Национальность... Вот и пятый пункт. Такой простой, не значащий в довоенное время и какой-то чуть-чуть особенный сейчас. 84 глава




В Сталиндорфе вечером зажигается огонь в избах, ветер тянет со стороны Перекопа, пахнет солью, теплой пылью, мычат, мотая тяжелыми головами, коровы...

В Будапеште, в Фастове, в Вене, в Мелитополе и в Амстердаме, в особняках с зеркальными окнами, в домах, стоящих в фабричном дыму, жили люди еврейской нации.

Лагерная проволока, стены газовни, глина противотанкового рва объединили миллионы людей разных возрастов и профессий, языков, житейских и духовных интересов, фанатически верующих и фанатиков-атеистов, рабочих, тунеядцев, врачей и торговцев, мудрецов и идиотов, воров, идеалистов, созерцателей, добросердечных, святых и хапуг. Всех их ждала казнь.

Гестаповский "хорх" бежал, кружил по осенним автострадам.

Они встретились ночью. Эйхман прошел прямо в кабинет, задавая на ходу быстрые вопросы, сел в кресло.

— У меня мало времени, не позже завтрашнего дня я должен быть в Варшаве.

Он уже побывал у коменданта лагеря, беседовал с начальником строительства.

— Как работают заводы, какие у вас впечатления от личности Фосса, на высоте ли, по-вашему, химики? — быстро спрашивал он.

Большие белые пальцы с большими розовыми ногтями перекладывали бумаги на столе, время от времени оберштурмбанфюрер делал пометки автоматической ручкой, и Лиссу казалось, что Эйхман не различает особенности дела, вызывающего тайный холодок ужаса даже в каменных сердцах.

Лисс много пил все эти дни. Усилилась одышка, и по ночам он чувствовал свое сердце. Но ему казалось, что для здоровья зло от алкоголя меньше, чем зло от нервного напряжения, в котором он все время находился.

Он мечтал вернуться к изучению выдающихся деятелей, враждебных национал-социализму, решать жестокие и сложные, но бескровные задачи. Тогда он перестанет пить, будет выкуривать за день не больше двух-трех легких сигарет. Вот недавно он вызвал к себе ночью старого русского большевика, разыграл с ним партию политических шахмат и, вернувшись домой, спал без снотворного, проснулся в десятом часу утра.

Оберштурмбанфюреру и Лиссу при ночном осмотре газовой камеры был устроен маленький сюрприз. Посреди камеры строители установили столик с вином и закусками, и Рейнеке пригласил Эйхмана и Лисса выпить бокал вина.

Эйхман рассмеялся милой выдумке и сказал:

— Я с удовольствием закушу.

Он передал фуражку своему охраннику и сел к столу. Его большое лицо вдруг стало добродушно-озабоченным, таким, каким оно становится у всех миллионов любящих покушать мужчин, когда они садятся за накрытый стол.

Рейнеке стоя разлил вино, и все взялись за бокалы, ожидая тост Эйхмана.

В этой бетонной тишине, в этих налитых бокалах было такое напряжение, что Лиссу казалось, — сердце не выдержит его. Хотелось, чтобы громкий тост за немецкий идеал разрядил напряжение. Но напряжение не проходило, а росло, — оберштурмбанфюрер жевал бутерброд.

— Что ж вы, господа? — спросил Эйхман. — Прекрасная ветчина.

— Мы ждем хозяйского тоста, — сказал Лисс.

Оберштурмбанфюрер поднял бокал.

— За дальнейшие служебные успехи, которые, мне кажется, достойны быть отмечены.

Он один почти ничего не пил и много ел.

Утром Эйхман делал в трусиках гимнастику перед открытым настежь окном. В тумане вырисовывались ровные ряды лагерных бараков, доносились паровозные гудки.

Лисс не завидовал Эйхману. У Лисса было высокое положение без высоких должностей, — он считался умным человеком в Имперском управлении безопасности. Гиммлер любил беседовать с ним.

Высокопоставленные люди в большинстве случаев старались не показывать ему своего служебного превосходства. Он привык к тому, что его уважали не только в полиции безопасности. Имперское управление безопасности дышало и жило всюду, — и в университете, и в подписи директора детского санатория, и на приемных пробах молодых певцов в опере, и в решении жюри, отбиравшего картины для весенней выставки, и в списке кандидатов при выборах в Рейхстаг.

Здесь был стержень жизни. Основой вечной правоты партии, победы ее логики либо нелогичности над всякой логикой, ее философии над всякой другой философией была работа государственной тайной полиции. Это была волшебная палочка! Стоило уронить ее, и волшебство исчезало, — великий оратор превращался в болтуна, корифей науки в популяризатора чужих идей. Эту волшебную палочку нельзя было выпускать из рук.

Поглядывая на Эйхмана, Лисс в это утро впервые в жизни почувствовал шевеление завистливой тревоги.

За несколько минут до отъезда Эйхман задумчиво сказал:

— А ведь мы с вами земляки, Лисс.

Они стали перечислять приятные им названия городских улиц, ресторанов, кино.

— Кое-где, конечно, я не бывал, — сказал Эйхман и назвал клуб, в который сына владельца мастерской не пускали.

Лисс спросил, меняя предмет разговора:

— Скажите, можно примерно иметь представление, о каком количестве евреев идет речь?

Он знал, что задал сверхвопрос, может быть, три человека в мире, кроме Гиммлера и вождя, могли ответить на него.

Но именно после воспоминания о тяжелых молодых годах Эйхмана в пору демократии и космополитизма следовало спросить его о том, чего Лисс не знал, — признаться в своем незнании.

Эйхман ответил.

Лисс, пораженный, спросил:

— Миллионов?

Эйхман пожал плечами.

Некоторое время они молчали.

— Я очень жалею, что мы не встретились с вами в пору студенчества, — сказал Лисс, — в годы учения, как сказано у Гете.

— Я не был берлинским студентом, я учился в провинции, не жалейте, — сказал Эйхман и добавил: — Цифру эту, земляк, я впервые произношу вслух. Если считать Берхтесгаден, Рейхсканцеляй и ведомство нашего рейхсфюрера, она была названа семь или восемь раз.

— Я понимаю, завтра мы не прочтем ее в газете.

— Я имею в виду именно газету, — сказал Эйхман.

Он с усмешкой поглядел на Лисса, и тот почувствовал тревогу от ощущения, что собеседник умней его.

А Эйхман проговорил:

— Помимо того, что тихий наш городок весь утопает в зелени, была еще одна причина, по которой я назвал вам эту цифру. Мне хочется, чтобы она связывала нас для дальнейшей совместной работы.

— Благодарю, — сказал Лисс, — надо подумать, дело очень серьезное.

— Конечно. Предложение исходит не только от меня, — Эйхман поднял палец вертикально вверх. — Если вы разделите со мной труд, а Гитлер проиграет, мы будем висеть вместе — вы и я.

— Перспектива прекрасная, стоит подумать, — проговорил Лисс.

— Представляете, через два года мы вновь сядем в этой камере за уютный столик и скажем: "За двадцать месяцев мы решили вопрос, который человечество не решило за двадцать веков!"

Они простились. Лисс глядел вслед машине.

У него имелся свой взгляд на человеческие отношения в государстве. Жизнь в национал-социалистическом государстве не могла развиваться свободно, — каждым ее шагом нужно было управлять.

Для того чтобы руководить дыханием людей, материнским чувством, кругом чтения, заводами, пением, армией, летними экскурсиями, — нужны были вожаки. Жизнь ведь потеряла право расти, как трава, волноваться, как море. Вожаки, казалось Лиссу, тяготели к четырем типам характеров.

Первый характер — цельные натуры, обычно лишенные остроты ума и способности к анализу. Эти люди ловили лозунги, формулы из газет и журналов, цитаты из речей Гитлера и статей Геббельса, из книг Франка и Розенберга. Они терялись, не чувствуя подпорок. Они не задумывались о связи явлений, проявляли жестокость и нетерпимость по любому поводу. Они все принимали всерьез: и философию, и национал-социалистическую науку, и туманные откровения, и достижения нового театра, и новую музыку, и кампанию по выборам в Рейхстаг. Они, как школяры, зубрили в кружках "Mein Kampf", конспектировали доклады и брошюры. Обычно они были скромны в личной жизни, иногда испытывали нужду, чаще остальных категорий попадали в партийные мобилизации, отрывавшие их от семей.

Именно к этой категории, казалось сперва Лиссу, принадлежал и Эйхман.

Второй тип характеров: умные циники. Эти знали о существовании волшебной палочки. В проверенном кругу друзей они посмеивались над многим, — над невежеством новых докторов и магистров, над ошибками и нравами ляйтеров и гауляйтеров. Они не смеялись только над вождем и над высокими идеалами. Эти люди обычно жили широко, много пили. На высших ступенях партийной иерархии эти характеры встречались чаще, чем на низших. Внизу царствовали характеры первого типа.

На самом верху, казалось Лиссу, царил третий характер, — там умещалось восемь-девять человек и бывали допускаемы еще пятнадцать-двадцать, там существовал мир, лишенный догм, там свободно судили обо всем. Там не было идеалов, одна лишь математика, веселые, не ведающие жалости высокие мастера.

Иногда Лиссу казалось, что все в Германии происходит ради них и их блага.

Лисс заметил, что появление на вершине ограниченных людей всегда знаменовало начало зловещих событий. Мастера социальной механики возвышали догматиков, чтобы поручить им особо кровавые дела. Простаки временно упивались высшей властью, но обычно, закончив дела, исчезали, а иногда разделяли судьбу своих жертв. Наверху вновь оставались веселые мастера.

В простаках, характерах первого типа, имелось чрезвычайно ценное свойство, — они были народны. Они не только цитировали классиков национал-социализма, но и говорили языком народа. Их грубость казалась народной, крестьянской. Их шутки вызывали смех на рабочих собраниях.

Четвертый тип характеров: исполнители, полностью равнодушные к догме, идеям, философии, но также чуждые и аналитических способностей. Национал-социализм платил им, и они служили ему. Их единственной, высшей страстью были сервизы, костюмы, дачи, драгоценности, мебель, легковые машины, холодильники. Деньги они не очень любили, не верили в их прочность.

Лисс тяготел к высшим руководителям, мечтал об их обществе и о близости с ними, — там, в царстве насмешливого ума, щегольской логики, он чувствовал себя легко, естественно, хорошо.

Но Лисс видел, что в страшной высоте, над высшими руководителями, над стратосферой был мир туманный, непонятный, неясный, мучающий своей алогичностью, — в этом высшем мире существовал вождь Адольф Гитлер.

В Гитлере, и это страшило Лисса, непонятным образом соединялось несоединимое, — он был главой мастеров — сверхмехаником, шеф-монтером, обер-мастером, обладавшим высшей логикой, высшим цинизмом, высшей математической жестокостью, даже по сравнению со всеми своими ближайшими помощниками, вместе взятыми. И в то же время в нем была догматическая исступленность, фанатическая вера и слепота веры, бычья нелогичность, которые Лисс встречал лишь на самых низких, полуподвальных этажах партийного руководства. Он, создатель волшебной палочки, первосвященник, был одновременно и темным, исступленным верующим.

И вот сейчас, глядя вслед уходившей машине, Лисс ощутил, что Эйхман неожиданно вызвал в нем то пугающее и влекущее, неясное чувство, которое вызывал в нем лишь один человек в мире — вождь немецкого народа Адольф Гитлер.

Антисемитизм проявляется разнообразно — он в насмешливом, брезгливом доброжелательстве и в истребительных погромах.

Разнообразны виды антисемитизма — идейный, внутренний, скрытый, исторический, бытовой, физиологический; разнообразны формы его — индивидуальный, общественный, государственный.

Антисемитизм встретишь и на базаре, и на заседании Президиума Академии наук, в душе глубокого старика и в детских играх во дворе. Антисемитизм без ущерба для себя перекочевал из поры лучины, парусных кораблей и ручных прялок в эпоху реактивных двигателей, атомных реакторов и электронных машин.

Антисемитизм никогда не является целью, антисемитизм всегда лишь средство, он мерило противоречий, не имеющих выхода.

Антисемитизм есть зеркало собственных недостатков отдельных людей, общественных устройств и государственных систем. Скажи мне, в чем ты обвиняешь евреев, и я скажу, в чем ты сам виноват.

Ненависть к отечественному крепостному праву, даже в сознании борца за свободу, шлиссельбургского арестанта, крестьянина Олейничука, выражалась как ненависть к ляхам и жидам. И даже гениальный Достоевский увидел жида ростовщика там, где должен был различить безжалостные глаза русского подрядчика, крепостника и заводчика.

Национал-социализм, одарив вымышленное им мировое еврейство чертами расизма, жаждой власти над миром, космополитическим безразличием к немецкой родине, навязал евреям свои собственные черты. Но это лишь одна из сторон антисемитизма.

Антисемитизм есть выражение бездарности, неспособности победить в равноправной жизненной борьбе, всюду — в науке, в торговле, в ремесле, в живописи. Антисемитизм — мера человеческой бездарности. Государства ищут объяснения своей неудачливости в происках мирового еврейства. Но это одна из сторон антисемитизма.

Антисемитизм есть выражение несознательности народных масс, неспособных разобраться в причинах своих бедствий и страданий. В евреях, а не в государственном и общественном устройстве видят невежественные люди причины своих бедствий. Но и это массовое проявление антисемитизма — одна из сторон его.

Антисемитизм — мерило религиозных предрассудков, тлеющих в низах общества. Но и это лишь одна из сторон антисемитизма.

Отвращение к внешности еврея, его речи, к его пище не есть, конечно, истинная причина физиологического антисемитизма. Ведь человек, с отвращением говорящий о курчавых волосах еврея, о его жестикуляции, восхищается черными, курчавыми волосами детей на картинах Мурильо, безразличен к гортанному говору, жестикуляции армян, дружелюбно поглядывает на синегубого негра.

Антисемитизм — явление особое в ряду преследований, которым подвергаются национальные меньшинства. Это явление особое, потому что историческая судьба евреев складывалась своеобразно, особо.

Подобно тому как тень человека дает представление о его фигуре, так и антисемитизм дает представление об исторической судьбе и пути евреев. История еврейства сплелась и соединилась со многими вопросами мировой политической и религиозной жизни. Это первая особенность еврейского национального меньшинства. Евреи живут почти во всех странах мира. Такое необычайно широкое распространение национального меньшинства в обоих полушариях Земли представляет вторую особенность евреев.

В пору расцвета торгового капитала появились евреи торговцы и ростовщики. В пору расцвета промышленности многие евреи проявили себя в технике и промышленности. В атомную эру немало талантливых евреев работает по атомной физике.

В пору революционной борьбы немало евреев проявили себя как выдающиеся деятели революции. Они — то национальное меньшинство, которое не отбрасывается на общественную, географическую периферию, а стремится проявить себя на направлении главного движения в развитии идеологических и производительных сил. В этом третья особенность еврейского национального меньшинства.

Часть еврейского меньшинства ассимилируется, растворяется в коренном населении страны, а народная, широкая основа еврейства сохраняет национальное в языке, религии, быте. Антисемитизм сделал своим правилом изобличать ассимилированную часть еврейства в тайных национальных и религиозных устремлениях, а органическую часть еврейства, занимающуюся ремеслами, физическим трудом, делать ответственной за тех, кто участвует в революции, управлении промышленностью, создании атомных реакторов, акционерных обществ и банков.

Названные особенности бывают присущи порознь тому или другому национальному меньшинству, но, кажется, одни лишь евреи объединили в себе все эти особенности.

Антисемитизм тоже отразил на себе эти особенности, он тоже слился с главными вопросами мировой политической, экономической, идеологической, религиозной жизни. В этом зловещая особенность антисемитизма. Пламя его костров освещает самые ужасные времена истории.

Когда Возрождение вторглось в пустыню католического средневековья, мир тьмы зажег костры инквизиции. Их огонь осветил не только силу зла, но и картину гибели его.

В двадцатом веке обреченный гибели старый национальный уклад физически отсталых и неудачливых государств зажег костры Освенцима, люблинских и треблинкских крематориев. Их пламя осветило не только краткое фашистское торжество, это пламя предсказало миру, что фашизм обречен. К антисемитизму прибегают перед неминуемым свершением судьбы и всемирно-исторические эпохи, и правительства реакционных, неудачливых государств, и отдельные люди, стремящиеся выправить свою неудачную жизнь.

Были ли случаи на протяжении двух тысячелетий, когда свобода, человечность пользовались антисемитизмом как средством своей борьбы? Может быть, и были, но я не знаю таких.

Бытовой антисемитизм — бескровный антисемитизм. Он свидетельствует, что в мире существуют завистливые дураки и неудачники.

В демократических странах может возникнуть общественный антисемитизм, — он проявляется в прессе, представляющей те или иные реакционные группы, в действиях этих реакционных групп, например, в бойкоте еврейского труда либо еврейских товаров, в религии и идеологии реакционеров.

В тоталитарных странах, где общество отсутствует, антисемитизм может быть лишь государственным.

Государственный антисемитизм — свидетельство того, что государство пытается опереться на дураков, реакционеров, неудачников, на тьму суеверных и злобу голодных. Такой антисемитизм бывает на первой стадии дискриминационным, — государство ограничивает евреев в выборе местожительства, профессии, праве занимать высшие должности, в праве поступать в учебные заведения и получать научные звания, степени и т.д.

Затем государственный антисемитизм становится истребительным.

В эпохи, когда всемирная реакция вступает в гибельный для себя бой с силами свободы, антисемитизм становится для нее государственной, партийной идеей; так случилось в двадцатом веке, в эпоху фашизма.

Движение к Сталинградскому фронту вновь сформированных частей шло тайно, в ночное время...

Северо-западней Сталинграда, в среднем течении Дона, сгущалась, тяжелела сила нового фронта. Эшелоны разгружались на вновь построенной железной дороге, прямо в степи.

Едва рассветало, шумевшие ночью железные реки замирали, и лишь легкий пыльный туман стоял над степью. Днем стволы пушек обрастали сухим бурьяном и охапками соломы, и, казалось, не было в мире более молчаливых существ, чем эти слившиеся с осенней степью артиллерийские стволы. Самолеты, распластав крылья, словно мертвые, высосанные насекомые, стояли на аэродромах, прикрытые паутиной маскировочных сеток.

День ото дня все гуще и гуще делались условные треугольники, ромбики, кружки, все гуще становилась сеть цифр — номеров на той карте, которую видели в мире всего лишь несколько человек, — то строились, кристаллизовались, выходили на исходные рубежи новые армии нового Юго-Западного фронта, ныне фронта наступления.

А по левому берегу Волги пустынными, солончаковыми степями шли на юг, минуя дымящийся и гремящий Сталинград, танковые соединения, артиллерийские дивизии и уходили к тихим заводям и затонам. Войска, переправившись через Волгу, оседали в калмыцкой степи, в соленом межозерье, и тысячи русских людей начинали произносить странные им слова: "Барманцак", "Цаца"... То шло южное скопление сил в калмыцких степях на правом плече немцев. Советское Верховное командование готовило окружение сталинградских дивизий Паулюса.

Темными ночами под осенними облаками и звездами пароходы, паромы, баржи переправили на правый, калмыцкий берег, что южней Сталинграда, танковый корпус Новикова...

Тысячи людей видели написанные на броне белой краской имена военных вождей России: "Кутузов", "Суворов", "Александр Невский".

Миллионы людей видели, как пошли в сторону Сталинграда тяжелые русские пушки, минометы и полученные по ленд-лизу колонны грузовых "доджей" и "фордов".

И все же, хотя движение это было видимо миллионами людей, сосредоточение огромных воинских масс, нацеленных для наступления северо-западнее и южнее Сталинграда, шло втайне.

Как же это могло случиться? Ведь и немцы знали об этом огромном движении. Ведь скрыть его нельзя было, как нельзя скрыть степной ветер от идущего степью человека.

Немцы знали о движении войск к Сталинграду, а сталинградское наступление оставалось для них тайной. Каждый немецкий лейтенант, взглянув на карту, где были предположительно помечены места скопления русских войск, мог расшифровать высшую военно-государственную тайну Советской России, известную лишь Сталину, Жукову, Василевскому.

И все же окружение немцев в районе Сталинграда было внезапно для немецких лейтенантов и фельдмаршалов.

Как же могло это случиться?

Сталинград продолжал держаться, по-прежнему немецкие атаки не приводили к решающим успехам, хотя в них участвовали большие воинские массы. А в истаявших сталинградских полках оставались лишь десятки красноармейцев. Эти малые десятки, принявшие на себя сверхтяжесть ужасных боев, и были той силой, которая путала все представления немцев.

Противник не мог представить, что мощь его усилий расщепляется горстью людей. Казалось, советские резервы готовятся поддержать и питать оборону. Солдаты, отбивавшие на волжском откосе напор дивизий Паулюса, были стратегом сталинградского наступления.

А неумолимое лукавство истории таилось еще глубже, и в его глубине свобода, рождавшая победу, оставаясь целью войны, превращалась от прикосновения лукавых пальчиков истории в ее средство.

Старуха с охапкой сухого камыша прошла к дому, хмурое лицо ее было поглощено заботой, она шла мимо запыленного "виллиса", мимо перекрытого брезентом штабного танка, подпиравшего плечом дощатую стену дома. Она шла, костистая, скучная, и, казалось, ничего не было обычней этой старухи, идущей мимо танка, подпиравшего ее дом. Но не было ничего значительней в событиях мира, чем связь этой старухи и ее некрасивой дочери, доившей в это время под навесом корову, связь ее белоголового внука, запустившего палец в нос и следившего, как молоко прыскало из коровьих сосцов, с войсками, стоявшими в степи.

И все эти люди, — майоры из корпусных и армейских штабов, генералы, дымившие папиросами под темными деревенскими иконами, генеральские повара, жарившие баранину в русских печах, телефонистки, накручивающие на патроны и гвозди локоны в амбарах, водитель, бривший во дворе щеку перед жестяным умывальником и скосивший один глаз на зеркальце, а второй на небо — летит ли немец, — и весь этот стальной, электрический и бензиновый мир войны были непрерывной частью долгой жизни степных деревень, поселков, хуторков.

Непрерывная связь существовала для старухи между сегодняшними ребятами на танках и теми замученными, что летом притопали пешком, попросились ночевать и все боялись, не спали ночью, выходили поглядеть.

Непрерывная связь существовала между этой старухой с хуторка в калмыцкой степи и той, что на Урале вносила в штаб резервного танкового корпуса шумный медный самовар, и с той, что в июне под Воронежем стелила полковнику солому на пол и крестилась, оглядываясь на красное зарево в окошке. Но так привычна была эта связь, что ее не замечали ни старуха, шедшая в дом топить колючкой печь, ни полковник, вышедший на крыльцо.

Дивная, томящая тишина стояла в калмыцкой степи. Знали ли люди, сновавшие в это утро по Унтер-ден-Линден, о том, что здесь Россия повернула свое лицо на Запад, готовилась ударить и шагнуть?

Новиков с крыльца окликнул водителя Харитонова:

— Шинели прихвати, мою и комиссара, поздно вернемся.

На крыльцо вышли Гетманов и Неудобной.

— Михаил Петрович, — сказал Новиков, — в случае чего звоните к Карпову, а после пятнадцати к Белову и Макарову.

Неудобнов сказал:

— Какие тут могут быть случаи.

— Мало ли, командующий нагрянет, — сказал Новиков.

От солнца отделились две пичужки и пошли в сторону хутора. И сразу в их нарастающем гуле, в их скользкой стремительности раздробилась степная неподвижность.

Харитонов, выскочив из машины, побежал под стенку амбара.

— Ты что это, дурак, своих перелякался? — закричал Гетманов.

В этот момент один из самолетов дал пулеметную очередь по хуторку, от второго отделилась бомба. Завыло, зазвенело, пронзительно закричала женщина, заплакал ребенок, дробно застучали комья земли, поднятые взрывом.

Новиков, услыша вой падающей бомбы, пригнулся. На миг все смешалось в пыли и дыму, и он видел только. Гетманова, стоявшего рядом с ним. Из пылевого тумана выступила фигура Неудобнова, — он стоял, расправив плечи, подняв голову, единственный из всех не пригнувшись, точно вырезанный из дерева.

Гетманов, счищая со штанов пыль, немного побледневший, но возбужденный и веселый, с милой хвастливостью сказал:

— Ничего, молодцом, штаны вроде остались сухие, а генерал наш даже не шелохнулся.

Потом Гетманов и Неудобнов пошли смотреть, как далеко разбросало вокруг воронки землю, удивлялись, что выбиты стекла в дальних домах, а в самом ближнем стекла уцелели, смотрели на поваленный плетень.

Новиков любопытствовал на людей, впервые увидевших разрыв бомбы, — их, видимо, поражало, что бомбу эту выточили, подняли на воздух и сбросили на землю лишь с одной целью: убить отца маленьких Гетмановых и отца маленьких Неудобновых. Вот чем, оказывается, занимались люди на войне.

Сидя в машине, Гетманов все говорил о налете, потом перебил самого себя:

— Тебе, видно, Петр Павлович, смешно меня слушать, на тебя тысячи падали, а на меня первая, — и, снова перебив самого себя, спросил: — Слушай, Петр Павлович, этот Крымов самый, он в плену вроде был?

Новиков сказал:

— Крымов? Да на что он тебе?

— Слышал о нем разговор один интересный в штабе фронта.

— В окружении был, в плену, кажется, не был. Что за разговор?

Гетманов, не слыша Новикова, тронул Харитонова за плечо, сказал:

— Вот по этому большачку в штаб первой бригады, минуя балочку. Видишь, у меня глаз фронтовой.

Новиков уже привык, что в разговоре Гетманов никогда не шел за собеседником, — то начнет рассказывать, то задаст вопрос, снова расскажет, снова перебьет рассказ вопросом. Казалось, мысль его идет не имеющим закона зигзагом. Но это не было так, только казалось.

Гетманов часто рассказывал о своей жене, о детях, носил при себе толстую пачку семейных фотографий, дважды посылал в Уфу порученца с посылками.

И тут же он затеял любовь с чернявой злой докторшей из санчасти, Тамарой Павловной, и любовь нешуточную. Вершков как-то утром трагически сказал Новикову:

— Товарищ полковник, докторша у комиссара ночь провела, на рассвете выпустил.

Новиков сказал:

— Не ваше дело, Вершков. Вы бы лучше у меня конфеты тайком не таскали.

Гетманов не скрывал свою связь с Тамарой Павловной, и сейчас в степи он привалился плечом к Новикову, шепотом проговорил:

— Петр Павлович, полюбил нашу докторицу один паренек, — и посмотрел ласково, жалобно на Новикова.

— Вот это комиссар, — сказал Новиков и показал глазами на водителя.

— Что ж, большевики не монахи, — шепотом объяснил Гетманов, — понимаешь, полюбил ее, старый дурак.

Они молчали несколько минут, и Гетманов, точно не он вел только что доверительный, приятельский разговор, сказал:

— А ты не худеешь, Петр Павлович, попал в родную фронтовую обстановку. Вот, знаешь, я, например, создан для партийной работы, — пришел в обком в самый тяжелый год, другой чахотку бы нажил: план по зерновым сорван, два раза товарищ Сталин меня по телефону вызывал, а мне хоть бы что, толстею, как на курорте. Вот и ты так.

— А черт его знает, для чего я создан, — сказал Новиков, — может быть, и в самом деле для войны.

Он рассмеялся.

— Я замечаю, чуть что случится интересного, я первым делом думаю, не забыть бы Евгении Николаевне рассказать. На тебя с Неудобновым первую в жизни бомбу немцы кинули, а я подумал: надо ей рассказать.

— Политдонесения составляешь? — спросил Гетманов.

— Вот-вот, — сказал Новиков.

— Жена, ясно, — сказал Гетманов. — Она ближе всех.

Они подъехали к расположению бригады, сошли с машины.

В голове Новикова постоянно тянулась цепь людей, фамилий, наименований населенных пунктов, задач, задачек, ясностей и неясностей предполагаемых, отменяемых распоряжений.

Вдруг ночью он просыпался и начинал томиться, его охватывали сомнения: следует ли вести стрельбу на дальности, превышающие нарезку дистанционной шкалы прицела? Оправдывает ли себя стрельба с ходу? Сумеют ли командиры подразделений быстро и правильно оценивать изменения боевой обстановки, принимать самостоятельные решения, отдавать мгновенные приказы?

Потом он представлял себе, как эшелон за эшелоном танки, проломав немецко-румынскую оборону, входят в прорыв, переходят к преследованию, объединенные с штурмовой авиацией, самоходной артиллерией, мотопехотой, саперами, — мчатся все дальше на Запад, захватывая речные переправы, мосты, обходя минные поля, подавляя узлы сопротивления. В счастливом волнении он спускал босые ноги с кровати, сидел в темноте, тяжело дыша от предчувствия счастья.

Ему никогда не хотелось об этих своих ночных мыслях говорить с Гетмановым.

В степи он чаще, чем на Урале, испытывал раздражение против него и Неудобнова.

"К пирожкам поспели", — думал Новиков.

Он уже не тот, каким был в 1941 году. Он пьет больше, чем раньше. Он частенько матерится, раздражается. Однажды он замахнулся на начальника снабжения горючим.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2020-04-06 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: