Избушку, которую занимает Шурига, косари называют бригадирской. Она самая просторная и служит им кают‑компанией. Здесь проводят собрания, играют в шахматы, читают газеты и журналы.
Сейчас в ней пусто. Лишь только я заглядываю сюда, играю сам с собой в шахматы или копаюсь в старых журналах. В одном из журналов я встретил поразившие меня фотографии. Они рассказывали, как молодые львы охотятся на антилоп.
Молодые лев и львица подкрались к стаду животных и набросились на одного из них. Львица вцепилась жертве в морду, а лев подскочил сзади и пытается свалить антилопу на землю. Невдалеке растерянно топчется еще несколько таких же антилоп. Это очень похожие на наших коров крупные животные с острыми рогами и сильными копытами. Если бы они решились защищаться, то, без сомнения, расправились бы с хищниками. Но… львы возились с антилопой очень долго. Они нападали на нее с боков, хватали зубами за круп, рвали когтями шкуру, а она стояла и ждала, когда же ее в конце концов загрызут. Наконец хищники сумели повалить антилопу и устроили трапезу. Автор объясняет такое поведение антилопы тем, что она находилась в шоке. Я подивился его выводу. Допустим, животное было парализовано страхом на пять‑десять секунд, но потом‑то антилопа должна прийти в себя. А то ведь не шелохнулась до самого конца.
И вообще, как же так? Я много раз читал, как лось, отбиваясь от волков, убивал тех рогами и копытами. Да что там лось? Известный трусишка заяц в одном из рассказов перебил филину крыло, в другом расправился с коршуном, в третьем отбился от лисы.
Происходило все очень даже понятно и просто. Почувствовав, что хищник вот‑вот схватит его, косой переворачивается на спину и принимается молотить в воздухе длинными и очень сильными лапами. Увлеченный погоней хищник попадает под одну из лап, и… «натуралист» сообщает: «…заяц поднялся, отряхнулся и неторопливо ускакал в кусты, а филин остался лежать на снегу с перебитым крылом». Вот видите, заяц сражается, а эта корова стояла и ждала, когда же ее наконец сжуют.
|
…Дней через десять я снова вспомнил об этих фотографиях. Приближалась зима. Похолодало, но снег еще не выпал. Ночью морозы достигали двадцати градусов. Почти все озера покрылись льдом, и перелетные утки останавливались на речных плесах.
У того завала, где я поймал щуку‑оборотня, плескалась стая запоздавших чирков. Вечером к ним присоединилось штук десять шилохвостей. Следом за ними прилетел ястреб‑тетеревятник. Он сел на вершину стоящей неподалеку лиственницы и, казалось, совсем не интересовался утками. Вооружившись биноклем, я забрался на тюки с сеном и принялся наблюдать за птицами.
Утки вели себя беспечно. Одни спали на берегу, другие ныряли на дно омута за водорослями, третьи склевывали ягоды с кустов голубики. Шилохвости были намного крупнее чирков. В бинокль я хорошо видел черные головы, светлые грудки. Чирки отличались от своих подружек зелеными зеркальцами на крыльях.
Ястреб сидел ко мне ближе. Оперение его оказалось неожиданно светлым, почти белым. Темными были только спина и пестрины на груди. Обычно тетеревятники темно‑коричневые, а такие вот встречаются лишь у нас на севере. Бросались в глаза высокие сильные ноги в пышных «галифе», длинный хвост и крючковатый клюв.
|
Несколько раз ястреб наклонялся, словно примериваясь, как бы лучше слететь с ветки, но затем выпрямлялся и застывал, как статуя. По всему видно, он чего‑то выжидал.
Вдруг утки всполошились и тревожно закричали. Одна из них взлетела и подалась в сторону перевала. Тотчас ястреб бросился ей наперерез. Летел он быстрее жирной осенней шилохвости, и ее минуты были сочтены. Но вдруг, когда расстояние между птицами сократилось до какого‑то десятка метров, утка перевернулась через крыло и стала падать. Ястреб еще чаще замахал короткими крыльями и у самой воды настиг утку. При этом он стал почти вертикально, выбросил далеко вперед ноги и царапнул утку то ли по спине, то ли по боку. Над птицами зависло облако перьев, утка тотчас нырнула, а ястреб распластался на воде.
Сначала мне показалось, что он ранен. Ястреб же просто отдыхал. Широко раскрыв клюв, он лежал на самой стремнине и вертел головой, пытаясь понять, куда же девалась утка. А та вскоре вынырнула у берега и здесь же, на виду у ястреба, начала приводить в порядок перья. Она несколько раз расправляла и складывала крылья, проводила клювом по спине. Словом, вела себя так, будто не была только что на грани гибели…
Ястреб проплыл метров тридцать, взлетел и, описав круг над шилохвостью, направился к своей засидке.
Утки по‑прежнему плескались в омуте, тихо переговаривались, дремали. Видели ли они, как ястреб напал на их подругу, не знаю. И еще меня удивило, почему он не трогает всю стаю, а сидит и выжидает одиноких уток?
Ястреб завозился, вытянул шею и начал всматриваться в противоположный берег. Я тоже глянул туда и увидел зайца. Он ковылял в какой‑то сотне метров от меня, и были хорошо видны даже черные кончики на его ушах. Заяц успел вылинять и, наверное, понимал, как заметен среди низкорослых тальников. Поэтому‑то, сделав пять‑шесть прыжков, становился столбиком и осматривался. Вскоре он присел у выброшенного половодьем тополя и принялся обгрызать кору на ветках.
|
Ястреб переступил с ноги на ногу, щелкнул клювом и замер. Наверное, он выбирал удобный момент для того, чтобы напасть на зайца. Тополь лежал у опушки густого лиственничника, и достаточно косому сделать два‑три прыжка, как он окажется в безопасности. Вот ястреб и ждал, когда тот удалится от тополя. А может, ему мешали нависшие над зайцем ветки.
Наконец заяц выбрался из‑под сучьев, обогнул тополь и сел к нам спиной. Тотчас птица слетела и, прижимаясь к земле, устремилась к добыче. Сейчас ястреб подлетит к беляку, ухватит его когтями за спину, и тому несдобровать.
Я подхватился и закричал изо всех сил:
– Эй, косой! Спасайся‑а!
Заяц присел, словно приготовился сделать прыжок, затем резко повернулся и увидел ястреба. Здесь и птица, и зверек повели себя более чем странно. Ястреб не бросился на зайца, а просто сложил крылья и сел в полуметре от него. А беляк, вместо того чтобы кинуться наутек, ни с того ни с сего засучил передними лапами, затем подпрыгнул вверх и уселся на прежнее место. Движения его были какими‑то вялыми, словно в кино при замедленной съемке. Ястреб взлетел, часто махая крыльями, завис над зайцем, затем снова опустился рядом с ним. А тот не падал на спину, не пытался убегать и вообще не предпринимал ничего для своего спасения. Подпрыгнет еле‑еле, сядет и глядит на ястреба, снова подпрыгнет и снова смотрит.
На мои крики ни птица, ни зверек не обращали внимания. Вот ястреб взлетел, опустился зайцу на спину, несколько раз ударил его клювом, и тот, дергая длинными лапами, упал на песок.
Я скатился с тюков и, стараясь криком отпугнуть хищника, бросился через перекат. Наконец ястреб услышал меня, поднялся на крыло и исчез за деревьями. Когда я подбежал к тополю, заяц уже не шевелился…
Я рассказал о случившемся нашему бригадиру Шуриге. Тот двинул плечами и сказал:
– Кто ее поймет до конца, эту природу? Хочешь, я тебе расскажу один случай? Как‑то вечером, зимой дело было, на стоящую у крыльца колоду опустилась синичка. Недавно на этой колоде рубили мясо, пичуга и прилетела выковыривать остатки. Крылышки расставила, перья взъерошила и знай старается. Я из избушки вышел, а она меня и не видит. Протянул руку, хоп! и накрыл. Синичка сразу же затихла и не шелохнулась. Убрал руку, а она мертвая. Глаза закрыла, крылья раскинула, и голова вот так отвисла.
Ах, дурак, думаю! Зачем живую душу погубил? Она ко мне с доверием, а я… Только я так подумал, синичка вдруг шевельнулась, глаза открыла, пурх! и уже на ветке. Сидит, хитро так посматривает. А ведь мертвее мертвой была.
И ни за что не поверю, что она специально притворилась. Для того, чтобы такое придумать, даже человеку нужно какое‑то время, а она ведь в один миг отключилась. Значит, это в ней природой заложено. Как опасность – так лапки кверху. Начни она вырываться, кто его знает, чем все кончилось бы. А так, гляди, замерла на время и спаслась.
Наверное, и антилопам с зайцами такое свойство когда‑то сохраняло жизнь. В природе ведь все умно, все к месту. Только понять ее до конца нам пока что не удается.
Цветы у обочины
Однажды на рассвете я возвращался от Щучьего озера, где ставил жерлицы на налимов, и увидел нашего дворника Федю. Тот сидел на корточках у обочины дороги и что‑то там разглядывал. Услышав мои шаги, он поднял голову, посмотрел, кто это там идет, и снова уставился себе под ноги.
Я подошел ближе и ахнул. Вдоль дороги за одну только ночь выросли белоснежные цветы. Выжатый морозом родник пролился на землю, окутал паром россыпь камней, и те превратились в крупные хризантемы, нежные ромашки и еще какие‑то неизвестные мне, но очень красивые цветы. Солнце только‑только всходило, косые его лучи просвечивали через прозрачные лепестки, и те загорались то желтым, то синим, то фиолетовым цветом.
Федя никудышный человек. Лгун, лодырь и пьяница. К тому же я подозреваю, что он частенько проверяет мои жерлицы и снимает с них налимов. Естественно, никакой симпатии я к нему не питаю. Но вот мы вместе с ним увидели чудо, стали хранителями одной общей тайны, и с тех пор при встрече с ним я испытываю тихую и добрую радость.
Отметины
А рожь сей!
Урожай в этом году не задался. Голубика встречалась только редкими жухлыми ягодками, на кустах кедрового стланика не созрело ни единой шишки, не было шишек и на лиственницах. К концу лета и зверь, и птица повели себя необычно. Медведи забрались на горелые сопки и паслись там на недозрелой бруснике, хотя обычно этой ягодой они интересуются только в начале весны. Бурундуки запасли в свои кладовые не орешки, а плоды водяники, пойманных в траве жуков и кобылок и даже таскали туда яичные скорлупки. Кедровики перебрались поближе к человеческому жилью и в компании с собаками и воронами дежурили у мусорных ящиков. Даже глухари и куропатки вместо того, чтобы таиться в голубичных зарослях, выходили на дорогу и, рискуя оказаться под колесами машин, общипывали придорожные кусты.
На берегу реки все чаще встречались следы белок. Все они вели на юг – в сторону далекого Охотского моря. Там, на побережье, неплохо уродил кедровый стланик, вот зверьки и отправились в путешествие.
К счастью, уже в начале сентября прошли дожди, установилась теплая погода и появились грибы. Тотчас таежные жители накинулись на долгожданное лакомство. Грибами угощались все: лоси и олени, снежные бараны и пищухи, бурундуки и полевки. Кто меньше, кто больше, но ни один из них не оставлял без внимания выглядывающую из‑под ягеля коричневую шляпку гриба масленка или спрятавшийся в заросли ерниковой березки тонконогий подберезовик.
Но, конечно же, больше всех обрадовались грибной поре белки. С утра носились они по тайге, готовя зимние припасы.
У нас белки редко накалывают грибы на сучья, чаще они просто пристраивают свою добычу в развилку веточек или прячут под коряги. Любопытно, что они ни капельки не брезгуют червивыми грибами. Даже наоборот – такой гриб для них еще лакомей.
Поселившаяся неподалеку от моей избушки белка просыпалась затемно. Я слышал, как она шуршала лапками по коре и сердито фыркала, таким образом выражая недовольство слишком затянувшейся ночью. Наконец наступал рассвет, белка спускалась вниз и отправлялась на поиски грибов.
В первую очередь она осматривала заброшенную лесовозную дорогу, затем поворачивала на старую вырубку и от нее уже к заросшей ерниковой березкой покатой сопке.
Иногда белка заглядывала в гости и ко мне. На этот случай я оставлял у поленницы пару сухарей. Белка в несколько прыжков оказывалась возле добычи, оглядывалась и тащила ее в утайку под сухую лиственницу.
Я радовался за свою соседку. Если белка запасает грибы, значит, останется здесь зимовать. Путь к морю не близок, и далеко не каждая белка туда доберется. Одну при переправе через реку схватит щука, другую поймает ястреб, третью – лисица или соболь. А уж сколько их утонет в реках или просто погибнет от истощения – и говорить не приходится.
К тому же, кто их ждет в том далеком краю? Ни гнезда, ни дупла для них никто не приготовил, да и попадут ли на кормное место – это еще бабушка надвое сказала. Недаром же ни одна белка не возвращается из подобного путешествия. А дома‑то и стены помогают.
И вдруг моя соседка исчезла. Я думал, она перебралась через ручей. Там грибов куда больше, к тому же недавно я обнаружил за ручьем целые заросли шиповника. Ягоды не так крупные, но при желании можно набрать ведро, а то и два. Может, белка решила заготавливать и ягоды?
Я натянул сапоги с высокими голенищами, сунул в карман пару сухарей и отправился на поиски. Перебрел ручей, обследовал шиповник, проверил всю пойму аж до Налимьего озера, но нигде своей соседки не встретил. И вообще, за полдня не встретил ни одной белки.
Раздосадованный, спустился к реке и сразу же заметил, что песок у берега истроплен беличьими лапками. Все следы, как и прежде, вели только на юг. Значит, моя соседка отправилась все‑таки в рискованное путешествие к Охотскому морю.
Так почему она так старательно заготавливала припасы на зиму? Ведь не могла же не знать, что вот‑вот покинет эти места?
Может, она все еще надеется возвратиться на родину, а может, у них точно так же, как и у людей: «Помирать собирайся, а рожь сей!»?
Первый снег
Снег в этом году где‑то задержался и к концу октября успел выбелить только вершину Столовой сопки да пару гольцов рядом с нею. Живущий в ольховниковом распадке заяц давно оделся в теплую белую шубу и отрастил на ногах чудесные лыжи‑пазанки, а снега все нет. В зимнем наряде среди голых ольховников он выглядит довольно несуразно. Словно нарядился к празднику, а его ни с того ни с сего отменили, вот он и бродит, не зная, где приткнуться.
Неуютно чувствует себя и белка. Она поседела, на ушах выросли длинные загнутые назад кисточки, но в бесснежье все это ей как бы ни к чему. Раньше белка по нескольку раз на день заглядывала к поленнице, что рядом с моей избушкой, случалось, даже взбиралась на крышу и я, лежа в постели, слышал, как она хозяйничает там, наверху. Теперь же грибы и сухари лежат у поленницы нетронутыми, а белка или отсыпается в утепленном ватой из моего спальника гнезде, или на весь день уходит в заросли кедрового стланика.
Наконец с вечера полетели редкие снежинки, потом запуржило так, что я, пока натаскал дров, стал похожим на всамделишного Деда Мороза.
Казалось, такая непогода надолго, но к утру утихомирилось и разгорелся по‑настоящему зимний день – светлый, морозный, с поскрипывающей под ногами тропинкой и ароматом свежих огурцов.
Почему‑то этот запах у северной природы самый любимый. Им пахнет морская рыба корюшка, житель наших рек хариус, первый снег и даже дующий с севера ветер. Хороший запах, бодрящий.
– Ну, – думаю, – теперь мои звери разгуляются. Куда ни посмотришь – везде снег. Мягкий, пушистый. Беги, радуйся!
Ан нет. Заяц больше суток сидел в утайке и не казал носа. Наконец отважился. Вернее, его выгнал голод. Потихоньку, с оглядкой доскакал до первых кустов выглядывающей из‑под снега пушицы, пожевал стебельков, закусил корешками и снова в утайку. Страшно!
Белка и того больше. После снегопада она два дня сидела на ветках и только на четвертый спустилась вниз. Но при этом как спустилась!
Первый‑то снег был с метелью, вот и налепило снега на лиственничные стволы целые подушки. Как дерево – так обязательно со снежной нашлепкой от комля до вершины. Если смотреть на тайгу от моей избушки – она из‑за снега на стволах кажется белой, а если со стороны болота – черной.
И что же? Спускалась с лиственниц и взбиралась на них белка так аккуратно, что ни разу не коснулась лапками этого снега. Может, он ей казался слишком ненадежной опорой, но, скорее всего, слишком уж мало радости белке бегать по снегу. Чуть ступил – уже след.
Так белке‑то что? Она по деревьям может пройти полтайги, потом спрячется в гнездо – и ищи ее. А заяц‑то все время на виду. К кустику пушицы подошел – след, к тальниковой веточке завернул – след, через ручей перепрыгнул – все равно след оставил. Вот он и забирается на весь день к самой вершине Столовой сопки. Там, конечно, тоже следы остаются и тоже боязно, но зато и ему далеко видно. Сразу заметит и лисицу, и охотника. А заметил – уши прижал, хвост распушил и во всю заячью прыть наутек!
Бегать же зайца учить не нужно.
Декабрь
Солнце приготовилось спрятаться за горизонт и уже коснулось ободком Столовой сопки, да вдруг вспомнило, что светило сегодня всего лишь чуть‑чуть, а уж о том, чтобы греть, не могло быть и речи. От стыда оно вспыхнуло такой алой краской, что вмиг выкрасило в этот цвет и облака, и сопки, и лиственницы на перевале. Даже снявшаяся с лиственниц кедровка казалась издали сказочной жар‑птицей. Она неторопливо летела над тайгой и излучала вокруг себя розовое сияние.
А солнце горело еще очень долго, пока не сгорело совсем, и сразу же мир потускнел и наступили сумерки.
Ваньки‑встаньки
Наша Невенкай знаменита вкусной водой и богатыми брусничниками, а река Таинка славится ветром. С разбойной удалью носится он над рекой, шныряет по распадкам, срывает остатки снега с перевалов и сопок. Он давно все подчинил себе и сейчас только следит, как бы что‑нибудь не ушло из‑под его власти. Снег он перемешал с песком и угнал в ущелья, у лиственниц обломил вершины и сбил в сторону ветки, даже кедровок, и тех приучил летать боком.
В долине еще куда ни шло, а поднимешься на перевал – попадешь прямо в Кащеево царство. Одна лиственница легла на скалы и ухватилась ветками за камни, другая хоть и в три обхвата толщиной, а имеет всего одну ветку, третья же так скручена, что не понять, в какую сторону растет. А поваленных деревьев вообще не сосчитать. Лежат на камнях, выставили в небо побелевшие сучья.
Поднялся я на перевал, немного отдохнул, подивился на ветровы проделки и стал спускаться. Скоро вышел на небольшую поляну. Гляжу и не верю глазам. Штук десять лиственниц выстроились передо мною, и, кажется, любой ветер им нипочем. Правда, и у них ветки в одну сторону смотрят, но сами‑то лиственницы стройные, аккуратные. И, что самое удивительное, не вижу ветровала. Верно, снег на поляне лежит по колено, но поваленное дерево не спрячешь и под метровым снегом. Я смотрю и туда, и сюда – ничего не понимаю. Рядом деревья держатся за камни пауками, все кланяются ветру, все от него страдают, а этим хотя бы что. Сквозняк здесь тянет, словно в трубу, почва – сплошная скала, не за что ухватиться корням – а они стоят. Так ни в чем и не разобравшись, ушел домой.
Через месяц я снова попал на ту поляну. Теперь снега на ней почти не было. Ветер куда‑то его угнал и этим открыл секрет непокорных лиственниц. Оказывается, растущие на поляне деревья имеют у самых корней огромные наросты. Один из них чем‑то напоминает морду обиженного барана, другой похож на сказочного обжору, третий слеплен из каких‑то кубиков. Все наросты большие и, конечно же, очень тяжелые. Они‑то и не дают ветру прижать лиственницы к сопке. Как он ни давит на деревья, а ничего у него не получается.
Стоят себе стройные, как свечи, ваньки‑встаньки колымские.
Случай на дороге
Ночь. В кабине новехонького УАЗа двое. Грузный лысоватый шофер, живот которого почти упирается в обвитую изоляционной лентой баранку, и худощавый парень в очках и с полоской усов над верхней губой. Они познакомились всего какой‑то час тому назад, но уже были довольны друг другом. Первый радовался неожиданному попутчику, второй – тому, что не придется ждать автобуса и к утру он будет дома.
Машина спустилась с перевала, обогнула прижавшееся к сопкам озеро и нырнула в коридор из высоких лиственниц. Опушенные инеем ветки искрились в свете фар и сеяли на дорогу серебристые блестки. Вынырнувший впереди деревянный мостик, казалось, завис в искрящейся кисее.
Разговор прервался сам собой. Парень подался к стеклу, пытаясь разглядеть деревья до самых вершин, водитель, наоборот, вдавил широкую спину в дерматин, словно давал простор гостю. Мол, смотри, впитывай. Мы‑то все это чуть ли не каждый день видим.
Проскочили мостик, выкатили на пригорок и вдруг прямо на дороге увидели какого‑то зверя. Он стоял мордой к машине, его глаза светились зеленоватым огнем, и сидящим в кабине подумалось, что перед ними волк. Но тут зверь повернулся боком, стали видны длинный широкий хвост, чуть выгнутая спина, толстые короткие лапы, и те поняли – росомаха!
Подпустив машину совсем близко, она прыгнула к обочине, но вместо того, чтобы нырнуть в спасительную чащу, повернулась и бросилась наутек по накатанной дороге.
– Светом мигай! Светом! Уйдет ведь! – закричал парень.
Мотор натужно взвыл, скрежетнули шестерни коробки передач, и машина устремилась за зверем. Шофер даже не переменил позу. Он только сплюнул приставший к губе окурок да посуровел лицом. Глаза впились в мчавшегося впереди зверя, а руки и ноги, казалось, сами двигали рычаг скоростей, крутили баранку, нажимали педаль газа, включали и выключали фары.
То исчезая в кромешной тьме, то вдруг оказываясь в таком ярком свете, что чудилось – снег вот‑вот вспыхнет под колючими лучами, убегала росомаха от настигающего ее УАЗа. Вот она ближе, ближе. Еще миг – и машина накрыла ее. Глухо громыхнул металл, толчок передался по всей машине, и водитель тотчас нажал на тормоз. Схваченные тугими колодками колеса заюзили по снежному накату и остановились.
Одновременно раскрылив обе дверцы, шофер и пассажир вывалились из кабины и кинулись к росомахе, что комом темнела посреди дороги. Шофер, то ли потому, что был грузнее, то ли от привычки делать все основательно, не торопясь, отстал от пассажира. А тот подбежал к росомахе, наклонился и отпрянул в сторону.
Росомаха сидела! Как и когда она поднялась – никто не заметил. Только что была без всяких признаков жизни, оба были уверены, что она мертвее мертвой, и вдруг сидит! Парень зачем‑то принялся снимать с себя куртку, затем повернулся к шоферу и с хрипотцой выдавил:
– Давай быстро эту, как ее, монтировку… Уйдет ведь, зараза!
Вместе возвращались к машине, вместе искали запропастившуюся куда‑то монтировку, наконец, решив, что хватит и молотка, возвратились назад. Но росомахи на дороге не было. Она лежала метрах в двадцати от обочины, и ее голова была повернута к людям.
Барахтаясь в снегу, парень начал пробиваться к ней, но росомаха вдруг поднялась, глухо рыкнула и в несколько прыжков исчезла за деревьями. Там скользнула под выворотень и затаилась. Какое‑то время до нее доносились людские голоса, затем рокотнул мотор, лучи фар пробежали по вершинам лиственниц, и все стихло.
Прошло часа три. Все это время росомаха лежала в яме под выворотнем, затем выбралась наверх и направилась к белеющей за полоской ольховника сопке. Светало. На дне ямы, которую она только что оставила, можно было разглядеть небольшое красное пятно. Но след росомахи был чистым и лишь рыскающие отпечатки подсказывали, что с нею не все ладно.
А росомаха поднялась на сопку, обогнула ее правый скат и оказалась у глубокого заросшего ольховником ущелья. Там остановилась и начала было укладываться, но передумала и, горбя спину и почти касаясь мордой снега, направилась вдоль ущелья. Место было глухое, кроме зайцев да белых куропаток сюда в эту пору никто не заглядывал, но росомахе оно почему‑то не понравилось. Может, в этом виноват вдруг встряхнувший ее тело хриплый кашель и оставшиеся на снегу яркие сгустки крови, а может, ей все еще чудился нарастающий рев машины и она торопилась уйти от него как можно дальше.
Там, где ущелье пересекается со сбегающей с перевала полоской чахлых лиственничек, росомаха чуть полежала, затем принялась карабкаться на перевал. У самой его вершины ветер надул густую щетку застругов, ноги не всегда отыскивали надежную опору, и тогда росомаха сползала вниз. Какое‑то время она отлеживалась на снегу, потом поднималась и принималась карабкаться снова.
Почему она стремилась за перевал – понять трудно. Сразу за гребнем простиралась каменная пустыня, которую обходят даже неприхотливые снежные бараны и облетает стороной вездесущий ворон. Наверное, она чувствовала приближение смерти, а все звери почему‑то предпочитают умирать в одиночестве. Может, опасаются заразить своей болезнью сородичей, может, совсем наоборот – боятся, как бы те не проведали об их слабости и не убили сами. А может, как‑то там понимают, что вместе с жизнью от них уйдет вся красота, и не хотят, чтобы их видели некрасивыми…
А сбивший росомаху шофер уже возвращался из рейса и думал о сынишке, доме, рыбалке, на которую они отправятся с сыном в следующее воскресенье. В кабине его УАЗа сидел другой пассажир – высокий седой мужчина в кожаном пальто.
Придержав животом баранку, шофер закурил и, с аппетитом затянувшись, сказал:
– Не поверишь, сегодня ночью на росомаху наехал, а ей хотя бы что. Сначала вроде лежала, а потом чуть на голову не бросилась. Я тоже сообразил – с голыми руками на такую скотину сунулся. Могла запросто загрызть.
– Ну ты даешь! На росомаху с голыми руками! – удивился седой. – Да с нею иначе чем ломом разговаривать не стоит. – Улыбнулся какой‑то своей мысли, сокрушенно покачал головой и заключил: – Живучие они, ужас! Наверное, сейчас где‑то бегает да оленей шерстит. Нет, что ни говори, а лом для нее – самое подходящее…
А там, за перевалом, в каменной россыпи, лежала росомаха. Легкие неторопливые снежинки падали ей на открытые глаза и не таяли.
Послесловие к легенде
У меня сломалась лыжа. Ни с того ни с сего отвалился приличный кусок, и не было никакой возможности приладить его на место. Запасная лыжа осталась в избушке на Хурчане, и нужно было или строгать новую лыжу, или возвращаться к Хурчану на обломке.
Я решил вернуться, но на первом же метре дороги мой обломок закопался в снег так глубоко, что чуть не вывернул ногу. Пришлось привязать к концу пострадавшей лыжи веревку и при каждом шаге поддергивать ее вверх. От такой работы в голове сама собой родилась присказка: «Рубль двадцать – рубль двадцать – рубль двадцать».
Вот так двигаюсь, отсчитываю рубли с копейками, а здесь еще метель. С вечера тянул небольшой ветерок, но к утру загуляло так, что не видно белого света. По распадкам носятся снежные вихри, где‑то, падая, ухают деревья, в лицо и за шиворот сыплет колючей крупой.
На реке сейчас опасно. Оттепель. Перекаты затемнели широкими промоинами, и можно запросто нырнуть под лед. Пришлось лезть на прижатую к левому берегу Буюнды террасу и прокладывать новую лыжню. К счастью, снег здесь неглубокий, лишь там, где террасу пересекают вымытые весенними ручьями канавки, лыжи проваливаются чуть ли не до колен. В таких случаях не помогает и веревка.
По одну руку от меня корявый низкорослый лиственничник, по другую – заросшая ивами и тополями буюндинская пойма. Иногда среди красноватых ив и светло‑зеленых тополей проглядывает темный лиственничный островок или белая лента спрятавшейся под снег протоки.
Я обогнул куст подпаленного морозом кедрового стланика и выгнал из него кедровку. В три взмаха она перепорхнула на ближнюю лиственницу, проскрипела недовольное «Кер‑р‑р‑р!» и подалась к пойме. Как только она вылетела на открытое место, ветер подхватил ее, смял и погнал над самыми вершинами ив.
Я проводил кедровку взглядом и вдруг как‑то совершенно неожиданно для себя увидел лося. Он лежал на небольшом островке в затишке высоких густых чозений и больше походил на каменную глыбу. Такой же, как она, покатый и серый, но я почему‑то сразу понял – лось!
Мечусь по террасе, а спуститься негде. Подо мною двадцатиметровый обрыв, впереди он еще выше, к тому же там к самому обрыву подходит наледь.
Возвращаюсь к лощине. Здесь ручей вымыл неглубокую канавку, и дальше скат не так крутой. А главное, внизу сугроб снега. Стараюсь запомнить деревья, под которыми лежит лось, запахиваю поплотнее куртку, ложусь на спину, пристраиваю рядом лыжи и… поехали‑и! На полпути валенок зацепился за какую‑то корягу, меня развернуло, и я влетел в сугроб головой. Но ничего. Все цело, и я почти не ушибся. Стряхиваю снег и, оставив лыжи под обрывом, крадусь к островку. Под деревьями на снегу образовался наст, и кое‑где он выдерживает мои валенки.
Минул одну протоку, вторую, пересек лиственничную гривку и… потерял из виду чозении, под которыми лежит лось. Вот он, обрыв, хорошо вижу желтоватый куст кедрового стланика, из которого я вспугнул кедровку, но где же здесь островок – не пойму. Прохожу с полсотни шагов, спускаюсь в русло замерзшего ручья и решаю держаться его до самой реки. Ветер тянет от того места, где, по моим расчетам, лежит лось, к Буюнде. Самое главное, с берега я смогу отыскать чозении.