Загадка доктора Хонигбергера 19 глава




— Ты музыкант? — вдруг спросила она. — Тогда тебя тут ублажат.

— Я — свободный художник, — отвечал Гаврилеску, вытаскивая из одного кармана брюк по очереди несколько скомканных носовых платков и методично перекладывая их в другой. — Пусть я, с позволения сказать, учитель музыки — моим идеалом всегда было чистое искусство. Я живу духа ради… Прошу прощенья, — добавил он конфузливо, помещая свою шляпу на столик и начиная выгружать в нее содержимое карманов. — Когда надо, никогда не нахожу бумажника..

— А спешить некуда, — успокоила старуха. — Время раннее. Третий час…

— Прошу прощенья, что позволяю себе вам возразить, — возразил Гаврилеску, — но боюсь, что вы ошибаетесь. Дело идет к четырем. В три у меня только кончился урок с Отилией.

— Вечно тут что-то с часами, — посетовала старуха, снова погружаясь в задумчивость.

— Ах, наконец-то! — вскричал Гаврилеску, победоносно предъявляя ей бумажник. — И представьте, был там, где ему положено.

Он отсчитал банкноты и подал старухе.

— Проводи во флигель, — приказала старуха, поднимая глаза.

Гаврилеску почувствовал на своей руке чье-то прикосновение и, дернувшись в испуге, увидел подле себя ту девушку, что зазывала его у калитки. Он пошел за ней, оробелый, неся на сгибе локтя шляпу со всем своим скарбом.

— Запоминай хорошенько, — сказала девушка, — и не перепутай: цыганка, гречанка, еврейка…

Они пересекли ореховый сад, миновав большой дом под красной черепичной крышей, который Гаврилеску видел с улицы.

Девушка приостановилась, искоса взглянула на него и весело фыркнула, ничего не говоря. Гаврилеску как раз начал рассовывать по карманам то, что сложил в шляпу.

— Ах! — сказал он. — Я свободный художник. Будь моя воля, я остался бы здесь, в этих кущах. — И он шляпой указал на деревья. — Я люблю природу. В такую жару, как сегодня, иметь возможность подышать чистым, прямо-таки горным воздухом, побыть в холодке… Но куда мы идем? — спросил он, видя, что девушка направляется к какому-то деревянному заборчику и открывает калитку.

— Во флигель. Куда старуха велела…

Она подхватила его под руку и втянула в калитку, за которой тонули в бурьяне клумбы с розами и лилиями. Духота снова усилилась, и Гаврилеску забеспокоился, чувствуя себя обманутым.

— Я строил себе иллюзии, — пробормотал он. — Я шел сюда ради прохлады, ради природы…

— Погоди, вот войдем во флигель… — ободрила его девушка, кивая на какое-то ветхое, по видимости нежилое строение, видневшееся поодаль.

Гаврилеску нахлобучил шляпу и удрученно последовал за ней. Но когда они вошли в сени, у него так сильно забилось сердце, что он приостановился.

— Я волнуюсь, — сказал он. — С чего бы это?..

— Не пей слишком много кофе, — шепнула девушка, распахивая дверь и легким толчком загоняя его внутрь.

Сколь велико помещение, определить было трудно, потому что полумрак, творимый сдвинутыми шторами, не позволял понять, где кончаются стены и начинаются ширмы. Гаврилеску двинулся вперед, ступая по коврам, которые делались все толще, все мягче, уже вроде бы не ковры, а перины, и с каждым шагом сердцебиение его усиливалось, так что наконец он в страхе замер, боясь сделать еще хоть шаг. В ту же минуту его захлестнул прилив счастья, как будто он снова был молод и весь мир принадлежал ему, и Хильдегард тоже принадлежала ему.

— Хильдегард! — воскликнул он, оборачиваясь к своей провожатой. — Я не думал о ней двадцать лет. Как я любил ее! Это была женщина моей судьбы!..

Тут он обнаружил, что рядом никого нет. И тотчас же его ноздри защекотал вкрадчивый, нездешний запах, вслед за тем раздались хлопки, и в комнате стало таинственным образом светлеть, как если бы кто-то медленно, очень медленно раздвигал штору за шторой, постепенно впуская свет летней послеполуденной поры. Тем не менее ни одна из штор не шелохнулась, это Гаврилеску успел заметить, прежде чем увидел в нескольких шагах от себя трех юных дев, которые хлопали в ладоши и смеялись.

— Вот мы, кого ты выбрал, — сказала одна из них. — Цыганка, гречанка, еврейка…

— Еще посмотрим, как ты кого угадаешь, — сказала вторая.

— Посмотрим, как ты угадаешь, которая цыганка, — подхватила третья.

С Гаврилеску свалилась шляпа, он уставился на них в упор, окаменев, невидящим взглядом, будто узрел нечто сквозь них, сквозь ширмы, сквозь стены.

— Пить! — прохрипел он вдруг, берясь рукой за горло.

— Старуха прислала тебе кофе, — отозвалась одна из дев.

Она скользнула за ширму и вернулась с круглым деревянным подносом, на котором стояла чашечка кофе и кофейник. Гаврилеску схватил чашечку, опрокинул ее одним духом и отставил с вежливой улыбкой.

— Страшно хочется пить, — повторил он.

— Это будет погорячей, прямо из кофейника, — предупредила дева, наливая чашку. — Пей потихоньку.

Гаврилеску отхлебнул, но кофе был таким горячим, что он обжег губы и, обескураженный, опустил чашку на поднос.

— Пить хочется, — взмолился он. — Если бы можно было немного воды…

Две другие девы скрылись за ширмой и тут же вышли с подносами, ломящимися от снеди.

— Старуха прислала тебе варенья, — сказала одна.

— Варенья из розовых лепестков, — прибавила другая. — И шербет.

Но Гаврилеску разглядел крынку с водой и, хотя рядом с ней стоял стакан толстого, дымчато-зеленого стекла, обеими руками сгреб крынку и припал к ней. Он пил долго, с бульканьем, откинув назад голову. Потом перевел дух, опустил крынку на поднос и вытянул из кармана платок.

— Милые барышни! — воскликнул он, принимаясь отирать лоб. — Как же мне хотелось пить! Мне рассказывали про одного господина, полковника Лоуренса…

Девы со значением переглянулись и дружно залились смехом. На этот раз они смеялись от души, расходясь все больше и больше. Сначала Гаврилеску смотрел на них в недоумении, потом лицо его осветилось широкой улыбкой, и наконец он рассмеялся тоже, отирая лицо платком.

— Позвольте и мне задать вам один вопрос, — заговорил он, отсмеявшись. — Очень хотелось бы знать, что это на вас нашло?

— Мы смеялись, потому что ты нас назвал барышнями, — сказала первая. — Это у цыганок-то.

— А вот и нет! — возразила вторая. — Не верь ей, она тебе скажет! Мы смеялись, потому что ты перепутал и выпил из крынки вместо стакана. Если бы ты налил, как все люди, в стакан…

— Не слушай ее! — вступила третья. — Она придумает! Кроме меня, тебе никто не скажет. Мы смеялись, потому что ты струсил.

— А вот и нет! А вот и нет! — загалдели две другие. — Это она тебя так подначивает, это она тебя так на храбрость испытывает!

— Струсил! Струсил! — твердила третья.

Гаврилеску сделал шаг вперед и торжественно воздел руки.

— Милые барышни! — произнес он тоном оскорбленного. — Я вижу, вам неизвестно, с кем вы имеете дело. Я не какой-нибудь там. Я — Гаврилеску, свободный художник. И прежде чем я докатился до уроков, с позволения сказать, музыки, и у меня была своя мечта поэта… Милые барышни! — с пафосом продолжал он, выдержав паузу. — Двадцати лет от роду я узнал и полюбил Хильдегард!

Одна из дев пододвинула ему кресло, и Гаврилеску сел с глубоким вздохом.

— Ах! — начал он после долгого молчания. — Зачем вы напомнили мне трагедию моей жизни? Вы ведь уже поняли, надеюсь, что Хильдегард так и не стала моей женой? Случилось нечто, нечто ужасное…

Вторая дева подала ему чашечку кофе, и Гаврилеску стал пить маленькими глотками, в задумчивости.

— Случилось нечто ужасное, — повторил он наконец. — Но что? Что могло случиться? Любопытно, что я не помню. Это правда, я не думал о Хильдегард очень много лет. Я свыкся с утратой. Я говорил себе: «Гаврилеску, что было, то прошло. Либо искусство, либо счастье». И вдруг давеча, как я вошел к вам, я вспомнил, что и я знал благородную страсть, я вспомнил, что я любил Хильдегард!..

Девы переглянулись и забили в ладоши.

— Все же права была я, — сказала третья. — Он струсил.

— Да, — согласились две другие. — Ты была права: он струсил…

Гаврилеску поднял глаза и смерил их долгим, меланхолическим взглядом.

— Я не понимаю, что вы имеете в виду…

— Ты боишься, — вызывающе бросила первая, выступая вперед. — Ты сразу струсил, как только вошел…

— То-то у тебя в горле пересохло, — сказала вторая.

— То-то ты все время виляешь, — подхватила третья. — Сам нас выбирал, а теперь боишься угадывать.

— Я все-таки не понимаю… — попробовал защищаться Гаврилеску.

— Тебе было велено угадывать, — перебила его третья, — которая из нас цыганка, которая гречанка, которая еврейка.

— Попробуй теперь, если говоришь, что не трусишь. — предложила первая. — Угадай. Которая цыганка?

— Которая цыганка? Которая цыганка? — эхом вторили ей две другие.

Гаврилеску усмехнулся и снова смерил их взглядом.

— Это мне нравится, — сказал он, вдруг приходя в хорошее расположение духа. — Вы, стало быть, думаете, что, раз я свободный художник, значит, я витаю в облаках, значит, я понятия не имею, как выглядит цыганка…

— Опять он виляет, — перебила его первая. — Отгадывай.

— Стало быть, вы, — упрямо продолжал Гаврилеску, — вы считаете, что мне недостанет воображения хотя бы на то, чтобы представить, как выглядит цыганка, тем более когда она молода, красива и в натуральном виде…

Потому что он, разумеется, с первого же взгляда понял, кто из них кто. Та, что выступила вперед, совсем нагая, очень смуглая, с черными волосами и глазами, была, без сомнения, цыганка. Вторая, тоже нагая, но в сквозной, зеленоватых тонов накидке и в золотых сандалиях, имела кожу неестественной белизны, отливающую перламутром. Она не могла быть никем иным, как гречанкой. Третья, безусловно, была еврейка: ее бедра плотно охватывала длинная, до полу юбка вишневого бархата, грудь и плечи оставались открыты, а богатые, огненно-рыжие волосы были высоко подобраны и уложены в замысловатую прическу.

— Ну же, угадывай! Которая цыганка? Которая цыганка? — закричали разом все три. Гаврилеску поднялся с кресла и, простерев руку к деве нагой и смуглой, торжественно произнес:

— Только потому, что у меня артистическая натура, я принимаю ваш вызов, хотя это форменное ребячество. Извольте, вот — цыганка.

В ту же секунду — он и глазом моргнуть не успел — его подхватили с двух сторон и закружили, завертели, что-то напевая, насвистывая, приговаривая. Только голоса доносились как бы издалека.

— Не угадал! Не угадал! — долетало до него, как сквозь сон.

Он упирался, пытаясь вырваться из рук, втянувших его в недобрый, колдовской хоровод, но это было выше его сил. Он чувствовал запах разгоряченных юных тел, веяние тех нездешних, вкрадчивых духов, в голове отдавались глухие удары пляшущих по ковру девичьих ног. Еще он чувствовал, что хоровод постепенно влечет его между кресел и ширм в глубину комнаты, но через некоторое время отказался от всякого сопротивления и больше уже ничего не помнил.

Очнувшись, он приподнялся на локтях и увидел перед глазами ту самую нагую и смуглую: она сидела, поджав ноги, на ковре у дивана.

— Я долго спал? — спросил он.

— Не спал вовсе, — успокоила его смуглая. — Вздремнул.

— Но что же, Бог ты мой, вы со мной сделали? — простонал он, поднося руку ко лбу. — У меня что-то с головой.

Он с напряжением огляделся. Комната была как будто не та, и все же он узнал асимметрично расставленные между креслами, оттоманками и зеркалами ширмы, поразившие его с самого начала. Он не мог уловить, как они устроены. Иные, очень высокие, почти под потолок, можно было принять за стены, если бы их боковые створки, загибаясь, не выступали на середину комнаты. Иные, в таинственной подсветке, казались неплотно завешенными окнами, выходящими во внутренние пространства дома. По некоторым, в диковинной, многоцветной росписи, живописно струились шали и кружева, словно бы отгораживая нечто вроде альковов разной формы и величины. Но довольно было присмотреться к одному подобному алькову, как обнаружилось, что это оптический обман, что на самом деле две-три ширмы, составленные вместе, замыкает лишь отражение в большом золотисто-зеленоватом зеркале. Как только Гаврилеску понял, что это обман, комната тут же завертелась вокруг него, и он снова схватился за голову.

— Что, Бог ты мой, вы со мной сделали? — повторил он.

— Ты не угадал, кто я, — с печальной улыбкой шепнула смуглая. — Хотя я нарочно говорила тебе глазами, что не я цыганка. Я — гречанка.

— Греция! — воскликнул Гаврилеску, срываясь с дивана. — Бессмертная Греция!

Его усталость как рукой сняло. Он слышал удары своего сердца, все звонче и звонче, необыкновенное блаженство мягко сотрясло его тело.

— Когда я был влюблен в Хильдегард, — заговорил он восторженно, — я мечтал только об одном, о нашем путешествии в Грецию.

— Недотепа, — вздохнула гречанка. — Надо было не мечтать, а любить ее…

— Мне было двадцать лет, а ей не исполнилось и восемнадцати. Она была хороша… Мы были красивой парой, — добавил он.

И тут обнаружил, что на нем странный костюм: нечто вроде шаровар и коротенькая туника золотистого шелка. Он недоверчиво всмотрелся в зеркало, как бы сомневаясь, он ли это.

— Мы мечтали поехать в Грецию, — наконец сказал он более спокойным тоном. — Нет, это было больше чем мечта, мы уже строили планы, решено было ехать в Грецию скоро после свадьбы. И тут что-то случилось… Но что, Бог ты мой, случилось? — спросил он сам себя, берясь руками за виски. — Такой же жаркий летний день, как сегодня, мучительный летний день. Я увидел скамейку и двинулся к ней, и тут почувствовал, что жара хватила меня по темени, саблей — по самому темени… Нет, это она полковника Лоуренса, это я слышал сегодня от студентов, когда ждал трамвая. Ах! — возопил он в тоске. — Мне бы сейчас рояль!

Гречанка живо вскочила с ковра и, беря его за руку, шепнула:

— Иди за мной!

Она повела его между ширм и зеркал и через некоторое время так ускорила шаг, что Гаврилеску не поспевал за ней иначе, как бегом. Он попытался было остановиться, перевести дух, но гречанка не отпускала его руки.

— Поздно, поздно, — проронила она на бегу, и снова ему показалось, что голос доносится до него из далекого далека, как свист ветра.

Однако на сей раз он не потерял сознания, хотя им приходилось лавировать между бесчисленными диванами и мягкими подушками, огибать сундуки побольше и поменьше, накрытые коврами, зеркала разных размеров, а иногда и причудливых форм, озерцами возникавшие перед ними, как будто их нарочно только что разложили на самом ходу. Наконец, пробежав коридор, образованный двумя рядами ширм, они вылетели в большую, ярко освещенную комнату. Там, опершись о крышку рояля, их поджидали подруги гречанки.

— Что так долго? — спросила рыжеволосая. — Кофе остыл.

Гаврилеску вздохнул во всю грудь и, шагнув к ней, поднял руки вверх, как бы прося пощады.

— Ах нет, — сказал он. — Не надо больше кофе! На сегодня хватит. Я, милые барышни, хоть и артистическая натура, но образ жизни веду регулярный. Я не привык разбазаривать время по кофейням.

Словно его не слыша, рыжеволосая во второй раз спросила гречанку:

— Почему так долго?

— Он вспоминал про Хильдегард.

— Что ж ты его не окоротила? — бросила та, что в накидке.

— Позвольте, позвольте, — запротестовал Гаврилеску, приближаясь к роялю. — Вопрос чисто личный. Тут я никому не дам себя окоротить. Это была трагедия моей жизни.

— Ну, начинается, — протянула рыжеволосая. — Снова увяз.

— Позвольте! — возмутился Гаврилеску. — Ни в чем я не увязал. Это была трагедия моей жизни. Вы же сами мне о ней и напомнили… Вот послушайте, — продолжал он, садясь за рояль. — Я вам сыграю, и вы поймете.

— Не надо было давать ему воли, — услышал он шепот. — Черта с два он теперь угадает…

Гаврилеску на секунду застыл, собираясь с духом, потом подался вперед и занес над клавишами руки, словно готовясь грянуть нечто вдохновенное.

— Вспомнил! — разрешился он вдруг. — Знаю, что случилось!

Он вскочил в возбуждении и, не поднимая глаз, забегал взад и вперед по комнате.

— Теперь я знаю, знаю, — несколько раз повторил он вполголоса. — Это было летом, как и сейчас. Хильдегард уехала с родителями в Кенигсберг. Было страшно жарко. Я жил тогда в Шарлоттенбурге и вышел пройтись по улице. Улица была очень тенистая, с большими старыми деревьями. И совершенно пустынная: все попрятались по домам от жары. И вот под одним деревом, на скамейке, я увидел молодую девушку, она плакала, плакала навзрыд и прятала лицо в ладонях. Что меня больше всего тронуло — это то, что у нее под ногами стоял маленький чемоданчик, а туфельки — рядом… «Гаврилеску, — сказал я себе, — вот несчастное существо». Я и не подозревал, что… — Он резко повернулся и встал перед своими слушательницами. — Милые барышни! — горестно воззвал он. — Я был молод, я был хорош собой! И эта несчастная брошенная девушка! Моя артистическая натура не вынесла. Я заговорил с ней, стал ее утешать. Так началась трагедия моей жизни.

— И что теперь? — спросила рыжеволосая у подруг.

— Подождем, посмотрим, что скажет старуха, — предложила гречанка.

— Если еще ждать, он вообще ничего не угадает, — сказала та, что в накидке.

— Да, трагедия моей жизни… — продолжал Гаврилеску. — Ее звали Эльза… Но я смирился. Я сказал себе: «Гаврилеску, такая твоя планида. Либо искусство, либо счастье…»

— Видите? — заговорила рыжеволосая. — Его снова заносит, а потом он не будет знать, как выбраться.

— Воля рока! — вскричал Гаврилеску, воздевая руки и оборачиваясь к гречанке.

Та смотрела на него с улыбкой, заложив руки за спину.

— Бессмертная Греция! — возгласил он. — Я так тебя и не увидел!

— Ну, будет, будет! — закричали две другие, наступая на него. — Ты лучше вспомни, кого выбирал…

— Цыганку, гречанку, еврейку, — пропела гречанка, со значением заглядывая ему в глаза. — Ты же сам нас пожелал и сам нас выбрал…

— Теперь только угадай, — подзадоривала рыжеволосая, — и увидишь, как будет хорошо!

— Которая цыганка? Которая цыганка? — загомонили все три, беря его в кольцо.

Гаврилеску увернулся и встал, облокотясь о крышку рояля.

— Стало быть, так, — выждав паузу, начал он, — такие у вас тут порядки. Вам все равно, свободный ли художник, простой ли смертный, вам подавай одно: отгадывать, которая цыганка. А с какой стати, скажите на милость? Кто дал приказ?

— Это такая здесь игра, у цыганок, — робко пролепетала гречанка. — Попробуй, правда. Не пожалеешь.

— Но мне-то сейчас не до игр, — с жаром возразил Гаврилеску. — Я вам про трагедию моей жизни, а вы… Да, да, я теперь ясно вижу: если бы в тот вечер, в Шарлоттенбурге, я не зашел с Эльзой в пивную… Или даже если бы зашел, но был бы при деньгах и мог сам расплатиться, моя жизнь приняла бы другой оборот. Однако денег, увы, не было, и заплатила Эльза. А назавтра я исходил весь город, чтобы достать несколько марок, вернуть ей долг. И не достал. Все приятели, все знакомые разъехались на каникулы. Было лето, была ужасная жара…

— Снова он трусит, — прошептала рыжеволосая, потупясь.

— Послушайте, я еще не досказал! — заволновался Гаврилеску. — Три дня я не мог раздобыть денег и каждый вечер заходил на квартиру, где жила Эльза, чтобы извиниться, а потом она приглашала меня в пивную. Если бы по крайней мере я был тверд и не принимал ее приглашений! Но посудите сами: мне же хотелось есть! Я был молод, я был хорош собой, Хильдегард была далеко, на водах, а мне хотелось есть. Признаюсь вам, бывали дни, когда я ложился спать без ужина. Жизнь свободного художника…

— Ну, и что теперь? — в упор спросили его девы. — Время-то идет, время идет.

— Что теперь? — переспросил Гаврилеску, разводя руками. — Теперь тепло и приятно, и мне нравится тут у вас, потому что вы молоды и прелестны и стоите передо мной наготове, только и думая, как бы попотчевать меня вареньем или кофе. Но меня больше не мучает жажда. Теперь я чувствую себя хорошо, я великолепно себя чувствую. «Ну-с, Гаврилеску, — говорю я себе, — эти барышни чего-то от тебя ждут. Доставь же им удовольствие. Если они хотят, чтобы ты угадал, кто из них кто, угадывай. Но только внимание! Внимание, Гаврилеску, потому что, если ты опять обознаешься, они поймают тебя в свой хоровод и будут кружить до утра…» — Разулыбавшись, он обогнул рояль и встал за ним, как за барьером. — Стало быть, вы хотите, чтобы я вам сказал, которая цыганка. — Извольте, сейчас и скажу…

Девы с видимым волнением выстроились в ряд, не говоря ни слова, поедая его глазами.

— Извольте… — повторил он, помедлив.

Засим, внезапно выбросив руку, он мелодраматическим жестом простер ее к той, что перламутрово мерцала сквозь накидку, и выжидательно замер. Троица окаменела, как будто отказываясь верить глазам.

— Опять мимо, — наконец нарушила молчанье рыжеволосая. — Что с ним такое?

— Былое разворошил, — сказала гречанка. — Сбило оно его, увело, заморочило.

Та, которую он принял за цыганку, выступила вперед, подобрала поднос с угощеньем и, пройдя мимо рояля, обронила чуть слышно, с улыбкой грусти:

— Я — еврейка…

Потом скрылась, молчаливая, за одной из ширм.

— Ах! — воскликнул Гаврилеску, хлопая себе ладонью по лбу. — Как же я сразу не понял! По глазам, в них было что-то от дали времен. И этот прозрачный покров, который ничего не скрывает, но непременно покров. Все, как в Ветхом завете…

И тут рыжеволосая расхохоталась.

— Не угадал, барин! — выкрикнула она. — Не угадал, которая цыганка…

Провела рукой по волосам, качнула головой и рассыпала по плечам рыжие пылающие пряди. Медленно прошлась по кругу, прихлопывая в ладоши и напевая. Затем приказала, встряхивая гривой волос:

— Скажи ему, гречаночка, как бы оно было?

— Если бы ты угадал, было бы чудо как хорошо, — тихо прошелестела гречанка. — Мы бы тебе пели, мы бы тебе плясали и провели бы тебя по всем покоям. Было бы чудо как хорошо.

— Чудо как хорошо, — отозвался Гаврилеску с элегической грустью.

— Говори, гречаночка! — понукала цыганка, останавливаясь напротив них, но не переставая хлопать в ладоши и отбивать такт босой ногой по ковру.

Гречанка скользнула к нему и заговорила на ухо быстрым шепотом, то покачивая головой, то прикладывая пальцы к губам, но Гаврилеску не удалось разобрать ни слова. Он слушал ее, улыбаясь, с рассеянным взглядом, время от времени роняя: «Чудо, чудо как хорошо!..» Топот босой ноги по ковру отдавался в его ушах все сильней, глухим, будто из-под земли идущим гулом, пока этот неведомый и шалый ритм не стал ему невмоготу, и тогда он отчаянным усилием подсел к роялю и ударил по клавишам.

— Теперь ты говори, цыганочка! — услышал он голос гречанки.

Но вместо слов на него надвинулось громыханье, точно цыганка плясала на огромном бубне с бронзовым дном, и минуту спустя он почувствовал, как она жарко дышит за его спиной. Гаврилеску пригнулся к роялю и налег на клавиши с такой силой, почти с яростью, словно хотел разворотить их, выцарапать ногтями и прорваться, целиком войти во чрево инструмента, а потом еще дальше, еще глубже…

 

Он забылся, унесенный какими-то незнакомыми мелодиями: он мог бы поклясться, что никогда даже не слышал их, но они исторгались из памяти сами собой, как давние, забытые воспоминания. Он играл долго, а когда опомнился, в комнате было пусто и почти темно.

— Где вы? — крикнул он, в испуге поднимаясь с табурета. Несколько помедлил, направился к ширме, за которой скрылась еврейка, и снова крикнул:

— Куда вы попрятались?

Потом, тихонько ступая на носках, словно думая застать дев врасплох, пробрался за ширму. За ней оказалась как бы другая комната, переходящая в извилистый коридор. Комната была устроена странно, потолок висел неровно и низко, а стены кривились зигзагами, то пропадая, то появляясь из темноты. Гаврилеску сделал шаг-другой наугад и остановился, прислушиваясь. Ему почудилось, что как раз в эту минуту мимо него, очень близко, прошелестели по ковру шаги.

— Где вы? — позвал он.

Послушал свое эхо, присматриваясь к темноте, пока ему не померещились в недрах коридора три жмущихся к стене фигурки. Он пошел туда на ощупь, с вытянутыми руками, однако довольно скоро понял, что потерял направление, потому что коридор как будто вильнул в сторону и увел его влево.

— Напрасно вы прячетесь, все равно я вас найду! — громко пригрозил Гаврилеску. — Лучше выходите добровольно!..

Но сколько он ни напрягал слух, сколько ни вперял глаза в полутьму коридора, ничего больше уловить не удалось. Да и коридор был что-то уж чересчур душный, так что Гаврилеску решил вернуться в комнату с роялем, от которой отошел не более чем шагов на двадцать-тридцать, и ждать там. Снова вытянув руки, он осторожно отправился назад, но почти тут же наскочил на ширму и в испуге отпрянул. Он дал бы голову на отсеченье, что каких-нибудь три минуты назад ширмы здесь не было.

— Да что вы, в самом деле! — заволновался он. — Пропустите же меня!

Ему почудились в ответ легкие смешки и шепоток, и это несколько его приободрило.

— Вы, может быть, думаете, что я испугался, — начал он после краткого молчанья, стараясь говорить небрежно и весело. — Позвольте, позвольте! — поспешно добавил он, как будто опасаясь, что его перебьют. — Если я согласился играть с вами в прятки, то только из жалости. Открою вам правду: мне стало вас жалко. С самого начала, когда я увидел вас, наивных девчушек, запертых здесь, в каком-то сомнительном сарае, я сказал себе: «Гаврилеску, эти малышки хотят над тобой подшутить. Сделай вид, что ты попался. Пусть они думают, что ты не можешь угадать, которая цыганка. Такая у них игра…» Такая игра! — крикнул он, как мог громче. — А теперь мы уже вдоволь наигрались, выходите!

Он прислушался с застывшей улыбкой, правой рукой касаясь ширмы. Из темноты к нему приблизились быстрые шаги. Он обернулся и растопырил руки.

— Попалась! — крикнул он. — Посмотрим, которая попалась. Уж не цыганка ли?

Но ему пришлось долго попусту махать руками, а тем временем стихли даже малейшие шорохи.

— Ничего, — сказал он, словно не сомневаясь, что из темноты его слушают. — Можно и подождать. Я вижу, вы еще не поняли, с кем имеете дело. Смотрите, потом будете жалеть. Я бы вас поучил игре на рояле. Обогатил бы вашу музыкальную культуру. Объяснил бы вам «Песни» Шумана. Что это за прелесть! — воскликнул он с чувством. — Что за божественная музыка!

Жара между тем ощутимо усилилась, и ему пришлось смахнуть пот со лба рукавом туники. В полном замешательстве он двинулся влево, цепляясь за бесконечную ширму. По временам останавливался и напрягал слух, потом пускался дальше, прибавляя шагу.

— Черт меня дернул связаться с девчонками! — вдруг вспылил он, приходя в ярость. — Пардон! Я сказал «девчонки» из деликатности. Хватит церемоний. Вы прекрасно знаете, кто вы такие. Цыганки, вот вы кто. Невежество. Никакой культуры. Хоть одна из вас знает, где находится Аравия? Хоть одна из вас слышала о полковнике Лоуренсе?

Ширма тянулась и тянулась, и чем дальше, тем невыносимей делалось пекло. Он скинул с себя тунику и, со злостью утершись ею, перебросил через голое плечо, как полотенце. В который раз нащупывая ширму, он наткнулся, против ожидания, на гладкую прохладную стену и прильнул к ней, раскинув руки. Он простоял так долго, переводя дух, потом медленно, впритирку поволочился вдоль стены. Через некоторое время он обнаружил, что обронил тунику, и, поскольку нечем стало промокать обильный пот, решил пустить в дело шаровары. Но стоило ему вылезти из штанин, как он почувствовал на плече чье-то прикосновение и с коротким криком метнулся в сторону.

— Пропустите! — завопил он. — Пропустите, кому говорят!

И снова кто-то или что-то, существо или предмет, он не взялся бы определить, коснулось его лица, плеч, и тогда он занял оборону, вслепую размахивая над головой шароварами. Жара донимала его все сильнее, пот струйками стекал по щекам, дыхание перехватывало. От одного слишком резкого взмаха шаровары вырвались у него из рук и улетели далеко в темноту. Гаврилеску мгновенье постоял, судорожно сжимая пальцы в кулак, как будто надеясь, что это ошибка и что шаровары еще можно удержать. Он вдруг осознал свою наготу и съежился, упал на четвереньки, пригнув голову, словно бегун перед стартом.

Дальше он продвигался ползком, шаря руками по ковру, теша себя надеждой найти шаровары и поминутно натыкаясь на предметы, распознавание которых давалось с трудом: то, что он принимал поначалу за пузатый сундучок, оказывалось тыквой огромных размеров, завернутой в шаль; диваны при тщательном ощупывании превращались в бельевые корзины, нагруженные газетами, а их подушки и валики — то ли в мячи, то ли в чехлы от зонтиков, набитые опилками; впрочем, разбираться было некогда: под руку попадались все новые предметы, которые приходилось ощупывать. Иногда на пути возникала тяжелая мебель, и Гаврилеску благоразумно полз в обход, потому что не видел ее истинных габаритов и боялся опрокинуть на себя.

Он не знал, сколько времени провел в пути вот так, на карачках и по-пластунски. От мысли найти в потемках шаровары он отказался. Что досаждало ему больше всего, так это духота. Точно его занесло на чердак крытого жестью дома в разгар послеполуденного зноя. Ноздри обжигало раскаленным воздухом, и предметы вокруг заметно нагревались. Он был мокрый как мышь и то и дело устраивал привалы: падал на ковер, разбрасывая руки, и лежал, как распятый, пыхтя и отдуваясь.

Один раз он даже задремал и очнулся от неожиданного дуновения, как будто где-то открыли окно, впуская ночную сырость. Но очень скоро он распознал, что это веет чем-то другим, не имеющим подобия, неназванным, и мороз прошел у него по коже, остудив капли пота. Что было после, он не помнил. Он испугался собственного крика и обнаружил, что опрометью несется в темноте, налетая на ширмы, сшибая зеркала и множество мелких вещиц, прихотливо разложенных по коврам; временами он спотыкался и падал, но быстро вскакивал и снова наддавал ходу. Потом он заметил, что стал перепрыгивать через сундуки и огибать зеркала и ширмы, и по этому признаку понял, что достиг зоны, где мрак рассеялся и возможно различать контуры предметов. Он вылетел в коридор, в дальнем конце которого, на необыкновенной высоте, манило светом летнего заката окно. В коридоре было жарко сверх всякой меры. Он останавливался все чаще, тылом ладони смахивая пот со лба, со щек. Дыхания не хватало, сердце колотилось на разрыв.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2016-04-11 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: