теперь с невесткой и внуком едут к мужу, двое её сыновей ушли на фронт. И сидевшая рядом молодая женщина, жена командира, рассказала: она с двумя детьми и матерью мужа едет к сестре в Уфу. И старик еврей, зубной техник, рассказал, что он уже третий раз поднимается с места — сперва из Новоград-Волынска в Полтаву, из Полтавы в Россошь, там он похоронил жену, а теперь едет в Среднюю Азию с двумя внучками, мать их, его дочь, умерла от желтухи перед войной, а отца девочек, инженера на сахарном заводе, убило во время бомбёжки. И пока старик рассказывал, девочки держались руками за его пиджак и смотрели на него, как на богатыря, а вид у него был такой, что кажется, дунь на него — и он свалится.

Люди собрались на волжской пристани из городов и сёл, о которых она не слыхала, и уезжали в разные стороны — в Красноводск, Белебей, Елабугу, в Уфу, Молотов, Барнаул, а судьба у всех была одинакова. Казалось, что Россия одна повсюду, как и судьба её людей. И это чувство общности судьбы народа и страны, в которой жил народ, впервые ощутилось Варварой Александровной с такой же простотой и силой, как судьба и жизнь семьи в только что покинутом ею доме.

А время всё шло. От пристани отходили закрашенные зелёными и серыми пятнами пароходы с увядшими ветвями вокруг труб. «Словно на Троицу», — подумала она. Володя нашёл себе на пристани товарищей, она каждый раз теряла внука из виду, начинала звать его. Синее небо тревожило, и она всматривалась в ясную синеву. Только мысль о муже отвлекала её от растущего беспокойства.

Здесь, на пристани, она всё думала, почему муж не хотел ехать с ней, решил остаться работать до последнего дня. Всё сильней становился её страх и нетерпение, и одновременно всё больше крепло её умилённое уважение к своему старику. Ей хотелось хоть на минуту увидеть его. Но потом вновь захлёстывало ожидание беды. На небе появились кучевые облачка. Тёмная вода плескала и урчала, шумели колёсные пароходы, медленно выгребая против течения. Во всём чудилась тревога.

Лишь около двенадцати дня из-за тюков багажа выскочил возбуждённый Володя и закричал:

— Идут, бабушка! Идут! И мама идёт!

Варвара Александровна, торопясь, собрала кошёлки, пошла следом за внуком. По крутому булыжному спуску к набережной спускался детский дом: дети шли парами, впереди рослые, у некоторых были надеты красные галстуки, у всех за плечами были мешочки и тючки, руководительницы кричали и размахивали руками, десятки торопливых детских ног стучали по булыжнику, точно копытца.

— Куда же нам? — заволновалась Варвара Александровна. — Ой, Володя, где же ты, а то ототрут нас при посадке и останемся.

Ей показалось, что заведующая — толстая, большегрудая женщина с сердитым лицом — откажется в последнюю минуту взять её, и она всё твердила:

— Ой, господи, да я в дороге ребятам помогу и всё, что нужно, пришью и залатаю...

Течение сносило катер, и он, точно усмехаясь нетерпению Варвары Александровны, промахивался, проскальзывал мимо пристани, механик снова включал машину, и катер долго-долго подбирался против течения к берегу. Так повторялось раза два, пока рассердившийся капитан, морщинистый, низкорослый старичок в выцветшей фуражке, не заругался через медную трубу матом и на матросов, и на механика, и на самый катер — после этого всё вдруг наладилось, и Варвара Александровна подумала: «Эй, старый, давно бы ты так».

Положили трап с верёвочными перильцами, два матроса и милиционер с винтовкой начали посадку, застучали по палубе детские, обутые в сапоги и ботинки, ноги, зашуршали тапочки.

— А ты куда, бабка? — спросил милиционер, но заведующая с палубы крикнула:

— Эта бабушка с нами.

На носу было удобное местечко возле ящиков, но Варвара Александровна решила устроиться на корме: к корме была подвязана лодочка, а неподалёку у борта висел спасательный круг.

— Бабушка, а может быть, мне с дедом остаться? — сказал Володя.

— Вот я тебя привяжу, как козла, — ответила она. — Пойди лучше машину посмотри, сейчас поедем.

Но отчалил катер не скоро...

Грузовик, который должен был перевезти на пристань больных ребят и посуду, бельё и продукты, запоздал, пришёл лишь в четвёртом часу. Водитель объяснил задержку тем, что лопнул коренной лист у рессоры.

Погрузив вещи на катер, водитель пожелал заведующей счастливого пути, помахал рукой своей знакомой, Клаве, стоявшей на борту катера.

— Пиши, Клава, — крикнул он ей. — Я до тебя в Саратов в гости приеду.

Она рассмеялась, сверкнула белыми зубами.

Он не стал дожидаться отправления катера, завёл мотор и поехал в гору. На подъёме заглох мотор, и он минут пять возился, пока наладил карбюратор.

Водитель ехал вверх, слушая, как пыхтит мотор.

Вдруг он услышал нарастающий вой бомбы, прижал голову к баранке, ощущая всем телом конец жизни, и перестал существовать.

Катер был нагружен, суета на берегу сменилась суетой на палубе. Возбуждённые отъездом дети не хотели уходить с палубы, и только самых маленьких да некоторых девочек усадили в каюты.

Мария Николаевна провожала ребят до Камышина, где у неё были дела в райкоме и районо.

Она присела в каюте возле больных — Славы Берёзкина и всегда молчавшего украинца Серпокрыла — и обмахивала платочком лицо.

— Ну, как будто едем, — сказала она подошедшей Токаревой, гордясь тем, что её хлопотами был получен катер. — Теперь бы до Камышина без приключений добраться.

— Без вас я бы не справилась, — сказала Токарева, — просто помираю, жарко так, может, на воде легче будет.

— Я только теперь сообразила, — задумчиво сказала Мария Николаевна, — что всё моё семейство могло бы с вами поехать. Какая досада! В Камышине пересели бы с вами на пароход и добрались до Казани.

— Пойдёмте наверх, — сказала Токарева, — сейчас будем отправляться, капитан обещал ровно в четыре. Хоть посмотрю в последний раз на Сталинград!

Когда женщины ушли, Слава Берёзкин потрогал своего всегда молчавшего товарища за плечо и сказал:

— Гляди.

Но немой украинец не повернул стриженой бугристой головы к квадратному окошечку, под которым плескалась вода.

Мокрый столб, поросший зелёной плесенью, стоявший под самым окном каюты, медленно поплыл назад, и тотчас стал наплывать второй, стали видны толстый настил пристани, ноги людей, стоявших у перил, потом и самые перила, коричневая рука матроса с синими жилами и с синим якорем, борт баржи в смоляных натёках, и вдруг открылся обрывистый берег, крутые улицы; а через минуту весь город с запылённой зеленью, каменными и дощатыми стенами высоких и малых домов медленно поплыл вниз. Из правого угла оконца появились глинистый осыпающийся откос, зелено-жёлтые бензобаки, красные вагоны на железнодорожном пути и огромные, затянутые дымом заводские корпуса. Под окном шумно, вразнобой заплескалась волна, и весь пароходик стал дрожать и поскрипывать от шума мотора.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2020-04-06 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: