Цветь двадцать четвертая 8 глава




Хорунжий подошел с полком к полудню. Есаулы ели отрыжно и совещались в стороне. Порешили они осмотреть подошвы сапог у всех казаков. Гыгыкали казаки, но подходили по очереди. Задирали ноги. Шуточками непотребными потешались. Мол, атаман скоро будет нам в похабницу заглядывать! Терпели есаулы соленое — казацкое остроумие. Оглядывали каблуки. А вот и сдвоенная набойка, наискосок!

— Хватай его! — загремел Илья Коровин. Схватили казаки Фильку Лапшу, руки ему заломили.

Хорунжий уже начал зипун рвать на нем. Илья раскровянил ему кулаком лицо.

— Отпустите! Не тот отпечаток! У Фильки сдвоена набойка на правом сапоге. А у вражины — на левом! Да и скос не в ту сторону! — оттолкнул Кузьма Хорунжего.

— Ай, правда! Зазря мы тебя, Филька, казним! Иди с богом! Живи!

— Зверюги! — отплевывал кровь Лапша.

— Винюсь, винюсь! — примирительно похлопал его но плечу Хорунжий.

— Ставьте вина кувшин за обиды!

У всех казаков сапоги проверили тщательно. И не нашли больше ничего похожего. Поистине — сила нечистая! Значит, один идет враг, конно или на паруснике.

— Конно не могет! На лодке скользит по ночам!

— Скорей всего на челне.

— И коня не так уж трудно добыть. Я видел башкирский табунок за рекой.

— И от сгоревшей орды табуны остались, бродят по степу.

— На коне он не успевал бы! — постукивал рукоятью шестопера по камню Хорунжий.

— Ежли враг на челне, мы бы его засекли! — спорил Илья.

— Пожалуй, засекли б!

— А ежли дозорщик обошел нас однажды ночью и впереди идет? — вмешался Ермошка.

Есаулы замолчали, засопели. Как же это им не пришла в голову такая простейшая мысль? Конечно же, вражина крадется на челне впереди.

— Пшел вон отсюда! — пытался отогнать Хорунжий Ермошку.

— Любопытно: кто это? — потер нос Илья.

— Тихон Суедов, мабуть...

— Силантий Собакин!

— Балда!

— У Балды ума не хватит на это дело!

— Полагаю, энто Гришка Злыдень. На него похоже!

— А я такую подметку сдвоенную видел на сапоге расстриги! — снова вмешался Ермошка.

— Неужели Овсей?

— Знамо, Овсей. Он чужак. На Яик с Дона бежал. На Дон с Москвы. Дозорщик он царский! Тайком книгу писцовую составляет, дабы вернуть тех, кто тянул тягло!

— Похоже, что Овсей. Боле некому! — согласился Хорунжий.

К есаулам подошел слепой гусляр, протянул дрожащие руки за мясом, заиграл ноздрями. Проголодался. Гусляр пристал к обозу полка. А обозом атаманил на этот раз Герасим Добряк. Он не мог терпеть нищего старика. И ничего, кромя пинков и зуботычин, гусляр в обозе не получал.

— Накорми гусляра, Ермошка! — распорядился Хорунжий.

Есаулы сочинили доклад Меркульеву. Матвей Москвин нанес его мелкой буковью на листок — величиной с детскую ладошку. Хорунжий скрутил послание в плотный короткий прутик, привязал его нитью к жесткой ноге ястреба-кречета. Тимофей Смеющев снял кожаный колпачок с головы хищника, метнул птицу в небо. Кречет взлетел робко, кружнул над становищем... и вдруг пошел сразу стремительно к югу, в сторону казацкого городка.

 

 

Цветь четырнадцатая

 

Пресвятая мать-богородица в облике Аксиньи и Гриньки не давала покоя Меркульеву. Почему Бориска намалевал эту икону? Неужели он предчувствовал их мученическую судьбу? Парнишка ушел к Магнит-горе, он не ведает о том, что Гриньку съел боров. Он знать не могет о страшном. Аксинью пожалел Богудай Телегин: застрелил!

Но не такие малые беды давили атамана. Истое казачество на Яике рушилось. Меркульев чуял и понимал перемены. Посмотрите, люди добрые, на Михая Балду! Он уже семь лет увиливает от походов и набегов. А живет не беднее других. Распиливает с братьями лес на плахи. Доски, плахи у Балды покупают хорошо, нарасхват. А тес у Михая из лиственницы, не сгниёт и за семьсот лет. Тихон Суедов торгует солью. Братья Яковлевы ястребов-кречетов навостряют для охоты, продают их в год на две тыщи золотых! Кузьма давно превратился в заядлого кузнеца и пушкаря, ставит вторую домницу, хотя все его пушки взрываются. Держит кузнец и покручников. Евлампий Душегуб горшки лепит богосмирительно и корчаги. А от его ватаги четыре страны десять лет трепетали! Василь Бондарь бочки ладит, бадьи для всей земли казачьей. Илья Коровин и Богудай Телегин учугом правят, озолотели от рыбы, икры черной. Устин Усатый не вылазит из селитроварни, готовит порох. Все это хорошо, потребно. Божеские сие, добрые промыслы. Но справиться с ними может и черный мужик. На Яик же казаки не призывают мужиков. Одному, правда, смиловали поселиться. Кличут его Мучага. Прорубился он с топором отважно через заслоны и степь. От стрельцов ушел, приволокся на Яик с двумя повозками, коровой, быком и козой, с детьми малыми и бабой, перепуганной до смерти. Как все мужики глупые, стал просить землицы. Чтобы своя была, кровная! А у казаков нет своей земли — вся общая, товарищеская, войсковая. И не смогет продать никто даже малый клочок. Мужик, аки боярин, силен поместьем! Мучага живет хлебопашеством, скотиной, огородом. К большой рыбе на реке его не до пускают. Но мужиком он оказался крепким. Можно взять и в казаки. Сам не идет. В мужиках он от войны свободен. Хитрющий мужичина, справнее и богаче многих казаков. Какой толк, скажите, от казацкой голытьбы, которая приходит на Яик с Волги, Дона и Запорожья? Запорожье ляхи взяли, платят жалованье на атамана и шесть тыщ реестровых казаков! Где же воля? Казаки низовые свирепеют, полками на поляков идут. А нет у запорожцев перемоги! Единства нет великого! Упали атаманы в зависимость от Варшавы. Сгинуло Запорожье!

Дон задавили московитяне. Восстают донцы бесконечно. Не земля у них, а поле брани. Но кукарекай сколько хошь! Царю принадлежат донцы, хотя процветают вольницей. Были у них мятежи, есть и будут престрашные. Подавят восстания. Не мятежничать потребно, а сохранять независимость! Государственную, земельную и духовную независимость! Волю! Дабы и притязаний не было ни у кого на твой дым! Все казачьи земли почти рухнули. Токмо Яик остался свободным, полностью независимым.

Потому и бегут на Яик атаманы и неудачники, преступники и воры, разбойники и убийцы. Опальные бояре и дворяне приходят в казаки. Стрельцы мятежные и дьяки-растратчики. Попы-расстриги и книгопечатники, черные мужики и холопы кабальные.

Меркульев недолюбливал беглецов с Волги и Дона. Потеряли они свою землю. Зажали их, не дают воровать, вольничать... Прилетает голутва вонючая, оборванная на Яик. Ан не живется им и тут спокойно. Зарятся на чужое добро. Рвутся в набеги. А зачем стремятся в походы и сражения? Не отвага их толкает в битвы. Обыкновенный голод. Зипунов у них нет, жрать нечего. Прозябают в землянках, топят избы по-черному. Дохнут от холода и болезней. Разве это казаки? Сто таких казачишек можно отдать за одного мужика Мучагу!

И с коих это пор стали славить пьянчужек, бесхозяйственных ленивцев, уравнителей? Почему силу возымели те, кто не могет вырастить колоса? Взяли они власть при атамане Собакине. И осталась вся земля казачья без хлеба и мяса! Кругом на дуване решили, сборищем, кому выделить общий урожай, барана. И все перестали стараться. На один нос по одной чети ржи не вырастили. От мора и голода чуть не вымер весь Яик. Базар миром правит. Не можно уничтожать торг. Обмен ослобоняет атаманов и царей от заботы мелочной: сколько и чего надобно изладить и вырастить? Спрос выявит нужду. Нужда заставит потеть! А силой, наметкой и проповедью не заставишь стараться человека! Меркульев все знает!

И благоденствие не установится для всех. При атамане Собакине решал круг ставить на ноги казацких бедолаг, бедняков. Строили им избы, выделяли курей и телят. Курей и рожь голутвенники пожирали, телята у них дохли. А избы разваливались и сгорали. К земле надобно иметь трудолюбие и причастность естества. Домовитый казак из трудолюбия растет, имеет корни. Голутва — это трава без корней. Вырванная трава, обреченная на погибель. И на все эти людишки готовы: на подлость, убийства, разор, дележи и пожары! А чего делить-то? Можно и прибросить на пальцах сначала. Мало пока сукна! Мало полотна! Мало стекла и плах для возведения изб! Мало добротного железа и меди! Мало серебра и злата! Раздели на всех поровну — и все нищие будут! Хлеб растить надобно! Добывать руду! Сеять лен! Возвеличивать коровье стадо! Не умеем мы богатство быстро умножать! И саблями много размахиваем.

— Ох, беда, беда! — вздыхал Меркульев... Рушится Яик. Сто лет висела под дощатым навесом железной избы на дуване бадья для ябед. На дубовой почерневшей крышке бадьи щель вырезана. И медная буковь меж обручей с вязью славянской: «Для доносов». Огольцы сопливые, пацаны озорные сорвали буквицы в надписи. Так и висела с тех пор кадка с нелепицей: «Для...носов». Медные завитушки горели ярко, потому как сторожевые казаки от нечего делать часто терли их кусочками кошмы и золой.

За сто лет, однако, жители Яика не бросили в бадью ни одного навета. И вот — происходит непостижимое! За три дня, пока Меркульев был у Скоблова на устье, станичники набросали полбадьи жалоб. Атаман разбирался в кляузах седьмой день. Вначале он перечитал несколько раз послание Сеньки — своего блистательного дозорщика в Московии. Письмецо обрадовало. Патриарх, царь и влиятельные бояре не помышляли даже воевать с Яиком. Козни проклятого дьяка Тулупова сорвались. Филарет и князь Голицын ждут, когда казаки поднесут Яик русскому государству на золотом блюде. Пущай маненько подождут. Брюхи в ожидании почешут. Присоединиться к Московии можнучи, но надобно поторговаться. Дали бы они грамоту обещательную с печатью царской, что даруют казакам волю, жизнь без податей. Сияйте, паки не меняется ничего! Мы воительски тогда бы обязались защищать Русь. И жалованье нам не потребно.

Ох, угодил Сенька! Ну и диавольский отрок! Царские разговоры и боярские думы подслушивает, стервец! Князь Голицын полагает, что юный прислужник каждое его слово в бессмертной летописи увековечивает. А Сенька вострит: «Княже глуп и чванлив, играет попугайски с белой простыней в римского патриция, индюшно мнит себя Цезарем. Но златолюбец суетный, подписал с купцом Гурьевым уговор паевой на учуги астраханские, а буде и на Яике...»

В письме у Сеньки два особо важных сообщения... Филарет направил на Яик протопопа Лаврентия, дабы склонить казацкую старшину на соединение с Русью. И выведал, наконец, чертенок Сенька, кто дозорщиком пробрался на Яик ранее. А мы тут его ищем по отпечатку каблука — с набойкой сдвоенной, наискось! Ищем, а он ходит рядом, не таясь. Никто и не подумает его проверять, осматривать. За это меня, раззяву, в дерьме утопить надобно. Как же я не догадался, что он соглядатай царский! Ух, отведу душеньку! Поддену я его своими руками на железный крюк под правое ребро, как борова! А Хорунжий тож — дурдук! Взял чужака в поход к Магнит-горе. Не дай бог выведает гнусь, где схоронят утайную казну. Пронюхает он, а мы его не выпустим с Яика! От Меркульева живым не уходил еще ни один ворог!

— Пора бы обедать! — сказала Дарья.

— Не мешай! — осердился атаман.

Меркульев думу думал. Какая-то дрянь уверяет в доносе, будто Хорунжий развращает юницу Груньку Коровину. Гром и молния в простоквашную кринку! А ведь Нюрка частенько насылает свою дочку убирать избу Хорунжего, постирать ему рубахи... Кто знает, кто ведает... Вот Кланька подала ябеду на шинкаря. Де, подбивает Соломон ватагу Нечая на ограбление гурьевских караванов, на морской поход. Потребно разобраться с Нечаем. Набег на Астрахань и Волгу допустить неможно. Не те времена, Московию озлоблять нам не выгодно! И на Персию наскок не зело желателен. Шах всегда заодно с Московией против султана турецкого. Корабли купеческие у кызылбашей пошарпать треба умеючи. Всех побить и утопить, дабы концы в воду. Следует с Нечаем погутарить. Пущай бежит в разбой, без моего атаманского одобрения. И без разрешения казачьего круга. А Кланька боится жениха потерять, потому сочиняет ябеды, дура. Девке охота сорвать набег. Да мы не станем мешать Нечаю. А кто ж с Нечаем на челнах? Ба, знакомые рожи! Остап Сорока, Всеволод Клейменый, Гришка Злыдень, Лукашка Медведь, Сенька Грищ, Клим Верблюд, Ерема Голодранец, Макар Левичев, Потапка Хромой, Демьян Задира, Корней Пухов, Фома Беглый, Громила Блин, Трифон Страхолюдный, Милослав Квашня, Филат Акулов, Богдан Обдирала, Гаврила Козодой, Касьян Людоед...

Боже мой! Собрались братья-разбойники! Зломятежное сонмище сокрушителей. Сорок лет будет стонать и чадить пожарищами земля, по которой они пойдут. Идите, родные мои хари! И чем больше вас погибнет в набеге, тем лучше для домовитых казаков Яика! Хорошо, если с вами успеет уйти на грабеж и Ермошка. Может, сглотит вас, негодяев, море Хвалынское! И Ермошку! Прилетела вчера от Магнит-горы знахаркина ворона. К ноге птицы писулька привязана. Евдокия-колдунья читать не умеет, передала послание атаману. Полагала знахарка, будто принесла ворона воинское донесение от Хорунжего. А это Ермошка грамотку любовную направил Олеське. Мол, жениться на тебе возжелал! Света белого без тебя, Олеся, не видю! Ах, поганец! Я тебе покажу свадьбу! Я у тебя оторву женилку! Я у тебя ноги вырву, а воткну жерди! Ай да Ермошка! Куда конь с копытом, туда и рак с клешней! Хата у него разваливается. В печи — тараканы, в огороде — ветер! Ходит в ремках, оборванец. Умывается раз в год, на пасху. Покручником, молотобойцем у кузнеца за кусок хлеба рабствует. А в женихи к Меркульевым лезет. Ратуйте, люди добрые! Какой жених! За него, мож, посватать царскую дочь али княжну? Да и за Олеськой надобно уже присматривать. Держи деньги в темноте, девку в тесноте. А это чей донос? Стешка Монахова тешится. Сообщает, что Зоида Грибова соблазнила Соломона. Мол, сбагрила сынка Егорку в поход на Магнит-гору, а сама в гольном виде пляшет перед шинкарем. Ох и ах! Не зазря зовут Зоиду — Поганкиной. Боже, боже праведный! Опять навет на бедного грека! Чем же он насолил людям?

— Дарья!

— Чего кричишь, как в степи! Не глухая!

— Турни Дуньку за Овсеем и Соломоном. Расстрига сурьезную ябеду бросил на шинкаря. Я сведу их для разбирательства.

— Овсей вроде недавно ратовал на дуване за шинкаря. Спасал его от казни на дыбе.

— Ратовал, а теперича требует казнить. И вот... прочитай: восхотел жениться Ермошка на Олеське. Перехватил я писульку.

— Ну и что? Я в пятнадцать лет стала тебе женой. Нюрка Коровина в четырнадцать лет взамуж вышла. И Марья Телегина. Олеське ж весной будет пятнадцать.

— Не о том разговор. Не можно родниться с голодранью. Ермошка нам не ко двору.

— До свадьбы он, мабуть, забогатеет.

— Забогатеет, ежли каждую свою вшу продаст по червонцу.

— У тебя тож был токмо конь да сабля, когда на мне женился.

— Я Меркульев!

— А он Ермошка!

Атаман грохнул кулачищем по столу:

— Не супротивничай, Дарья! И сыми с иконостаса эту дурацкую богоматерь! Кощунство сие! Аксинья с Гринькой в облике богородицы с младенцем. Что ж выходит? Помысли! Казаки застрелили богоматерь? А сына божьего съела свинья? Бориску-парсунщика за мазню мерзостную я выпорю, когда вернется с Магнит- горы. Обнаглел отрок. Скоро заместо Николы чудотворца намалюет Герасима Добряка али другого разбойника.

— Бориска не знал, что Гриньку боров сгрызет.

— Не встревай! Слушай меня! Помогай мне, Дарья... Не успеваю разобраться в жалобах. Вот Силантий Собакин на знахарку боязно сердит, бо ведьма на свинье ездит. Чуешь? Верхом на свинье шастает по ночам! И не поклеп сие! Не клевета черная! Я самолично застал колдунью прошлой ночью на хряке. Мурашки пошли по спине. Сходи к ней, Дарья. Уговори ведьму жить по-человечески. Так и передай: сядет еще раз на борова — спалим сатану в костре. Я не пойду супротив народа!

— Так ить у нее свинья ученая. Она какие-то коренья роет в степи рылом для знахарки. Тот корень целебный токмо хряк чует.

— Не гневай меня, Дарья! Не успоряй! Веди на расправу шинкаря и расстригу!

...Овсей и Соломон сели перед Меркульевым на лавку в разных углах. Они не смотрели в глаза друг другу, явно были врагами.

— Какие обиды у тебя, Соломон, на Овсея? — мягко спросил Меркульев.

— Боже мой! У меня узе нет обид. Но я не обязан наливать ему вина задарма. Овсей — вымогатель!

— Что за вины тяжкие нашел ты, Овсей, у шинкаря? Говори при нем, при Дарье.

Расстрига встал пророчно обличителем, ткнул гневно перстом в Соломона:

— Соломон не грек, а еврей!

Меркульев хыхыкнул, глянув на Дарью. Она тоже улыбалась. Соломон никак не мог быть евреем. Хотя он часто и выдавал себя за иудея, его обычно быстро разоблачали. Так было в Московии, в Астрахани, здесь — на Яике. Соломона когда-то взял к себе мальчиком купец-еврей; он обучил его грамоте, языкам, искусству торговли, оставил ему в наследство свое богатство. Но в иудейскую веру Соломона принять не успели. Да и он к тому не стремился. Соломон был человеком без веры и родины, как и его брат Манолис, имеющий торговый дом в Астрахани. Евреи-купцы поддерживали торговые связи с Манолисом и Соломоном, но не любили их, не однажды пытались разорить. Но если бы Соломон и был евреем, Меркульев не относился бы к нему хуже... Евреи были вхожи во все казачьи земли. Казаки грабили и убивали со временем всех купцов, и своих русских-христиан, а евреев почему-то не трогали. Изредка трясли иудеев по пьянке лишь запорожцы.

Расстрига Овсей полагал, что Соломон может поработить казачий Яик, закабалить вольный люд. Ненависть Овсея к евреям обострялась, когда хотелось выпить, а денег не было. Меркульев начал насмешничать над расстригой:

— Допустим, что Соломон — еврей! Но по решению круга мы можем пропустить на Яик хучь тыщу иудеев, ежли они заведут здесь шинки! Чем больше торгашей, тем дешевле товар! Ты, Овсей, привез на Яик кучу вшей, и боле — ничего. А Соломон нас вином умащает, пищали немецкие привозит, тряпки шелковые...

Овсей не сдавался:

— У Соломона руки в крови! Это он погубил предводителя ополчения Прокопия Ляпунова. Это он изладил поддельный приказ об уничтожении казаков. С обозами хлебными был он в Москве и в 1610 и в 1611 году!

— Клянусь, атаман, это был не я! Там сидел купец-еврей. А я свою рожь продал, ушел в Варшаву. Я переправлял письма утайные патриарху Филарету и князю Голицыну... У меня есть грамота патриарха! — дрожащим голосом оправдывался шинкарь, упав на колени.

Меркульев встал, подошел грозно к расстриге:

— А вот мне, Овсей, достоверно известно, что с ляхом Гонсевским сидел в Кремле и наш расстрига-предатель. И приложил он, может, руку к подделке мерзкой. Ежли таковая была. Уж не ты ли это, Овсей?

— Он там был! Я продавал хлеб ляхам! Я видел в Кремле у Гонсевского этого расстригу! Я узе вспомнил его, атаман.

— Врешь! В писании священном сказано: «На работе человеческой нет их, и с прочими людьми не подвергаются ударам. Оттого гордость, как ожерелье, обложила их. И дерзость, как наряд, одевает их. Выкатились от жира глаза их, бродят помыслы в сердце. Над всем издеваются. Злобно разглашают клевету. Говорят свысока», — витийствовал Овсей.

Меркульев не мог понять, в чем суть вражды... Не все ли равно, кто там был почти двадцать лет назад! Много воды утекло. Ошибались люди. Да и в смуте не могли разобраться казаки. Где ложь, где истина? Сидят два ненавистника, клевещут друг на друга. А предводителя ополчения убили на глазах Меркульева и Хорунжего. Они, почитай, сами принимали участие тогда в казни. Прокопия Ляпунова убил самолично Емельян Рябой. А разрубил на куски предводителя войска тут же Гришка Злыдень, Да и не было тогда никакого поддельного письма от поляков. Меркульев самолично читал «Приговор», принятый 30 июня 1611 года. Дворяне и Прокопий Ляпунов пытались отстранить казаков от власти, от управления. Именно за этот «Приговор» и убили Ляпунова. Спешить не надобно. А Соломон и Овсей ничего не ведают про казаков Яика. Наслушались баек.

Филька Хвостов и Михай Балда осаждали Троице-Сергиеву святыню. С литвой, с кровавым Сапегой якшались. Это о них изрек келарь Авраамий Палицын: «Такоже и казаки и изменники, идеже, что останется таковых жит, то в воду и в грязь сыплюще и конми топчюще... Красных жен и девиц на мног блуд отдаяху, и в таковом безмерном сквернении нечисты умираху. Мнози же сие время от безмерных осквернений и мучительств сами изрезовахуся и смерть примаху, дабы не осквернитися от поганых... Матери же младенцев своих, плачущих от глада и жажды, в неведении задавляху...»

А сотни других казаков с Яика защищали Русь. Устин Усатый отличился у князя Долгорукого. Пожарский восхищался полком Хорунжего. Микита Бугай настиг атамана Ивашку Зарубина, посадил его на кол. Дабы не снюхивался впредь с разными самозванцами. Дабы не лобызал развратно польскую шлюху. Марину Мнишек он оголил, вымазал дегтем и вывалял в перьях от дохлых курей. В таком распрекрасном виде и отправили лжецарицу в Москву. Молокососа отрепьевского у горделивой трехмужницы отобрали и сразу повесили. Вины, конечно, не было у мальца. Но могли его ворюги вырастить притязателем на русский престол. Потому и повешенного дитятю изрубили саблями и сожгли!

Яицкие казаки умудрились ограбить и Русь, и поляков. Воевали яростно в разных станах до 1612 года. А вернулись и затихли, стали соседями. Кто старое вспомянет, тому глаз вон! Да и волен казак в походном выборе. На Московии казаки с Яика были добровольцами и охотниками. И те, и другие возвратились с большой наживой. Что же понимают в этом шинкарь и расстрига? Где злодеи, где святые?

— Миритесь! — повелел Меркульев.

— Я узе мирюсь со всеми злодеями шесть тысяч лет, — вздохнул Соломон.

— Горе вам, что строите гробницы пророкам, которых избили отцы ваши! — буравил зло расстрига атамана.

— Миритесь! — достал Меркульев пистоль из-за пояса, не вникая в бред расстриги.

Соломон и Овсей подали друг другу руки. Они тут же выскочили из меркульевской избы, обменялись злыми взглядами и зашагали торопливо в разные стороны. В кухню вбежали из сеней Олеська, Дуня, Федоска и Глашка. Проголодались.

Дарья загремела железной заслонкой на шестке. Взяла ухват, вытащила из печи горшок с борщом. Олеська порезала ржаную ковригу на ломти. И дабы понравиться отцу, собрала крошки в ладонь, бросила в рот. Дуняша братину рушником обмахнула, поставила на середину стола. Глашка выбрала себе самую большую ложку, но Федоска отобрал ее у ордынки. За обед сели все вместе, ели из одной чашки. Хлебали борщ молча, с достоинством.

— Не чавкай, как хрюшка! — влепила Дарья Федоске ложкой по лбу.

Федоска стерпел, но чавкать и посапывать стал еще громче. Явно вредничал, делал все наоборот. Мать решила не обращать на него внимания. Никто не вымолвил ни слова. И куски мяса не вылавливали. Отец бьет шибко за болтливость, жадность и суету. У Глашки весь лоб в синяках и шишках. Сегодня обошлась девчонка без наказания впервой.

Поспешность за обедом в доме Меркульевых ни к чему. Мяса в горшке всегда много. Хлеб свежий и добротный. Варево духмяно, заправлено травами. Да и всегда можно стащить шаньгу, шматок сала и горбушку, чтобы пожевать у речки. В этой усадьбе и кобели едят больше и лучше, чем дети у Гришки Злыдня. Дарья кормит сытно и приживалок, которые голову скоблят ножом старательно.

Богатый дом, с достатком. Всех почти коров и овец казаки им возвернули. Мол, ить на сбережение для хозяев брали добро. Матвей Москвин в благодарность за писарство изукрасил конек хаты резьбой дивной. Егорий прорезал в заборах семь бойниц, установил пушки. Не дом, а крепость.

— Ежли я тебя, Олеська, увижу еще хоть раз с этим оборванцем Ермошкой, сдеру шкуру! — бросил ложку Меркульев, завершая обед.

У Дуняши глаза от радости засияли, оживилась она. А Олеська ресницы опустила, покраснела. Даже шея девчачья покрылась малиновыми пятнами. Дарья помолчала величественно и поддержала главу семейства:

— Слушать надобно отца, Олеся!

— Я буду слушаться, мам! Да и этот голодранец Ермошка вовсе мне и не мил!

— Я знал, что ты у меня умница! — приласкал Меркульев дочку.

— Жениха мы тебе подберем! — подбодрила Олеську и Дарья.

— Я взамуж и не пойду никогда! Мне дома хорошо!

— А я пойду... и токмо за Ермошку! — серьезно глянула на отца Дуняша.

— Ермошке ты не приглянешься, — отшутился он.

Меркульев встал, потянулся, зевнул. Но зевок был нарочитым. Что-то раздражало и тревожило его. Ох, и поперечной девкой вырастет Дуня. Но рано еще заботиться о ней. Ноги тонкие, голенастые. Плечики острые. Не девка, а лучинка сосновая. И всегда серьезная. Такие женихов не находят долго. Такие обычно помирают печально. Ой, что это я о Дуняшке-то так? Кощунственно! Господи, прости мя! Ить родная кровинка, доченька...

Меркульев хотел уже было перекреститься, поднял руку... Но не свершил знамения. Конечно же, его огорчала и раздражала эта чертова богоматерь. Сто раз повелевал убрать икону. Дарья ни разу не возразила. Но греховодницу не выбросила. Он сам бы ее бросил в печку. Но кузнец по указу Дарьи обогатил оклад золотом и каменьями драгоценными. Главенствовал в окладе алый лал.

— А может, Дарья наказует меня ликом Аксиньи? Пронюхала, поди, что и я по ней, грешный, вздыхал. Притягательная была Ксюшка. Всех казаков на станице свела с ума. Да не так уж долго длится царство девичьей красы. Говорят, сейчас за Кланькой гоняются сотнями. А Верка Собакина завовсе царевна. Фарида у шинкаря — ягодка черноокая. Ин и бабы в станице сочные, тугие и приглядные. Радуйся хучь на Нюрку Коровину, хучь на Марию Телегину, хучь на мою благоверную Дарью!

Атаман вышел во двор, пролез под жердь в огород. Глянул в угол усадьбы, успокоился. Ничего не видно. Совсем даже заметить нельзя, что здесь ночью была выкопана земля. Рядом куча навоза. Надобно вообще завалить наземом сие место. Три дня назад пришел донос от старшего сына суедовского на отца. Сообщал Карп, что Тихон Суедов схоронил за своей баней ордынскую казну, украденную на обгорелом Урочище. Обидел отец Карпа, отделил его без одарения знатного. Карпуша от первой жены сынком был. Вторая жена Суедова, Хевронья, парня грызла. И отделила его по-голутвенному. А Карп трусоват. Подсмотрел, как отец казну прятал, настрочил ябеду. Ну и дурень! Выкопал бы ночью, к себе перенес! Кто бы узнал? А он вот — потерял последнюю возможность обогатеть!

Меркульев не стал торопиться с обличением. И об умножении казны войсковой не стал болеть. Взял он ночью лопату и разорил схорон за суедовской баней. Ордынскую казну перетащил атаман спокойно в свой огород. Решил, что и о себе, о своих детях позаботиться пришла пора. Добро потерянное, могло и не всплыть. Сокровище не так уж и велико — с пуд. Но на поколение достаточно.

Утром атаман собрал казаков, зачитал им открыто ябеду Карпа на родного отца. Пришли со стражей на усадьбу Тихона Суедова. Покопались за баней, ничего не нашли. Хозяина допросили с пристрастием. Поклялся он с целованием креста, что ничего не ведает об ордынской казне. Побили его за порождение плохого сына. А Карпа высекли за поклеп на отца. Золото и серебро ордынское осталось у Меркульева. И кто мог узнать об этом?

— Кучу-то навозную надобно перенести в энто место! — сказала Дарья, подходя к мужу с вилами.

— В ка-ка-кое ме-место? — начал заикаться атаман.

— В энто вот! — ткнула Дарья вилами туда, где ночью была зарыта в медном сундуке ордынская казна.

 

 

Цветь пятнадцатая

 

— Мир дому сему! Пошто поклонилась мне, Нюра!

— Проходи, Егорий. Испей молока топленого, шаньгу съешь горячую.

— А Илья-то где?

— На Магнит-гору с кузнецом ушел.

— Хороша шаньга! Что же тебе изладить надобно!

— У меня в погребе восемь бочек серебра...

— Серебро — не золото.

— А смогешь ты из него листы накатать?

— Смотря, Нюр, каки листы.

— Хочу крышу покрыть серебром.

— Уж не рехнулась ли ты, Нюрка?

— Не рехнулась, Егорий. Семья Коровиных стоятельна.

— Мое дело умельное, покрою по заказу! Но на всю крышу не хватит. Токмо конек и ребра изукрашу.

— Запрягай подводу, забирай бочки.

— Работы мне на семь ден.

— А пушки ты мне, Егорий, могешь установить во дворе?

— Золотишко на бочку и установлю! Сколько пушек?

— Семь. Чтобы в разные стороны топорщились!

— Сегодня к вечеру поставлю все семь.

— Токмо ты их не заряжай, Егорий. Мальцы мои рыжие побьют народ.

— Тогда зачем тебе пушки, Нюрка?

— А мы не худей Телегиных и Меркульевых.

— Да уж не худей, коли крышу зарешили покрыть серебром.

 

 

Цветь шестнадцатая

 

Магнит-гора рыжебока, вздымается пятью вершинами. Атач — вершина главная, отец четырех сыновей. Самый маленький сынок кудряв: холм березами зарос. Голова отца упирается в небо большим черным камнем, отвесной скалой из другой породы. Камень — будто папаха на голове. С камня беспрерывно взлетали птицы. Третий день наблюдали за ними Ермошка, Прокоп, Бориска и друзья их, которые таскали глыбы руды к берегу реки, к лодкам. Птицы взлетали с черного камня, не взмахивая крыльями. И смотреть на них было прелюбопытно. Подходят галки к самой кромке скалы, иногда бочком бросаются вниз. Но их подхватывает невидимым потоком, возносит в небо. И так — с утра до вечера. Рядом с Магнит-горой на одно поприще южнее высится Сосновая гора — красивая, темно-зеленая, хвойная. Сосны на ней разлаписты. Но и порублено много сосен башкирцами для выжигания железных криц в ямах.

Мальчишкам хотелось отдохнуть: на Сосновой горе посидеть, там брусника. На черный камень Магнит-горы порывались залезть Ермошка и Бориска. Но не можно бездельничать. Тяжелы рудные уродцы. А натаскать их надобно груду — на тридцать, а то и сорок лодок. Казацкая старшина ушла куда-то ночью на челнах. И Хорунжий к ним примкнул, а полк передал Герасиму Добряку. Новоявленный полковник оставил обоз у Магнит-горы, бросился с войском к реке Белой — грабить и жечь башкирские улусы. В обозе был слепой гусляр и подростки: Мишутка Собакин, Тереха Суедов, Гунайка Сударев, Вошка Белоносов, Егорка Зойкин и Тараска Мучагин. Все они оказались по указу Добряка под атаманством Ермошки. Любого из них он мог исполосовать нагайкой за непослушание.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-05-16 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: