В верховьях реки Чилганьи есть похожая на лежащего верблюда сопка. Если хорошо приглядеться, можно угадать не только два покатых горба, но и шею, голову и даже брезгливо приподнятую верхнюю губу. К левому боку Верблюда прижимается озеро, а голову обтекают ручьи Витра и Эврика. Дальше простирается широкое болото и щетинятся скальными останцами бараньи отстой.
Давным‑давно эти места облюбовали каменные глухари. На болоте всегда родилось много разной ягоды, склоны сопок укрыты зарослями кедрового стланика, вдоль озера и по террасам темнеют густые лиственничники. В таких местах глухарям самое раздолье.
Чуть ниже переднего горба у глухарей токовище. Ранней весной, когда еще нигде ни одной проталинки, а ночные заморозки достигают двадцати градусов, все глухари собираются к этому месту. На заснеженных полянах между закостенелых от холода лиственниц они чертят крыльями канавки‑черточки, отмечая таким способом свои токовые участки.
Пройдет неделя‑другая, и одну из ночей разбудят гортанные щелчки: «Чок‑чок‑чок‑чок‑чок!». В этом чоканье можно угадать звон весенней капели, пощелкивание открывающихся почек, веселый перестук прыгающих по тонкому льду камешков и еще что‑то такое, от чего сжимается сердце и пересыхает в горле.
Тихие и робкие вначале щелчки вдруг оживают, набирают силу и рассыпаются с такой скоростью, что сливаются в ликующую трель. Развернув усеянный белыми пестринами хвост и вскинув голову, льет и льет глухарь в темное небо свою песню… Года три тому назад в долине Чилганьи нашли какую‑то полезную руду, и спустя недолгое время там вырос большой поселок. Поселившиеся в поселке люди скоро проведали о глухарях и в первую же зиму выбили почти всех. Остальных добрали привезенные людьми собаки.
|
Когда опять наступил апрель и заблестели наливаясь ивовые почки, к подножью Верблюда прилетел последний глухарь. Какое‑то время он токовал на давно облюбованной им поляне, затем снялся и полетел над тайгой. Он минул «шею» и «голову» Верблюда, ручьи Витра и Эврика, обогнул болото и скоро оказался у поселка.
Минувшим днем возле мастерских появился первый ручеек. Перемешанный тракторными гусеницами снег начал таять под теплыми лучами, и расцвеченная маслянистыми разводами струйка воды устремилась к Чилганье. Проведавшие о ручье мальчишки устроили на нем запруду и приладили водяное колесо. Сначала оно вертелось до того быстро, что лопасти сливались в сплошной круг, но к ночи воды стало меньше, и теперь колесо проворачивалось с большой натугой.
– Чвак‑чвак‑чвак‑чвак, – старательно выговаривало оно, поблескивая в темноте мокрыми лопастями.
Эти звуки и услышал глухарь. Опустившись рядом с запрудой, он какое‑то время стоял, прислушиваясь к ночи, затем развернул хвост, вытянул шею и бросил в небо частую призывную дробь:
– Чок‑чок‑чок‑чок‑чок!
– Чвак‑чвак‑чвак‑чвак, – бесстрастно ответило ему колесо, ничуть не изменив ни частоты, ни интонации.
Глухарь быстрыми шагами обогнул запруду, царапнул крыльями пахнущую соляркой землю и снова рассыпался частым чоканьем:
– Чок‑чок‑чок‑чок‑чок!
Обычно так глухарь приглашал на токовище глухарок‑капалух, и те не замедляли явиться на его зов. Если даже к этому времени в гнезде глухарки было уже несколько яиц, она прикрывала их сухими стебельками и торопилась к токовищу. Сейчас же в ответ глухарю донесся только далекий собачий брех.
|
Глухарь опустился на землю и опять затоковал, бросая в пустое, безразличное ко всему небо новые и новые трели. Но его никто не слышал. Всех глухарей вокруг давно выбили, а люди ночью спят.
Наговор
Наверное, нет ничего в мире холодней колымской земли. Май на исходе, с далекого юга возвратились кулики, пеночки и дрозды, а она все прячется под глубоким снегом.
Вчера вечером мы видели летучую мышь. Словно подхваченный ветром обрывок бумаги, голодный зверек кружил высоко над лиственницами. Выбравшимся из щелей комарам и мошкам у земли показалось слишком зябко, вот они и льнули к самому небу. А кожанку волей‑неволей пришлось лететь следом за ними. Стою у конца речной косы, греюсь под щедрым весенним солнцем и разглядываю торчащие из‑под снега ивовые веточки. Снизу почки у них закрыты крепко‑накрепко, а вот у вершин уже раздобрели и выставили наружу желтые пушинки, словно из этих почек и вправду проклевываются цыплята. Через день‑два цыплята‑почки вылупятся на свет, знаменуя торжество неудержимой поступи весны.
Большой мохнатый шмель покружил у моей головы, басовито гуднул в самое ухо и понесся над косой. Провожаю его взглядом и вдруг замечаю поднимающуюся над тальником струйку пара. Словно там, в зарослях, кипит огромная кастрюля. Бреду по снегу к тому месту и вижу полоску голой земли. Когда‑то здесь бежал ручей, сейчас один из его берегов открылся и запарил. Середина проталины уже просохла, а на взгорке выглянул пушистый листок сон‑травы. Присаживаюсь у этого листка, опираюсь рукой о землю и неожиданно ощущаю идущее от нее тепло.
|
Значит, я ошибся и наговорил здесь совершенно напрасно. Это снег холодный и своей стынью не дает разгуляться весне в полную силу. А ЗЕМЛЯ – ОНА ВЕЗДЕ ТЕПЛАЯ.
Трясогузкины сны
Весна. Теплынь. Одна за другой плывут источенные водой и солнцем льдины по спрятавшемуся в тальниковые заросли Хурчану в широкую и полноводную Буюнду. На большой реке гуляет ветер, плещут волны. На маленькой – тихо и уютно. Лишь изредка отзовется вскипевшая у переката струйка да где‑то в склонившейся над берегом лиственнице проскрипит кедровка.
На продолговатой льдине, что качается посередине Хурчана, сидит возвратившаяся из далекой Африки трясогузка. Она уже наелась мошек, теперь пригрелась и дремлет. Вода кружит льдину, вместе с нею поворачивается и трясогузка. То одним боком к солнцу, то другим. Хорошо!
Но вот птичий кораблик доплыл до середины большой реки, волны качнули его и трясогузка полетела на поиски новой льдины. Пропустила несколько, на мой взгляд, совершенно замечательных льдин и скрылась за поворотом. Я думал, она улетела совсем, но минут через пять сверху выплыл настоящий айсберг, а на нем знакомая мне длиннохвостая птичка. Пристроилась на самой вершине и спит. Наверное, ей сейчас видятся берега Голубого Нила, отдыхающие в воде добродушные бегемоты и выкрашенные в цвет зари длинноногие фламинго.
Как совсем недавно там, в далекой Африке, снились трясогузке окруженная заснеженными сопками тайга, склонившаяся над рекой лиственница и плывущие по воде ноздреватые льдины.
Перевал
К озеру Алык ведут две тропы. Одна проложена по распадку, другая через перевал. Та тропа, что в распадке, намного длинней, зато по ней легче идти. Шлепай себе по напоенному талой водой мху да поглядывай, чтобы не влететь в лапы отощавшему после зимней спячки хозяину тайги. Выбравшись из берлог, медведи отправляются из Буюндинской долины к нерестовой реке Яме. Там много снулой рыбы, главное же, снег сходит еще в начале апреля. Вот они и торопятся встретить весну чуть ли не на полмесяца раньше. Через перевал дорога короче, но на спуске зима оставила такие крутые снежники, что в самом, казалось бы, безобидном месте можно запросто сломать шею.
Я долго в раздумье стою у развилки: то ли спускаться в распадок, то ли заворачивать к перевалу? Наконец решаю, что медведи страшнее всяких снежников, и карабкаюсь на сопку.
Гребень перевала покрыт ковром колкого ягеля, из которого выглядывают бледно‑зеленые лапы кедрового стланика. На чахлых ветках желтеют оставшиеся с осени крупные шишки. Там, внизу, их давным‑давно собрали бурундуки и кедровки, здесь же ими почему‑то никто не интересуется.
Иду по вершине гребня, грызу орешки и поглядываю по сторонам. Слева от меня северный склон – сивер, справа – увал. На увале весна в полном разгаре. Журчат ручьи, качается поднявшийся в полный рост кедровый стланик, цветут подснежники и даже помигивает крыльями бабочка‑капустница. А уж птиц! Зеленые коньки, пеночки, дрозды, горихвостки, кедровки. Тенькают, свистят, перепархивают.
А вот по левую руку самая настоящая зима. Под солнечными лучами искрится снег, темнеют промороженные насквозь лиственницы, на тонких прутиках карликовой березки ни единой набухшей почки. Но и на сивере постукивают дятлы, скрипят кедровки, о чем‑то распевает неугомонный поползень. Кажется, чего проще – взмахни пару раз крыльями и перелетишь в весну. Они же никак не догадаются сделать это и маются в холоде и неудобстве. А может, здесь их родина и они терпеливо ждут, когда весна придет и сюда?
Только что к ним присоединилась желтая с головы до ног трясогузка. Возле поселка все трясогузки светло‑серые, а эта – что цветок‑рододендрон. Прямо горит на снегу.
Рядом с гребнем на небольшом снежнике россыпь невесть откуда взявшихся ногохвосток. Наверное, снежная плешина кажется трясогузке настоящей скатертью‑самобранкой. Крестики от птичьих лапок – кружевные узоры, веточки карликовой березки – бахрома, а ногохвостки – мед‑пиво и гуси‑лебеди, поданные на стол заморской гостье.
А вот на снегу проложенная каким‑то зверьком дорожка. Следы мне совершенно незнакомые. У белки они гораздо крупнее, у полевки мельче. Дорожка огибает куст кедрового стланика и, не дотянув до сухой дуплистой лиственницы какого‑то шага, исчезает. В этом месте на снегу отпечатки широких крыльев и клочок светло‑коричневой шерсти. Бурундук! Захотел прогуляться из весны в зиму и попал в когти к сове.
В конце гребня темнеет небольшая скала, сразу за нею начинается крутой спуск. Пробую валенком, крепок ли наст, последний раз гляжу на залитый солнцем южный склон и, улегшись на живот, качу прямо в зиму.
Сережки
Снег залежался, и только в начале июня у реки появились первые проталины. Кусты карликовой березки заблестели, словно умытые, но раскрывать почки не торопятся. Зато весь тальник оделся в серебристые сережки. На одних ветках они раздобрели под щедрым солнцем и уже выбросили желтые тычинки, на других – только начали открываться и напоминают выглядывающие из форм праздничные куличи.
Над ожившей рекой носятся два больших черных ворона. Они что‑то не поделили и орут на весь мир. В кустах мышкой снует серая пеночка, чуть дальше на сухой лиственнице токует кулик‑улит. Покружив немного над деревом, он пытается пристроиться на тонкую, почти невидимую отсюда веточку. Это у него не получается. Улит так отчаянно кричит и трепещет крыльями, словно вот‑вот свалится на землю и убьется.
Я насобирал дров, развел костер рядом со старым пнем и присел на этот пень отдохнуть. Скоро из‑под коры вылез рыжий паук с желтыми ногами, пригрелся у моего огонька да так и задремал. Я отгреб угли в сторону – не угорел бы с непривычки.
Откуда ни возьмись муха. Длинная и серая. Крылья у нее обтрепаны, живот подтянут к самой спине, грудка покрыта какой‑то плесенью. Муха села на носок сапога и принялась охорашиваться. Почистила плоское брюшко, грудку и начала умываться. Но тут с ревом налетел шмель, и она бросилась наутек. Шмель даже не обратил на муху внимания, а стал проверять по очереди все ивовые сережки. Улетать не торопился, но вместе с тем делал вид, что мой костер ему ни к чему.
Позже всех прилетел комар. Гудя, словно он маленький вертолет, покружил у моего костра, отогрелся и, вместо того чтобы сказать спасибо, подкрался к уху и засилил в него длинный хобот. Я махнул рукой. Комар с перепугу шарахнулся прямо в огонь. Я думал, он сгорел, но комар все же выровнялся и полетел прочь, жалуясь всем встречным, как его здесь несправедливо обидели.
Песни весны
Это только кажется, что соловей поет от великой радости. Мол, весна пришла, тепло, хорошо. Как здесь умолчать? На самом деле он своей песней всем соловьям‑соперникам подает знак. «Тветь‑тветь‑тветь‑тветь! Тев‑тев‑тев‑тев! Не подходи! Не подлетай! Мой лес! Моя поляна!» И чем громче да забористей поет такой забияка, тем быстрее явится к нему соловушка. За таким отважным да голосистым соловьем она будет как за каменной стеной.
Дятел не умеет петь, зато барабанит здорово: «Тр‑р‑р‑р‑р! Вот какой я сильный! Тр‑р‑р‑р‑р‑р! Поколочу, кого только пожелаю!» И что же. Глядишь, а рядом уже сидит подружка. Голову набок склонила и любуется своим суженым.
Каждую весну, как только откроются первые проталины, отставляю в сторону все дела и тороплюсь в тайгу. Еще на ветках ни одного листочка, еще на реке синеет толстый лед, а все равно весна пришла. По тропинке бежит‑погулькивает веселый ручей, налетающий с распадка ветер колышет ивовые сережки, у самого уха зудит голодный комар.
Но главное, конечно, птицы. Несмотря на голую тайгу и лежащий вокруг глубокий снег, поют‑заливаются, аж звон в ушах.
У реки над старой ивой токует зеленый конек. То жаворонком завьется в высокое синее небо, то, выписывая плавные круги, устремится к земле, а то начнет подпрыгивать в воздухе, словно расшалившийся жеребенок. И все время: «Тир‑тир‑тир…»
На реке у самого приплеска весеннюю песню исполняют зуйки‑галстучники. Для этого случая они надели белые рубашки, черные галстуки и узкие очки‑полумаски. Словно вырядились на самый большой праздник. Правда, песня получается у них не очень‑то радостной. Посидят какую‑то минуту рядышком, затем: «Пиу‑пиу!», переместятся метров на десять в сторону и снова притихли. Нахохлились, спины сгорбили, словно и не весна на дворе.
Но вот и цель моего путешествия – темнеющая среди большой затканной ягелем поляны лиственница. Ветки у нее начинаются у самой земли, поэтому издали лиственница похожа на огромный куст. И на этом кусте‑дереве целый птичий хор. Одна птичка поет у вершины, другая чуть пониже, и еще две пристроились на боковых ветках.
«Пью‑пью‑пью‑пью! Тля‑тля‑ля‑ля‑ля‑ля!» – разливается серебряными колокольчиками над тайгой весенняя песня удивительной красоты. Это самые звонкие солисты нашей тайги – пеночки.
Но почему они поют вместе?
А кто их знает? Может, сообща им легче охранять свои гнездовья, а может, и на самом деле песня у этих маленьких лесных птичек для красоты, для радости, для весны.
Песни горного конька
Место, где Чилганья сваливается на гряду высоких порогов, пастухи‑эвены называют Аринктанджа. Аринка – значит «черт», танджа – «бусы». Получается – «Чертовы бусы».
Здесь и на самом деле веет нечистой силой. Грохот падающей воды, густые снопы поднимающихся над порогами брызг, мрачное ущелье, куда уносится вспененная порогами Чилганья.
Зато в ямах возле порогов держатся крупные хариусы, а иногда удается выудить и пятнистого линка.
Еще в тайге глубокий снег, и, добираясь сюда, я почти не снимал лыжи, а на Аринктандже настоящая весна. Словно маленькие мохнатые шмели, обсели ивовые ветки распустившиеся почки, у воды пробивается густая осока, над головой зудят голодные комары. На выросшей в стороне от других деревьев лиственнице токует горный конек. Весь какой‑то по‑особому подтянутый, на тонких высоких ножках, с темными пятнышками на крыльях, он виден мне до последнего перышка.
С минуту конек поет, сидя на верхушке лиственницы, затем взмывает высоко в небо и, описав крутую горку, возвращается на прежнее место. Чуть посидит, покачает головой, подергает хвостиком и снова устремляется ввысь.
Мне хочется услышать токовую песню этой птицы, но сколько ни прислушиваюсь – ничего не выходит. Вижу, как раскрывается и закрывается клюв, как топорщатся перышки под клювом, сама же песня начисто растворяется в шуме порогов. Иногда напор реки как будто стихает, еще чуть‑чуть – и песня пробьется ко мне, но тут же грохот воды наваливается с такой силой, что мне не услышать даже собственного голоса.
Я промаялся с полчаса и махнул рукой. Наверняка это молодая, не сумевшая подобрать более тихого места птица. Будь у конька хоть какой‑то опыт, обязательно поселился бы подальше от порогов и тогда его песня звенела бы на всю тайгу. И самому хорошо, и другим приятно.
В это время на один из выглядывающих из воды камней, чуть ли не в самый фонтан брызг сели две оляпки. Согласно так покачали хвостиками, что‑то чивикнули друг дружке и, прошивая зависшие над порогами радуги, унеслись в ущелье.
Здесь меня и осенило. А ведь поет‑то конек совсем не для меня. Лично я в этом деле ни с какой стороны. Все – и песня, и пируэты в воздухе, и весенний наряд токующего конька – предназначены его самочке, что вот‑вот прилетит из далекой Африки. А уж она‑то сумеет присесть рядом с ним так близко, что услышит всю его трель до последнего коленца, и даже как‑то там полюбить конька за то, что выбрал для своей песни столь необычное место.
Тропинка на память
Звезды в колодце
Однажды в детстве я услышал, что если спуститься в очень глубокий колодец, то и в самый солнечный день можно увидеть звезды. Меня это очень взволновало, и всякий раз, когда в нашей деревне копали или чистили колодец, я приставал к вымазанным в земле мужикам с просьбой опустить меня в колодец. Те отмахивались и советовали не путаться под ногами. Но однажды, когда я принес им полную пазуху груш‑медовок из нашего сада, меня посадили на привязанное к веревке сидение от косилки и опустили на самое дно колодца.
Прежде всего меня поразило, что я ничуть не ощутил глубины. Казалось, стою в конце очень высокой поставленной на землю трубы и, если проткнуть ее перед собой, то окажешься на улице. Поэтому‑то мне ничуть не было страшно.
Главное же, что я не увидел никаких звезд. Там, наверху, белел небольшой круг неба, на фоне которого угадывалась голова одного из спустивших меня в колодец мужиков, и больше ничего. Разочарованный, я ушел от колодца и потом нигде никому не говорил, как хотел увидеть днем звезды и что из этого вышло.
Вспомнил я об этом лет через двадцать, когда впервые попал на север. Была светлая полярная ночь. На небе не проглядывало ни единой звездочки. Машины шли с потушенными фарами, а на гребне нависшей над дорогой сопки можно было пересчитать все лиственницы. В ожидании автобуса я сидел у обочины и читал книжку. Помню, все время меня не оставляло восторженное чувство: «Надо же! Ночь, а я читаю книжку! Рассказать маме – не поверит».
Автобуса долго не было. К утру погода стала портиться, подул ветер и с севера наползли темные низкие тучи. Они в полчаса закрыли и небо, и лиственницы на вершине сопки, и саму сопку. Стало сумеречно и неуютно. И вдруг над головой открылся небольшой просвет, и на нем сразу же проглянули яркие звезды. Я легко узнал и Малую медведицу с Полярной звездой на хвосте, и туловище Дракона.
Наверное, все‑таки были правы те, кто рассказывал мне о виденных со дна колодца звездах. Я же не разглядел их тогда лишь потому, что мой колодец оказался недостаточно глубоким.
Таежная история
На спуске к Мулканским озерам лежит большой белый камень. Рядом с ним растет похожий на ежика куст кедрового стланика. У этого куста всего лишь три коротких ершистых лапки, но хвоя такая же темно‑зеленая и ароматная, как и на больших кустах.
Как‑то я присел у камня передохнуть и, пока отдыхал, попытался разгадать историю этого кустика.
Года три или четыре тому назад возвращался от озера рыбак и, как и я, решил сделать здесь привал. То ли его слишком уж заедали комары, то ли просто рыбаку захотелось почаевничать – этого точно сказать не могу. Знаю, что рыбак остановился здесь надолго. Развел костер, достал из рюкзака котелок и принялся готовить чай. Об этом мне рассказали прибитое дождями кострище и оставшийся от заварки полуистлевший кусочек фольги.
Пока рыбак собирал дрова, кипятил воду, чаевничал, запах лежащей в рюкзаке рыбы пропитал весь мох под рюкзаком. Этот запах и привлек медведя, что шел через перевал, может, на второй, а может, и на третий день после того, как здесь побывал рыбак. Голодному зверю показалось, что подо мхом спрятана рыба, и в ее поисках он выкопал приличную яму. Ничего, конечно, он не нашел, обиженно рявкнул и, растревоженный рыбным ароматом, заторопился к недалекому озеру.
Осенью неугомонная кедровка спрятала в медвежью покопку целую горсть орешков кедрового стланика. Но попользоваться ими не смогла. Виноваты бараны. По самому гребню проходит их тропа, и они часто заворачивают к камню почесаться. Даже сейчас на острых гранях темнеют вычесанные из теплых шуб шерстинки. Следы снежных баранов остались и на медвежьей покопке. Сами того не желая, бараны притоптали орешки, и когда кедровка прилетела за ними, не смогла отыскать ни одного.
Часть орешков съел горностай, часть сгрызли рыжие полевки, но один все же сохранился и пустил росток. Короткий, ершистый, так похожий на зеленого ежика. А через год выросли еще две лапки, и иголок стало куда больше.
Вот и вся история маленького куста кедрового стланика, что зеленеет на спуске к Мулканским озерам.
У подножья сопки этого стланика целые заросли. Кусты большие, разлапистые, и у каждого своя история. Только узнать их нам уже не суждено.
Запах весны
В начале июля, когда жимолость готовилась одарить людей первыми ягодами, вдруг захолодало и пошел снег. Крупные липкие хлопья, словно притомившись, торопливо падали на открывшуюся теплому лету землю, и, казалось, не будет им конца. Непривычно и как‑то боязно было смотреть на выглядывающие из‑под снега золотистые рододендроны, согнувшиеся под его тяжестью зеленые тополиные ветки, стайку острокрылых ласточек, промелькнувшую в белой кисее.
Только Голубое озеро не приняло зимы. Чуть коснувшись его, снежинки мгновенно превращались в дождевые капли и бесследно исчезали в водной глади. И не от этого ли к концу дня как раз над озером солнце пробило пелену туч и затопило все своими лучами?
Озеро вспыхнуло мириадами зайчиков, а зависший на траве и деревьях снег приобрел розовую окраску.
Близился вечер, солнце было на излете и грело всего лишь чуть‑чуть. Но и этого тепла оказалось достаточно, чтобы под лиственницами зазвенела капель. Освобождаясь от снега, ветки хлопали друг о дружку, наполняя тайгу легким шорохом. Сорвавшись с вершин, маленькие комочки падали вниз и сбивали новые, более крупные комки. Казалось, с деревьев осыпаются тяжелые перезревшие плоды.
С распадка дохнул теплый ветер, и сразу же ему отозвался первый ручеек. Словно опомнившись, тучи торопливо уплывали за сопки, открывая высокое голубое небо.
И вдруг на стоящей у самого озера лиственнице запел самчик пеночки‑веснички. Время его песен давно прошло, в затаенном среди веток ольховника гнезде его подружка выгревала желтопузых птенцов. В эти дни все птицы ведут себя тише воды ниже травы, а этот запел.
С его песней в воздухе вдруг запахло весной. Откуда он взялся, этот запах? Ведь минуту тому назад его не было, хотя вот так же звенел ручеек, веял теплый ветер и с веток срывались крупные капли.
Я замер, стараясь запомнить его и угадать, откуда он идет. Сейчас я наконец узнаю, что же пахнет весной. И вдруг все стало понятно. Запах источал тающий снег. Удивительно нежный и пряный, он щекотал ноздри, заставляя биться сердце и навевая добрые мысли. Правда, он не мог жить сам по себе. Для полного его звучания нужны были звон капели, лепетание первого ручейка, дыхание теплого ветра и вот эта песня пеночки‑веснички.
Корешок
На самом берегу реки Ингоды рядом с кучей мертвых деревьев зеленеет выброшенная половодьем ива. Ствол ее пригнут книзу, вершина обломлена, местами от коры остались одни лохмотья. Бедному дереву давно бы погибнуть, да случилось так, что один‑единственный корешок сумел зацепиться за землю и, работая за десятерых, поит его. По всему видно, ива чувствует себя не так уж плохо. Она не только выпустила листья, а даже гонит новые побеги и те радостно шумят на ветру, совсем не задумываясь, кому они обязаны своим рождением.
К счастью, ива попала на самый наволок – то место, куда Ингода вот уже сколько лет выносит песок, и скоро все корни тоже спрячутся под ним. Тогда они дружно примутся за работу, и даже в таком неудобном положении ива сможет дожить до глубокой старости.
И все это время, ничем не выделяясь и ничего не требуя за то, что в трудную минуту сумел спасти попавшее в беду дерево, вместе с другими корнями будет трудиться и наш корешок.
Да ему ничего и не нужно. Лишь бы шумели над ним листья, лишь бы тянулись к небу новые ростки, лишь бы чувствовать свою причастность к их счастливому лепету.
И не от того ли, что никто и ничто в природе не ждет за свой труд ни благодарности, ни награды, она существует в такой красоте и гармонии?
Хариус и бабочка
К концу лета вода в Горелых озерах становится до того прозрачной – диву даешься. Порыбачишь пару дней – и все дно изучишь, со всеми рыбами перезнакомишься.
Недалеко от скалы в водорослях любит прятаться молодь хариуса. Водорослей много – целый сад. Они заполнили толщу воды снизу доверху. Рыбки находят в них тысячи лазеек, а вот поднимающиеся со дна пузырьки газа запутываются. Со временем пузырьков набирается столько, что весь подводный сад всплывает и газ с клокотанием вырывается на свободу.
Чуть дальше на дне желтеет газета. Глубина метра четыре, а я сумел прочитать написанное крупными буквами: «Петух в телятнике» и даже рассмотреть картинку. Правда, большего прочитать не смог. Любопытно было бы узнать, что делал петух в таком неподходящем для него месте?
Метров через пять глубокий провал. В нем бьют родники, и хариусы почему‑то обходят их стороной. Кажется, ухоронка лучше не придумаешь, но за все это время я не видел там ни одной рыбки.
А вот чуть в стороне настоящая рыбья дорога. По утрам хариусы спешат по ней на жировку к дальней отмели, вечером возвращаются. Но крупная рыба появляется здесь редко. То ли ее пугает близкий берег, то ли она не желает плавать в одной компании с хариусами‑недомерками.
Если плыть, придерживаясь правого берега, то у похожей на сторожевую башню скалы плот окажется под затопленной ивой. В ее ветках любят отдыхать хариусы‑«медвежатники». Толстые, угрюмые, неторопливые. Меня они совершенно не боятся, но и на спущенную прямо в их стан мушку не обращают никакого внимания. Разве какой‑нибудь чуть отодвинется, когда утяжеленная свинцовым грузом мушка стукнет его по заспанной морде.
Я промаялся над «медвежатниками» целый день и наконец подобрал к ним ключик. Оказывается, время от времени один из этих хариусов покидает убежище и выходит на промысел. Сделав неторопливый круг над ивой, «медвежатник» на минуту замирает, соображая, что же ему делать дальше, затем всплывает к самой поверхности и принимается за охоту. Он крадется по озеру, не оставляя без внимания даже самой маленькой мошки. Кроме насекомых по озеру плавают парашютики одуванчиков, пушинки иван‑чая, хвоинки лиственниц. Все заметит, все обследует своим носом, везде оставит след‑бурунчик. Случается, присевший на воду комар пытается спастись и взлетает. Тогда хариус выпрыгивает из воды, раздается всплеск, и насекомое исчезает в прожорливой пасти…
До десяти утра я рыбачу на отмели, затем перегоняю плот к охотничьей тропе хариусов‑«медвежатников». Сижу, прихлебываю чай из закопченной консервной банки и поглядываю на озеро. Вскоре у плота появляется пара хариусов‑мизинчиков. Первый чуть покрупнее, второй совсем малыш. У малыша на верхнем плавнике черное пятнышко. Я подбираю на плоту слепня и бросаю в воду. Мизинчики делают вид, что испугались, и шарахаются под бревна, но потом дружно нападают на кровососа. От азарта они часто выпрыгивают из воды и раздается всплеск, словно на озеро упало несколько дождинок.
Наконец у скалы‑башни вскипел бурунчик, за ним другой, третий. «Медвежатники»! Стараюсь угадать момент, когда разыгравшаяся рыбина окажется на расстоянии броска, и отправляю мушку ей навстречу.
Полчаса назад этот хариус отворачивался от слепня и даже от густо нанизанных на тончайший крючок комаров, сейчас же с восторгом устремился к изготовленной из медвежьей шерсти обманке. Накололся раз, другой, но все равно не успокоился, пока не оказался у меня в сумке.
Я уже выудил двух «медвежатников», когда над плотом закружила бабочка. Может, ее привлек запах банки со сладким чаем, заинтересовала плавающая рядом с плотом яркая конфетная обертка или она просто устала и решила отдохнуть. Сначала она присела на сумку с рыбой. Но только что пойманный хариус шевельнулся, бабочка взлетела и принялась искать место по‑надежней. Носок сапога, банка с чаем, камень‑якорь, лиственничный сук. Везде посидела, покачалась. Нет, все не то. Теперь ее внимание привлекло бамбуковое удилище. Она обследовала его сверху донизу и опустилась мне на руку. Как раз на большой палец. Чуть повозилась, сложила крылья и притихла.
Увлекся бабочкой и прозевал хариуса. Он успел обследовать все пушинки плеса и, отсалютовав хвостом, направился к скале. Хотя это был самый настоящий «медвежатник», я даже не расстроился: «Плыви на здоровье да скажи спасибо бабочке. Если бы не она, не миновать тебе моей сумки».
Только я так подумал, бабочка взлетела и понеслась у самой воды. Вот она минула островок всплывших водорослей, пересекла подводное ущелье и заиграла над спасенным ею хариусом. Раздался всплеск. Сбитая рыбиной бабочка отчаянно затрепыхалась на воде. Хватаю шест, чтобы помочь ей. Но плеснуло еще раз, и в том месте остались только полукружья разбегающихся волн.
Танцующая тучка
Возле Горелого озера живет больше тысячи моих знакомых. Хвастливый куропач с черной уздечкой у клюва, отставшая от перелетной стаи краснозобая гагара, похожая на ястреба‑перепелятника кукушка и дружная компания комаров‑звонцов.
Есть там и другие птицы и насекомые, но знакомые мне или нет – угадать трудно. Скажем, трясогузки. Вчера их было три, сегодня – две. Те самые или новенькие – даже не представляю. Все бегают, все постукивают хвостиками.
Я, наверное, смог бы познакомиться и с подружкой куропача – небольшой серой куропаткой, что поселилась в зарослях карликовой березки, да слишком уж она недоверчива. Выглянет на какое‑то мгновенье и сразу же исчезает, словно и нет ее. Сначала куропатка сидела на яйцах, теперь возится с цыплятами.
Почти возле каждого растущего у озера стебелька можно встретить комара‑пискуна. В отличие от комаров‑звонцов пискуны пребольно кусаются, и после встречи с ними на лице, шее и руках остаются хорошо заметные следы. Услышав меня, пискуны торопливо выбираются из травы и с радостным подвыванием кружат над головой, норовя пристроиться то на ухо, то где‑то у глаза. За дружбу с ними нужно платить кровью, поэтому все их попытки сблизиться со мною я преследую увесистым шлепком, после которого от претендента на знакомство остается мокрое место.
Самые интересные среди моих знакомых – безобидные и дружные комары‑звонцы. Вернее, не комары, а комарихи. К тому же не просто комарихи, а невесты вместе со сватьями и дружками.
Живут они у старого кострища, что темнеет на берегу озера. Когда холодно, звонцы отсиживаются в траве, но стоит чуть распогодиться, собираются над давно остывшими головешками и заводят веселый хоровод.
Я не понимаю по‑комариному ни одного слова, но о чем они поют – знаю. Это свадебная песня, с помощью которой они скликают разлетевшихся по распадку комаров‑женихов. Если ее петь в одиночку, то дальше обгорелого куста не услышит никто. А вот так, хором, – звенит на всю тайгу.
«Поют» звонцы крыльями. Чем чаще комарики машут ими, тем песня звонче. Молодые комарики‑дружки выводят свою партию слишком высоко, старые свахи – глухо, комарики‑невесты – в самый раз. Явившиеся к кострищу комары‑женихи ни на дружек, ни на свах не обращают внимания. Но те и не в обиде. Попели, потанцевали, и то ладно.
Налюбовавшись звонцами, я прихватил удочку и заторопился к плоту рыбачить. Гляжу, а комариная тучка оставила кострище и летит следом за мною. Сообразили, что над моей головой им будет теплее, и решили попутешествовать. Я к берегу – и они к берегу, я на плот – и они туда же. Плыву по озерку, а комары пляшут сверху. То собьются в плотную шапку, то вытянутся в струйку, а то вдруг подпрыгнут так высоко, что не достать и удилищем.
Сначала я даже обрадовался. В компании‑то рыбачить веселее. Но вдруг солнце спряталось за тучи, потянуло холодным ветром, звонцы прильнули к плоту и кинулись искать спасения на моем лице, в волосах, за воротником. Часть звонцов уселась прямо на мокрые бревна, и даже самая маленькая волна грозила смыть их в озеро. Гляжу, а рядом с плотом заплескались небольшие, но очень проворные хариусы. Учуяли поживу и уже тут как тут.
Недолго думая, я подогнал плот к берегу и, стараясь не растерять остатки комариной тучки, возвратился к кострищу. Там лег у самых углей, подождал, пока звонцы переберутся на старое место, и на четвереньках возвратился к озеру.
Гагара, что как раз вынырнула неподалеку, очень удивилась, увидев меня в столь необычной позе. Она захлопала крыльями и восторженно закричала:
– Уа‑ак! Уа‑ак!
То ли она хвалила меня за то, что возвратил домой заблудившихся танцоров, то ли ругала, что лишил любимых ею хариусов вкусной поживы? Из ее крика я совершенно ничего не разобрал. Я ведь и по‑гагарьему не понимаю ни одного слова.
Солнце и цветы
От Земли до Солнца 150 миллионов километров, но каждая травинка, лишь только проклюнется, сразу же начинает тянуться к нему. Ее гнет ветер, бьют дожди, случается, наступит ногой зверь или человек, а она все равно тянется и тянется. Глядишь, уже и поднялась на целый метр, а то и выше.
Но никогда ни одному стебельку не дотянуться до солнца. Слишком уж мал прирост, и слишком высоко солнце. И падают по осени обожженные холодом травы, отдав все силы своему устремлению, чтобы с новой весной опять ринуться ввысь.
И все без толку.
Но посмотри, как красивы цветы! Яркие, нарядные. Каждый цветок – что небольшое солнышко. Люди давно заметили это и дали многим из них самые что ни на есть солнечные имена: солнцецвет, жарок, подсолнух, горицвет.
И все от того, что, если кого любишь по‑настоящему, к кому тянешься, на того и похожим стать хочется. А если очень хотеть, очень стараться, то обязательно получится.
Утро или вечер?
У нас на севере в теплую летнюю пору наступает такое время, когда ночи почти не бывает, а солнце заходит там же, где и всходит. Кажется, можно запросто перепутать утро с вечером. Ну и что здесь такого? Порыбачил, прилег у костра отдохнуть, затем проснулся – солнце как раз над Столовой сопкой. Взошло оно или садится – непонятно. Хочешь не хочешь – запутаешься.
Я же не ошибся ни разу. Дело в том, что утром птицы поют не так, как вечером, по‑разному пахнет трава, журчат ручьи, даже комары и те кусаются неодинаково. Не видя никаких явных различий, я четко улавливаю их своим подсознанием и уверенно говорю: «Смотри, какое теплое утро!» или: «Вот и вечер наступил!».
Если же усну в комнате, куда не доносится ни пение птиц, ни шум ручья, ни звон комаров, то запросто перепутаю все на свете.
Со мною это уже бывало. И не раз.
Первый полет