Глава тридцатая. Глава тридцать первая




– Розвита, подумайте, что вы говорите? Кого же, по-вашему, не должно быть в живых? Хозяина, что ли?

– Нет, Иоганна, Хозяин пусть тоже живет, жить должны все. Я только не хочу, чтобы в кого-то стреляли. Выстрелов я прямо слышать не могу. Но вы только подумайте, Иоганна, ведь с тех пор прошла почти что целая вечность, и письма-то – мне еще показалось странным тогда – сначала они были несколько раз перевязаны краской нитью, а потом как-то смяты и уже без нити, – письма-то уже совсем пожелтели, времени-то ведь сколько прошло. Здесь, в Берлине, мы живем никак уже седьмой год. И как можно из-за такой старой истории...

– Знаете, Розвита, вы рассуждаете по своему разумению. А уж, если говорить правду, то во всем виноваты вы. Все и началось с этих писем. Зачем вы пришли со стамеской и вскрыли столик для рукоделья? Этого делать нельзя, никогда нельзя взламывать замок, который запер кто-то другой.

– Очень красиво, Иоганна, с вашей стороны сваливать теперь вину на меня. Вы прекрасно знаете, что виноваты вы сами. Это вы, как безумная, прибежали на кухню и сказали, что нужно открыть столик, что там есть бинт. Я и пришла со стамеской, а теперь, пожалуйста, я во всем виновата. Нет, я скажу...

– Ну, хорошо, беру свои слова назад, Розвита. Только и вы не говорите: «Бедный майор!» Что значит «бедный майор»! Ваш бедный майор никуда не годился. У кого такие рыжие усы, а он их к тому же вечно крутил, тот ни на что не годится и только причиняет вред. Кто все время служил в хороших домах, – а вам, Розвита, извините, прежде не приходилось, – тот знает, что к чему и что такое честь. Уж раз так случилось, ничего не поделаешь, приходится, как там говорят, «вызывать на дуэль» и – один должен быть непременно убит.

– Ах, это я знаю без вас, уж не такая я дура, какую вы из меня делаете. Но когда прошло столько времени...

– Да, Розвита! По вашему вечному «прошло столько времени» и видно сразу, что вы ничего в этом не смыслите. Вот вы сами всегда рассказываете одну и ту же историю о вашем отце с раскаленным железом и о том, как он. за вами погнался. Всегда, когда я втыкаю какой-нибудь раскаленный болт, я невольно вспоминаю вашего отца и прямо вижу, как он хотел убить вас из-за ребенка, которого и в живых-то уже нет. Уж очень вы часто об этом рассказываете, Розвита, ну прямо всем и каждому. Не хватало только рассказать об этой истории нашей Аннхен. Но она ее, конечно, узнает, как только пройдет конфирмацию. Наверное, в тот же самый день. А меня прямо досада берет, – ведь вы сами все это пережили, а ваш отец был всего-навсего деревенским кузнецом и ковал лошадей или там накладывал обручи на колеса. И вы, вот явились сюда и хотите, чтоб наш господин все стерпел и простил. Видите ли, «прошло столько времени»! Что значит «прошло столько времени»? Шесть лет не так уж и давно. А нашей госпоже – кстати, она уже не вернется сюда, об этом мне только что сказал он сам – исполнится только двадцать шесть лет, в августе ее день рождения. А вы говорите: «Прошло столько времени».

И даже если бы ей исполнилось теперь не двадцать шесть, а все тридцать шесть – а в тридцать шесть, я вам скажу, нужно следить ой-ой как внимательно! – и господин не принял бы мер, с ним «порвали» бы все порядочные люди. Но уж этого слова вы, Розвита, конечно, не знаете!

– Не знаю, да и знать не хочу, но я знаю одно – это то, что вы влюблены в нашего хозяина.

Иоганна разразилась деланным смехом.

– Смейтесь, смейтесь! Я уже давно заметила. Счастье, что он не интересуется такими делами. Бедная, бедная госпожа!

А Иоганне уже хотелось заключить мир:

– Ну, ладно, Розвита, давайте помиримся. На вас опять стих нашел, это у всех деревенских бывает.

– Возможно.

– Ну, а я пойду отнесу письма и посмотрю, нет ли у швейцара другой газеты. Вы, кажется, сказали, он послал за газетой Лене? Там, наверное, напишут побольше, в этой, можно сказать, ничего не написано.

 

Глава тридцатая

 

Эффи и тайная советница Цвикер уже почти три недели жили в Эмсе. Здесь они снимали первый этаж маленькой очаровательной виллы. В их распоряжении была общая гостиная окнами в сад и две комнаты, справа и слева от нее. В гостиной стоял палисандрового дерева рояль, на котором Эффи играла иногда какую-нибудь сонату, а госпожа Цвикер бренчала вальсы – советница не была музыкальна, ее любовь к музыке ограничивалась обожанием Ниманна[102]в роли Тангейзера.

Было великолепное утро, в маленьком саду виллы щебетали птицы, из соседнего дома, в котором находился ресторанчик, несмотря на ранний час, доносился стук бильярдных шаров. Обе дамы позавтракали сегодня не в гостиной, а на посыпанной гравием площадке перед ней, сделанной в виде веранды с тремя ступеньками в сад; маркиза над их головами была поднята, чтобы можно было полной грудью вдыхать свежий утренний воздух. И Эффи и советница довольно прилежно занимались рукоделием, лишь изредка обмениваясь какой-нибудь фразой.

– Не понимаю, – сказала Эффи, – почему уже четыре дня из дома нет писем, обычно он пишет ежедневно. Не больна ли Анни? Или он сам?

Госпожа Цвикер улыбнулась.

– Вы скоро узнаете, дорогая, что он здоров, совершенно здоров.

Эффи почувствовала себя неприятно задетой тем тоном, каким были сказаны эти слова, и уже собиралась ответить, но в этот момент из гостиной на веранду вошла горничная, чтобы убрать после завтрака посуду. Это была девушка родом из окрестностей Бонна, с детства привыкшая все события жизни мерить по мерке боннских студентов и боннских гусар. Звали ее Афра.

– Афра, – сказала Эффи, – уже девять, а почтальон еще не приходил?

– Нет еще, сударыня. – В чем же дело?

– Конечно, в самом почтальоне. Он ведь родом из Зигена, и у него совсем нет выправки; я постоянно говорю ему об этом. Вы только посмотрите, как у него лежат волосы. Он и понятия не имеет о проборе.

– Ну, Афра, уж очень вы строги. Подумайте, он ведь почтальон, ходит изо дня в день в жару, по солнцу.

– Это, конечно, так, сударыня. Но есть же другие, – они ведь справляются. Когда у тебя на плечах голова, все получается.

И, говоря это, она ловко поставила на кончики пальцев поднос с посудой и спустилась по ступенькам веранды в сад, потому что так было ближе до кухни.

– Красивая особа, – сказала Цвикер. – Такая ловкая и проворная! Я бы сказала: она не лишена природной грации. Знаете, дорогая баронесса, мне эта Афра... Между прочим, странное имя; говорят, правда, есть святая Афра; только я не думаю, чтоб наша была из святых...

– Опять, дорогая советница, вы отклонились от главной темы и стали развивать побочную, которая на сей раз называется «Афра». Вы забыли о том, что хотели сказать вначале...

– Нет, нет, дорогая; во всяком случае, я возвращаюсь к главной теме. Я хотела сказать, что эта Афра невероятно похожа на ту статную особу, которую я видела в вашем доме...

– Вы совершенно правы, есть какое-то сходство. Только наша берлинская горничная гораздо красивее здешней, и волосы ее намного пышнее и гуще, чем у этой. Таких красивых льняных волос, как у Иоганны, я, пожалуй, ни у кого не видела. Бывает, конечно, что-то похожее, но таких густых...

Цвикер улыбнулась.

– Не часто услышишь, чтобы молодая женщина с таким восторгом говорила о льняных волосах своей горничной и о том, что они такие густые. Знаете, я нахожу это просто трогательным. Выбирая горничную, всегда бываешь в затруднении: они должны быть хорошенькими, – ведь тем, кто приходит в ваш дом, особенно мужчинам, неприятно видеть в дверях какую-нибудь длинную жердь с серым цветом лица. Счастье еще, что в коридорах бывает обычно темно. Но если вы, не желая портить так называемое «первое впечатление», дарите такой хорошенькой особе один белый фартучек за другим, то, уверяю, у вас не будет спокойной минуты, и вы невольно скажете себе (если только вы не чересчур тщеславны и не слишком уж полагаетесь на себя): как бы тут не получился «ремедур». Видите ли, «ремедур» было любимым словечком моего супруга, которым он мне постоянно надоедал. Впрочем, у каждого тайного советника есть свои любимые словечки.

Эффи слушала эти рассуждения с двойственным чувством. Будь советница хоть немного иной, ее слова могли бы доставить ей удовольствие, но теперь Эффи почувствовала себя неприятно задетой тем, что раньше только бы развеселило ее.

– Вы совершенно правы, дорогая, говоря так о тайных советниках. И у Инштеттена есть такая привычка, но он всегда смеется надо мной, когда я говорю об этом, а потом еще извиняется за свой канцелярский язык. А ваш супруг, кроме того, дольше служил и вообще был постарше...

– Только чуть-чуть, – холодно сказала советница, желая уколоть собеседницу.

– И все же я не совсем понимаю ваши опасения, о которых вы только что говорили. Мне кажется, мы еще не утратили того, что принято называть «добрыми нравами».

– Вы так думаете?

– Да и трудно представить, чтобы именно вам, моя дорогая, могли выпасть на долю такие страхи. Ведь у вас есть то (простите, что я так откровенно говорю об этом), что мужчины называют «шарм», – вы очаровательны, жизнерадостны, пленительны. И мне хотелось бы спросить вас, извините за нескромность, уж не пришлось ли и вам, при всех ваших совершенствах, пережить такого рода горести?

– Горести? – повторила Цвикер. – Ну, моя дорогая, это было бы слишком; горести – это слишком сильно сказано, даже если мне и пришлось пережить что-то в этом роде. Вот еще «горести»! Это уже чересчур. И притом, на всякий яд есть свое противоядие, а на удар – контрудар. Нельзя принимать это слишком трагично.

– И все-таки я не совсем понимаю, о чем вы говорите. Не то, чтобы я не знала, что такое грех, это я знаю, но ведь существует большая разница между тем, кто впал в греховные мысли, и тем, у кого грех стал привычкой, да еще в собственном доме.

– Об этом, я, кажется, не говорила, хотя, признаться, к здесь не особенно доверяю, вернее, не доверяла, – теперь-то все в прошлом. Не обязательно в собственном доме, есть и другие места. Вам ведь приходилось слышать о пикниках?

– Конечно. И мне бы очень хотелось, чтобы Инштет-тем проявлял к ним побольше интереса...

– О, не говорите так, дорогая. Мой Цвикер, например, очень часто ездил в Заатвинкель[103]. От одного названия у меня начинает в труди колоть. Уж эти мне излюбленные загородные места в окрестностях нашего милого старого Берлина! А Берлин я люблю, несмотря ни на что. Одни лишь названия этих мест способны пробудить целый мир страхов и опасений. Вот вы улыбаетесь! И все-таки, что можно сказать о большом городе и его нравственных устоях, если почти у самых ворот его (ведь между Шарлоттенбургом и Берлином сейчас нет уже такой большой разницы), на расстоянии каких-нибудь тысячи шагов, можно встретить местечки с названиями: «Пьяная горка», «Пьяное село», «Пьяный островок»! Три раза «Пьяный» – это уже слишком. Вы можете объехать весь мир, а такого не встретите нигде.

Эффи кивнула.

– И все это, – продолжала госпожа Цвикер, – расположено у зеленых дубрав Гавеля; все это находится в западной части, где культура и нравы как будто выше. Но поезжайте, моя дорогая, в обратном направлении, вверх по Шпрее. Уж не буду говорить о Трептове и Штралау, – это пустячки, безобидные вещи, но возьмите карту этих мест, и вы найдете наряду с названиями по крайней мере странными, как, например, Кикебуш, Вультейде (нужно было слышать, как произносил эти слова мой Цвикер!) – названия прямо какие-то зверские. Я даже не хочу осквернять ими ваш слух. Но, само собою разумеется, именно этим местечкам отдают предпочтение. Я ненавижу эти пикники, которые народ представляет себе в виде прогулки на линейках с песней «Да, я пруссак и пруссаком останусь» и которые в действительности таят в себе зерно социальной революции. Говоря «социальная революция», я имею в виду, конечно, моральную революцию, все остальные давно уже совершены. Даже Цвикер в последние дни жизни часто говорил мне: «Поверь мне, Софи, Сатурн пожрет своих собственных детей». А у Цвикера, при всех его недостатках и пороках, была философская голова, в этом ему нужно отдать справедливость, и он обладал чувством исторической перспективы... Но я вижу, моя милая госпожа фон Инштеттен, которая обычно слушает очень внимательно, сейчас не уделяет мне и половины внимания, – уж, верно, где-нибудь на горизонте показался почтальон, и ее сердечко летит ему навстречу, а глазки ищут в почтовой сумке слова любви... Ну, злодей, что вы нам принесли?

Тот же, к кому были обращены эти слова, подошел в это время к столу на веранде и молча стал вынимать сегодняшнюю почту: несколько газет, две рекламы какого-то парикмахера и под конец толстое заказное письмо, адресованное баронессе фон Инштеттен, урожд. фон Брист.

Он попросил расписаться и отправился дальше. Мадам Цвикер бегло просмотрела рекламы парикмахера и громко рассмеялась: оказывается, подешевел шампунь.

А Эффи ее не слушала, она вертела в руках письмо, не решаясь, по-видимому, вскрыть его. Заказное, скрепленное двумя большими печатями, в толстом конверте! Что это значит? На штемпеле: «Гоген-Креммен»; адрес написан матерью. А от Инштеттена пятый день ни строчки.

Она взяла ножницы для вышивания с кольцами из перламутра и медленно стала срезать одну из сторон конверта. Еще одна неожиданность: письмо написано убористым почерком матери, а в конверт вложены деньги, заклеенные широкой полосой бумаги, на которой красным карандашом рукой отца проставлена сумма.

Эффи сунула деньги снова в конверт и, опустившись в кресло-качалку, стала читать. Но не прошло и минуты, как письмо выпало у нее из рук, а в лице не осталось ни кровинки. Она нагнулась и подняла письмо.

– Что с вами, дорогая? Что-нибудь неприятное?

Эффи кивнула, но ничего не ответила, только попросила дать ей стакан воды. Отпив несколько глотков, она промолвила:

– Ничего, это скоро пройдет, дорогая советница. Извините, я поднимусь на минутку к себе. Если можно, пришлите мне Афру.

Эффи поднялась и вернулась в гостиную, видимо, обрадовавшись, что здесь она может опереться на палисандровый рояль. Держась за него, она нетвердыми шагами дошла до своей комнаты, расположенной справа от гостиной, открыла дверь и, добравшись до кровати, лишилась сознания.

 

Глава тридцать первая

 

Так прошло несколько минут. Когда Эффи немного оправилась, она присела на стоявший у окна стул и посмотрела на тихую улицу. Если бы хоть там был какой-нибудь шум и движение. Но дорога была только залита солнцем, да еще выделялись на ней полосы тени, отбрасываемые решеткой и деревьями. И Эффи охватило горькое чувство одиночества. Еще час назад она была счастливой женщиной, любимицей всех, кто ее знал, а сейчас она стала отверженной. Она успела прочесть только начало письма, но и этого было достаточно, чтобы ясно представить себе свое положение. Куда теперь? На этот вопрос она не знала ответа, ей только безумно хотелось выбраться отсюда как можно скорее, бежать от тайной советницы, для которой она была всего лишь «интересным случаем» и участие которой, если оно и было, далеко уступало ее любопытству.

Ну куда же?

Перед ней на столе лежало письмо, но у нее не хватало мужества продолжать чтение. Наконец она сказала:

– Чего мне еще бояться? Что мне можно сказать такого, чего бы я уже себе не сказала. Тот, из-за кого все это произошло, погиб, возвращения домой быть не может, через несколько недель будет развод, ребенка оставят отцу. Это ясно, – ведь я виновная сторона. А виновная мать не может воспитывать ребенка. Да и на какие средства?! Сама я как-нибудь перебьюсь. Надо посмотреть, что пишет об этом мама, как она представляет себе мою жизнь теперь.

И с этими словами она взяла письмо, чтобы дочитать его до конца.

«...А теперь о твоем будущем, моя дорогая Эффи. Ты теперь должна стать самостоятельной, хотя можешь быть уверена, что мы будем помогать тебе, насколько позволят обстоятельства, от нас не зависящие. Лучше всего тебе остаться в Берлине (в большом городе как-то легче забыться): ты там будешь одною из многих, кто лишил себя чистого воздуха и светлого солнца. Ты будешь жить одна, и – хочется тебе или нет – ты должна будешь отказаться от тех сфер, в которых ты привыкла вращаться. Высшее общество, в котором ты жила, будет для тебя, несомненно, закрыто. Но самое грустное – и для нас и для тебя (да, и для тебя, насколько мы тебя знаем) – это то, что и родительский дом для тебя теперь тоже закрыт. Мы не можем предложить тебе приюта у нас в Гоген-Креммене, не можем дать тебе тихого пристанища в нашем доме, ибо это означало бы отрезать себя от целого мира, а делать этого мы решительно не намерены. И не потому, чтобы мы были уж очень привязаны к обществу и рассматривали разрыв с тем, что именуют «обществом», как совершенно невозможное, нет, не потому, а просто потому, что мы не хотим скрывать своего отношения к тому, что случилось, и хотим выразить, прости мне эти слова, наше осуждение твоего поступка, поступка нашей единственной и столь нами любимой дочери...»

Эффи не могла читать дальше, ее глаза наполнились слезами и, несмотря на отчаянные попытки овладеть собой, она разразилась наконец рыданиями, которые немного облегчили ей сердце.

Через полчаса кто-то постучал в дверь. Эффи сказала: «Войдите», – и на пороге появилась советница.

– Можно войти?

– Конечно, дорогая госпожа советница, – сказала Эффи, лежавшая теперь на диване, слегка прикрыв чем-то ноги и подложив ладони под щеку. – Я очень устала и устроилась, как пришлось. Возьмите стул, садитесь, пожалуйста.

Советница села так, что между нею и Эффи оказался столик с вазой для цветов. Эффи не обнаружила и тени смущения, она даже не переменила позы. Ей вдруг стало решительно все равно, что подумает эта женщина, ей только хотелось как можно скорее уехать отсюда.

– Вы получили неприятные известия, дорогая...

– Более чем неприятные, – сказала Эффи. – Во всяком случае, достаточно печальные, чтобы положить конец нашему совместному пребыванию здесь. Мне придется уехать сегодня же.

– Я не хочу быть назойливой, но, надеюсь, это не из-за Анни?

– Нет, не из-за нее. Я получила письмо не из Берлина, это пишет мама. У нее возникли опасения из-за меня, и мне необходимо рассеять их, и если даже это будет не в моих силах, я все-таки должна буду поехать.

– Я понимаю вас, как ни печально мне провести последние дни здесь, в Эмсе, одной. Прошу вас, располагайте мною, я к вашим услугам.

Но не успела Эффи ответить на эти слова, как в комнату вошла Афра и доложила, что все уже собрались к ленчу. Господа очень взволнованы новостью: говорят, сюда на три недели приезжает кайзер, в заключение будут маневры, приедут боннские гусары.

Цвикер сразу же стала говорить о том, стоит ли в таком случае задержаться, пришла к выводу, что стоит, и тотчас же пошла к столу, чтобы, конечно, извиниться за Эффи.

Афра тоже хотела было уйти, но Эффи остановила ее:

– Немного погодя, Афра, когда вы освободитесь, зайдите сюда ненадолго, чтобы помочь мне собрать мои вещи. Я уезжаю сегодня семичасовым поездом.

– Уже сегодня? Как жаль, сударыня. Ведь самые лучшие дни только что начинаются.

Эффи улыбнулась.

Госпожу Цвикер, еще надеявшуюся что-нибудь выведать у Эффи, лишь с трудом удалось уговорить не провожать «госпожу баронессу» на вокзал.

– Вы же знаете, на вокзале как-то теряешься, в уме только место и багаж. Именно с теми, кого любишь, нужно попрощаться заранее.

Цвикер пришлось согласиться, хотя она прекрасно поняла, что это отговорка. О, она прошла огонь и воду и на лету схватывала, где правда и где неправда.

На вокзал Эффи проводила Афра; она взяла с госпожи баронессы обещание обязательно приехать сюда на следующее лето – кто хотя раз побывал в Эмсе, всегда возвращается снова. После Бонна Эмс самое красивое место на свете.

А госпожа Цвикер меж тем села за письма. Она писала не в гостиной за шатким секретером в стиле рококо, аза тем самым столиком на веранде, где утром она завтракала вместе с Эффи. Ей доставляло удовольствие писать письмо, которое должно будет развлечь ее приятельницу, одну берлинскую даму, отдыхавшую сейчас в Рейхенхал-ле. Эти души давно уже обрели друг друга, и обе дамы старались только превзойти друг друга в чувстве скепсиса, распространявшегося на всех мужчин; они считали мужчин гораздо ниже того, что могло бы снискать их одобрение, особенно так называемых «неотразимых» мужчин. «Все же лучше те, кто от смущения не знает, куда и смотреть, а больше всего разочаровывают донжуаны. И отчего так бывает?!» Таковы были мудрые сентенции, которыми, как правило, обменивались подруги.

Госпожа Цвикер строчила уже второй лист и развивала более чем благодарную тему, называвшуюся, конечно, «Эффи»:

«В целом она была мила, приятна, как будто откровенна, без дворянской спеси (а может быть, просто обладает искусством скрывать ее) и всегда слушала с интересом, если я ей рассказывала что-нибудь интересное, чем я и пользовалась (и заверений в этом, как ты знаешь, не требуется). Стало быть, еще раз: очаровательная молодая женщина, лет двадцати пяти или чуточку больше. И все-таки я не доверяла ее безмятежности, так же как не доверяю ей и сейчас; собственно, сейчас менее всего. Сегодняшняя история с письмом, – о, за этим что-то кроется, даю голову на отсечение. Если я ошибусь, это будет моей первой ошибкой в жизни. То, что она с увлечением говорила о модных берлинских проповедниках и устанавливала меру божественной благодати каждого из них, а также то, что по временам она бросала взгляд невинной Гретхен, который должен был, очевидно, означать, что она не способна воды замутить, только лишний раз подтверждает... Но вот входит наша Афра, красивая горничная, о которой я, кажется, уже писала, и кладет мне на стол газету, которую, по ее словам, мне посылает хозяйка; одно место обведено синим карандашом. Прости, я хочу прочесть, что это такое...

О, в газете есть интересные вещи, они мне как нельзя кстати. Я вырежу место, отмеченное синим карандашом, и вложу его в письмо. И ты убедишься, ошиблась ли я. Кто этот Крампас? Невероятно – писать кому-то записочки, а самое главное – хранить у себя его письма! Для чего же тогда существуют печи и камины? Пока приняты эти дурацкие дуэли, нельзя допускать ничего подобного. Наше поколение не может позволить себе страсть к коллекционированию писем, это дело будущих поколений (тогда это станет, очевидно, безопасно). А теперь до этого еще далеко. Впрочем, мне жаль молодую баронессу, хотя меня и утешает суетное чувство, что я опять не ошиблась. А дело было не так уж просто. Менее сильного диагностика не трудно было бы провести. Как всегда,

твоя Софи».

 

Глава тридцать вторая

 

Прошло три года, и почти все это время Эффи жила на Кениггрецштрассе, между Асканской площадью и Галльскими воротами, где она снимала маленькую квартиру из двух комнат. Окна одной комнаты выходили на улицу, другой – во двор; сзади помещалась кухня с каморкой для прислуги, – все чрезвычайно просто и скромно. Однако это была премиленькая квартирка, нравившаяся всем, кто ее видел, но, кажется, больше всего тайному советнику, старику Руммшюттелю, который, время от времени навещая Эффи, простил бедной молодой женщине (если, вообще говоря, требовалось его прощение) не только давнишнюю комедию с ревматизмом и невралгией, но и все остальное, что случилось потом; ибо Румм-шюттель знал и еще кое-что. Ему теперь было под восемьдесят. Но стоило только Эффи, которая с некоторых пор стала довольно часто прихварывать, прислать ему письмо с просьбой навестить ее, как он приходил на другое же утро, не желая слышать ее извинений, что ему из-за нее приходится высоко подниматься.

– Пожалуйста, не извиняйтесь, сударыня. Во-первых, это моя профессия, а во-вторых, я счастлив, чтобы не сказать горд, что могу, и так хорошо еще, подниматься на четвертый этаж. И если бы я не боялся докучать вам – ведь, в конце концов, я прихожу как врач, а не как любитель природы и красивых видов, – я приходил бы и чаще, просто чтобы повидать вас и посидеть здесь несколько минут у вашего окна. Мне почему-то кажется, что вы недооцениваете этой прелестной панорамы.

– О нет, что вы! – сказала Эффи, но Руммшюттель перебил ее:

– Прошу вас, сударыня, подойдите на минутку к окну, или, лучше, разрешите мне самому подвести вас к нему. Сегодня снова все так чудесно! Взгляните на эти железнодорожные арки, их три, нет, четыре. И все время там что-то движется... А сейчас вон тот поезд исчезнет за группой деревьев... Не правда ли, чудесно! А как красиво освещен солнцем этот белый дым. Было бы просто идеально, не будь за насыпью кладбища Маттей.

– А мне всегда нравилось смотреть на кладбище.

– Да, вам можно так говорить. А нашему брату! При виде кладбища у нас неизбежно возникают печальные мысли и желание как можно дольше не попадать туда. Впрочем, сударыня, я вами доволен и сожалею лишь об одном – вы и слышать не хотите об Эмсе. А Эмс при вашем катаральном состоянии мог бы совершить чудо...

Эффи молчала.

– Да, Эмс мог бы совершить чудо. Но так как вы его не любите (и мне это понятно), тогда придется попить минеральную воду из местного источника. Три минуты ходьбы – и вы в саду принца Альбрехта. И хотя там нет ни музыки, ни роскошных туалетов, словом, никаких развлечений настоящего водного курорта, все же самое главное – это источник.

Эффи не возражала, и Руммшюттель взялся за шляпу и трость. Но он еще раз подошел к окну.

– Я слышал, поговаривают об устройстве террас на Крестовой горе, да благословит бог городское управление. Если бы еще озеленили пустырь там позади... Прелестная квартирка! Я, кажется, вам завидую... Да, вот что я уже давно хотел сказать вам, сударыня. Вы всегда пишете мне такие любезные письма. Кто бы им не порадовался! Но для этого каждый раз нужно усилие... Посылайте ко мне попросту Розвиту!

Эффи поблагодарила, и на этом они расстались.

«Посылайте ко мне попросту Розвиту!» – сказал Руммшюттель. А разве Розвита была у Эффи? Разве она жила на Кениггрецштрассе, а не на Кейтштрассе? Конечно, она жила здесь и притом ровно столько, сколько и Эффи. Явилась она к своей госпоже за три дня до переезда сюда, и это был радостный день для обеих, настолько радостный, что о нем здесь следует рассказать особо.

Когда из Гоген-Креммена пришло письмо с отказом родителей принять ее и Эффи вечерним поездом вернулась из Эмса в Берлин, она решила вначале, что квартиру снимать не будет, а устроится где-нибудь в пансионе. В этом ей относительно повезло. Обе дамы, возглавлявшие пансион, были образованны и внимательны и давно перестали быть любопытными: в пансионе бывало столько жильцов, что попытки вникать в тайны каждого отнимали бы слишком много времени, да и мешали бы делу. Эффи была приятна их сдержанность: она еще не забыла назойливых взглядов госпожи Цвикер, которые ни на минуту не оставляли ее в покое. Но когда прошло две недели, она ясно почувствовала, что вся царившая здесь атмосфера, как моральная, так и физическая, то есть самый воздух, в буквальном смысле этого слова, для нее невыносима.

В столовой пансиона собиралось обычно семь человек: кроме Эффи и одной из владелиц (другая бывала занята по хозяйству вне дома),4к столу являлись две англичанки, посещавшие высшую школу, дама-дворянка из Саксонии, затем очень красивая еврейка из Галиции, о которой никто не знал, чем она, собственно, хочет заняться, и, наконец, дочь регента из Польцина в Померании, собиравшаяся стать художницей. Все вместе они, однако, не составляли удачной компании, особенно неприятной была их надменность в отношениях друг с другом, причем англичанки, как это ни странно, не занимали в этом бесспорно ведущего места, а лишь оспаривали пальму первенства у исполненной величайшего художественного вкуса девицы из Польцина. II все же Эффи, не проявлявшая никакой активности, мирилась бы с гнетом духовной атмосферы, если бы не воздух пансиона. Трудно сказать, из чего он, собственного говоря, состоял, этот воздух, но то, что им нельзя было дышать болезненно чуткой в отношении запахов Эффи, было более чем ясно. И вот, оказавшись вынужденной по этой чисто внешней причине искать себе другой приют, Эффи и сняла недалеко отсюда хорошенькую, уже описанную нами квартирку на Кениггрецштрассе. Она должна была занять ее к началу зимнего сезона, приобрела все необходимое и в конце сентября считала уже часы и минуты, остававшиеся ей до избавления от пансиона.

В, один из этих последних дней – через четверть часа после того, как она ушла из столовой, чтобы отдохнуть на диване, обтянутом шерстяной материей цвета морской волны с крупными цветами, – в дверь кто-то тихо постучал.

– Войдите.

Вошла одна из горничных, болезненная особа лет тридцати пяти, всегда вносившая с собой, очевидно в складках своего платья, затхлый запах пансиона, в коридорах которого ей постоянно приходилось бывать, и сказала:

– Сударыня, извините, пожалуйста, но вас кто-то спрашивает.

– Кто же?

– Какая-то женщина.

– Она назвала свое имя?

– Да. Розвита.

Одно упоминание этого имени как ветром сдунуло полусонное состояние Эффи. Она вскочила, выбежала в коридор, схватила Розвиту обеими руками и потащила ее в комнату.

– Розвита, ты! Какая радость! С чем ты? О, конечно, с чем-нибудь хорошим. Такое доброе, старое лицо не может быть с плохими вестями. Как я счастлива, мне хочется расцеловать тебя. Вот никогда бы не поверила, что я еще могу так радоваться! Добрая, хорошая моя, как ты живешь?.. Помнишь те старые времена, когда в комнату приходило привидение, тот китаец? О, то были счастливые дни. А мне они не казались счастливыми, – ведь я не знала тогда, как сурова жизнь. Теперь-то я знаю! Привидение – это далеко не самое худшее. Входи, входи, моя добрая Розвита, садись рядом со мной и рассказывай... Ах, как я тоскую!.. Что там делает Анни?



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-16 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: