ДУХОВНАЯ ГРАМОТА ИВАНА ДАНИЛОВИЧА КАЛИТЫ 10 глава




Второе письмо царя Ивана, всего на шести страницах, отлично от первого по тону, хотя одинаково с ним по духу. Царь не ругается собакою, как в первом, начинает смирением, называет себя беззаконным, блудником, мучителем, но это не более как молитвословная риторика; тут же он хвалится своими победами в Ливонии, потому что пишет из завоеванного Вольмара. Опять, как в первом письме, вспоминает он прошлое и обвиняет Сильвестра, Адашева и советников их партии, приводя некоторые события, о которых прежде не говорил. Та же ложь, что и в первом письме, пробивается и здесь. О некоторых намеках мы не можем ничего сказать, как, напр., о дочерях князя Курлятева, о покупке узорочьев для них, о каком-то суде Сицкого с Прозоровским, о каких-то полуторастах четях, которые, как говорит царь, были боярам дороже его сына Феодора, о какой-то стрелецкой жене. Курбский в ответе своем на это письмо, опровергая другие обвинения, об этих отозвался непониманием, заметив только, что все это смеху достойно и пьяных баб басни. Грозный жалуется, что его разлучили с женою Анастасиею, и прибавляет, что если б у него не отняли "юницы", то не было бы "кроновой жертвы".

Курбский превосходно отвечал ему, что предки его не привыкли есть, подобно московским князьям, своего тела и пить крови своей братьи.

Обвинение в отравлении Анастасии, конечно, не имеет никакого основания; если были недовольны бояре, то собственно не ею, а ее братьями. Курбский действительно отзывается о них неблагосклонно, и потому, если бы в самом деле бояре покусились на злодеяние, то жертвою его были бы шурья царевы, а не царица, которую, напротив, многие любили. Другое обвинение бояр в намерении возвести на престол двоюродного брата царского, Владимира Андреевича, имеет некоторое основание, но перепутывается недоразумениями и явного ложью. Иван Васильевич говорит, будто дяди ваши (т.е. бояр) и господа уморили отца его в тюрьме и держали его самого, Владимира, с матерью в тюрьме, а он, царь, их освободил. Но уморила в тюрьме князя Андрея Ивановича мать царя Елена, а освободили его вдову и сына из заключения бояре после смерти Елены, а не царь Иван. Он указывает на то, будто хотели посадить на престол Владимира, а его, Ивана, с детьми извести. Но не видно ничего подобного такому злодейскому намерению. Известное приключение во время болезни Ивана еще в 1553 году очень темно. Действительно, ввиду ожидаемой кончины царя некоторые боялись, чтобы при малолетстве его сына не захватили власти Захарьины, царские шурья, но трудно решить, кто именно и до какой степени готовы были действительно лишить престолонаследия сына Иванова и возвести Владимира. Сам Курбский за себя ответил на это обвинение Ивану, что он никогда не думал возводить на царство Владимира, потому что считал его недостойным.

Странно, во всяком случае, что царь после своей болезни долго не выказывал злобы на то, что происходило между боярами во время его недуга; люди, которых он после обвинял по поводу этого события, долгое время были к нему близки. Чем объяснить это? Нам кажется, тем, что означенное событие уже впоследствии раздули в воображении царя новые его любимцы, заступившие место Сильвестра, Адашева и их друзей. У натур, подобных царю Ивану Васильевичу, нередко давние огорчения возрастают в позднейшее время, когда что-нибудь извне возбуждает о них воспоминания. Письмо царя к Курбскому вообще поясняет, что все неистовства тирана происходили оттого, что он никак не мог забыть своего унижения, которое он перенес в то время, когда допустил руководить и собою и всеми делами государства Сильвестру, Адашеву и их благоприятелям. "Вы, - пишет он, - хотели с попом Сильвестром и с Алексеем Адашевым и со всеми своими семьями под ногами своими видеть всю Русь; вы не только не хотели мне быть послушны, но всю власть с меня сняли, сами государили как хотели, я только словом был государь, а на деле ничем не владел". Курбский не отрицает справедливости смысла этих слов! "Ласкатели твои, - пишет он, - клеветали на оного пресвитера, что он устрашал тебя не истинными, но льстивыми видениями. Воистину, скажу я. был он льстец, коварный, но благокозненный; он тебя исторгнул от сетей диавольских и от челюстей мысленного льва и привел было тебя к Христу Богу нашему. Умные врачи поступают подобно ему, когда вырезывают бритвами дикое мясо и неудобоисцелимые гангрены, а потом восстановляют и исцеляют недужных; так и он творил - пресвитер блаженный Сильвестр, видя твои душевные недуги, застарелые и неудобные к исцелению!".

Под каким углом зрения ни смотрели бы на эту переписку, для нас второе письмо царя Ивана к Курбскому служит подтверждением того убеждения, что царь этот обладал недальним умом или по крайней мере умственные способности его были подавлены чересчур воображением и необузданными порывами истерического самолюбия. Царь, у которого неограниченность власти была пунктом мышленного вращения, сам не замечает и не понимает, как он своими письмами унижал себя, как становился и страшен, и жалок, и мерзок, и смешон. В ответ на второе письмо Курбский заявил ему полное презрение. "Что ты, - пишет царю изгнанник, - исповедуешь предо мною грехи свои, как перед священником; я простой человек, воин. Оно было бы чему порадоваться, не только мне, бывшему твоему рабу, но всем царям и народам христианским, если бы твое покаяние было истинное; но в твоей эпистолии выказывается несовместимая с этим неблагочинная походка внутреннего человека, хромающего на оба бедра, изумительно и странно, особенно в землях твоих супостатов, потому что здесь много людей, сведущих не только во внешней философии, но и в Священном Писании, а ты - то чересчур уничижаешься, то выше всякой меры превозносишься!" Намекая на разорение Москвы татарами, Курбский выражается в таком презрительном тоне: "Собравшись со всем твоим воинством, как хороняка и бегун, ты трепещешь и исчезаешь, когда тебя никто не гонит. Только совесть твоя кричит внутри тебя, обличая тебя за твои дела и бесчисленные убийства". В довершение презрения Курбский запрещает Ивану писать к себе: "Не пиши, прошу тебя, к чужим слугам, где умеют отвечать тебе так, что сбудется на тебе сказанное одним мудрецом: говорить хочешь, зато услышишь то, чего не хочешь!"

Послание царя Ивана Васильевича в Кирилло-Белозерский монастырь драгоценно и замечательно, как образчик лицемерства, ханжества, самообольщения - всего, что в продолжение многих веков плодило у нас искаженное, превратно понятое христианство, легко успокаивавшее нечистую совесть риторикою богомыслия и внешними проявлениями благочестия и смирения, не искореняя в человеке дурных наклонностей, не возбуждая в нем подвигов добра, вместо прежних мерзких дел, а только прибавляя ко всем порокам еще один, тот, который божественный Основатель нашей религии наиболее громил в лице фарисеев во время своей земной жизни. И если где, то именно в этом послании царь Иван кажется нам мерзее своего языческого двойника - Нерона. Монастырское благочестие, с его философиею, легендарною историею и приемами аскетической практики, для царя Ивана было такою же забавою воображения, как для Нерона аттическое художество. Иван входил в роль кающегося грешника, смиренного отшельника, сурового умертвителя собственной плоти и тешился этою ролью, как Нерон ролью артиста. Неудивительно, что в послании Ивана можно признать известную начитанность по этой части, когда такого рода увлечение доставляло ему удовольствие. Мечтание вступить в монахи давно уже не покидало царя Ивана; оно поддерживалось в нем его злодеяниями и бесчинствами. Как только в нем пробуждалась совесть, или, лучше сказать, страх наказания на том свете, так тотчас являлся в его воображении успокоительный образ покаяния; ему представлялось, как он удалится от мира, запрется в Кирилло-Белозерском монастыре, будет ходить в волосянице, изнурять свою плоть сухоядением, набивать себе шишки и мозоли поклонами, смирять свою гордыню метаниями пред игуменом, направлять свои помышления к Небу непрестанным произнесением Иисусовой молитвы и омывать свои прегрешения слезными токами; он предавался такого рода представлениям, и ему становилось на душе легче; он читал тогда назидательные поучения о мнишеском равноангельском житии, повествования о подвигоположничестве отшельников и воображал себе, как он последует их примеру. Так он упивался своим будущим очищением и примирением с Богом, пока житейские ощущения не извлекали его из блаженного самообольщения и не увлекали к делам разврата, гордыни и зверства. И вот в те минуты, когда царь Иван, напившись человеческой крови, притекал к тихому пристанищу покаяния и благомыслия, написал он свое знаменитое "суесловие", как сам он, побуждаемый фальшивым смирением, очень верно назвал свое послание в Кирилло-Белозерский монастырь.

Трудно прибрать более резких ругательных эпитетов, какими угощает себя Иван, обвиняя в тяжких грехах. Он грешный, скверный, нечистый, мерзкий, душегубец, пес смердящий, всегда в пьянстве, блуде, прелюбодействе, в убийстве, в граблении, хищении, ненависти, во всяком зле. Но это не более как обычные выражения, которые обильно можно найти в разных молитвах, особенно в последовании ко Св. причащению; это для многих, если можно так выразиться, покаянный циркуляр, в котором один может увидеть для себя то, другой иное. Царь Иван, без преувеличения, мог применить к себе все грехи, какие только мог вычитать, но если бы он их и половины не сделал, то, по благочестивому смирению, все равно должен был их перечислить и так же точно называть себя всякого рода бранными эпитетами. Но вот где гнусное лицемерство: царь Иван считает себя недостойным, как бы не вправе вступаться с своею царственною властью в дела духовные: "как лучше, так и делайте; сами ведаете, как себе хотите, а мне до того ни до чего дела нет". Если он решался давать советы и напоминать инокам о благочестии и правильном соблюдении монашеского жития, то это он делает только потому, что к нему обратились, что его просят об этом; только поэтому он и согласился вмешиваться в церковные и монастырския дела. Так смиренничает пред достоинством Церкви человек, умертвивший псково-печерского игумена Корнилия, задушивший добродетельного митрополита Филиппа, перебивший и перемучивший монахов в Новгороде, грабивший монастыри, облитые свежепролитою кровью своих обитателей, затравивший собаками Леонида! Сначала в его послании крайнее самоуничижение, но под конец невольно чувствуется близкое пробуждение обьиного зверства, на время усыпленного монашеньем. "Нам к вам писати больши невозможно, да и писать нечего: се уже конец моих словес к вам. А вперед бы есте о Шереметеве и о иных таких безлепицах нам не докучали". За исключением приступа, преисполненнаго фраз о собственном недостоинстве, все послание загромождено выписками из сочинений Илариона похвалу мнишеского жития, в назидание постничества и умерщвления плоти, а ближайший интерес письма сосредоточивается на личности Шереметева и отчасти Собакина и Хабарова, по поводу послаблений и снисхождения, оказываемого в монастыре лицам знатного происхождения, принявшим пострижение. Шереметев - старец Иона - стоит царю Ивану бельмом в глазу. Царь Иван ужасно недоволен, что этот бывший боярин, постригшись, пользуется возможностью жить с большим удобством, чем прочие монахи. По этому-то поводу царь прописывает игумену с братиею поучения о монашеском воздержании и о равенстве между братиею, поучения, правда, согласные с духом иночества в его идеальном значении, но нечистый источник потребности делать эти наставления чересчур виден. Царь злится на Шереметевых вообще: этот боярский род ему ненавистен. Он прямо обвиняет братьев постриженного Шереметева в измене: "Оттого ли, - пишет он монахам, - вам так жаль Шереметева, оттого ли так жестоко за него стоите, что братья его и ныне не перестанут в Крым посылати да басурманство на христианство наводити". Оказывается, что этот постриженный Шереметев, под именем Ионы, был один из опальных - боярин Иван Шереметев. По известию Курбского, в начале своего мучительства царь Иван мучил его заключением в узкой тюрьме, с острым полом, привесив ему на шею, на руки и на ноги вериги и обруч в десять пудов на эти вериги. Он допрашивал Шереметева, где у него сокровища, говорит Курбский, но страдалец отвечал, что он руками убогих передал их в небесное сокровище. Царь Иван не казнил его, однако приказал удавить одного из его братьев, Никиту, а сам Иван Шереметев принял монашеский образ. Так говорит Курбский. Царь Иван имел предлог быть недовольным Шереметевым за его неудачное дело с крымцами в 1555 году, в котором, однако, Шереметев был не виноват, напротив, лично показал храбрость, удерживаясь с семью тысячами против многочисленной орды. Вероятно, воспоминание об этой неудаче, которую припоминал царь и в письме своем к Курбскому, состоит в связи с теми обвинениями, которые он возводит на братьев Ивана Шереметева. Царь Иван всякую неудачу толковал тайною изменою и припоминал то, что было за двадцать лет, когда нужно было вылить злобу. Боярин Иван Васильевич постригся, вероятно, в 1570 году, когда по разрядным книгам он значится умершим. У боярина Ивана Васильевича было пять братьев: старший по ним Григорий, значащейся в родословной книге бездетным, нигде не является; двое следующих за ним - Семен и Никита были боярами; Семена не стало в 1562 году, Никита, по известию Курбского, умерщвленный царем, значится по послужным спискам умершим в 1565 году; затем Иван Васильевич Шереметев, называемый для отличия от старшего брата того же имени Иваном меньшим, был убит при осаде Ревеля в 1577 году. Так как послание Грозного в Кирилло-Белозерский монастырь писано после казни Воротынского, происшедшей в 1577 году, то, следовательно, и после смерти Ивана Васильевича Шереметева меньшого; таким образом, нам известен один только из живших братьев Шереметевых, сыновей боярина Василия, некогда постригшегося в Сергиево-Троицком монастыре под именем Вассиана, то был Федор Васильевич. Что касается до Григория, второго из этих братьев, то так как имя его не упоминается в продолжение долгого времени, когда меньшие братья его все перебывали окольничими и боярами, то более чем вероятно, что Григория давно уже не было на свете и он скончался молодым, - от этого-то имя его нигде не упоминается, кроме родословной книги. Даже если бы он и был жив, то разве где-нибудь был в монастыре или же, по болезни, был неспособен участвовать в каких-либо делах. Во всяком случае, поклеп на братьев бывшего боярина Ивана, в монашестве Ионы, Шереметева мог относиться исключительно к Федору Васильевичу Шереметеву - к брату, а не к братьям. Зачем же Грозный написал о братьях, а не о брате? Нам кажется, не по какой иной причине, как по привычке лгать, приросшей к его существу; эту черту также часто можно заметить в таких натурах, к каким принадлежит Грозный. Как только их нервы приходят в раздражение, так язык невольно порывается к усугублению того, что приходится сказать. До какой степени были основательны подобные обвинения у царя Ивана и до какой степени он не церемонился с добрым именем своих слуг, можно видеть из того, что Федор Васильевич Шереметев находился в звании окольничего до самой смерти царя Ивана. Этого мало. Шереметев был вовсе не хороший полководец и с другими воеводами бежал от Кеси (Вендена), однако за это он не был наказан и даже, вслед за тем, получил начальство над войском. Ясно, что обвинение в измене было ложное. Как мог царь держать в своем государстве изменника, да еще и поручать ему дела? Да и как мог оставаться в государстве сам изменник, входивший в тайные сношения с крымским ханом ко вреду Московского государства? Навлекши на себя подозрение у своего государя, ему прямой расчет был уйти к тому государю, с которым он вступил в такую дружбу.

А если так, если царю Ивану было нипочем всклепать на кого угодно измену, то как неосновательны суждения тех историков, которые считают возможным, что царь Иван не без причины свирепствовал, казня будто бы за измену, - историков, допускающих, что злоба царя Ивана имела справедливую причину! Сам царь Иван Васильевич, впрочем, потрудился открыть потомству ту причину, за что он злился на Шереметевых, особенно на старца Иону. "Зачем, - пишет он в монастырь, - уже ровно год происходит у вас смятение из-за Шереметева и волнуется такая великая обитель? Другой на вас Селивестр наскочил, а однако его семьи!" (т.е. одного с ним поля ягода). Боярин Иван Васильевич Шереметев принадлежал к кружку бояр, сторонников Сильвестра, кружку, управлявшему, вместе с Сильвестром, одураченным царем Иваном! И Сильвестр, и все его благоприятели продолжали стоять костью в горле у царя, которого оскорбленное самолюбие не могло удовлетвориться никакими кровавыми потоками. От злобы к старцу Ионе переходила злоба и на братьев его; впрочем, к этим последним, или по крайней мере к Федору Васильевичу, она не выразилась чем-нибудь особенным, кроме, при случае, таких обвинений в измене, которые напоминают выходки злых и истеричных женщин, всегда в раздражении готовых выражать свое неудовольствие против других поклепами и обвинениями. Есть нервные натуры, которые выкупают дурачества минутного раздражения непамятозлобием и добротою сердца. Иван Васильевич Грозный не принадлежал к таким натурам. Его глубоко злое сердце высказывается в той злопамятности, с какою он преследует опального боярина в монастыре, хотя уже много-много лет протекло с того времени, в которое оскорблено было безграничное царское самодержавие. Еще нагляднее выразилось это качество души царя Ивана в его отношении к замученному уже им князю Михаилу Воротынскому. И этого человека вина была та же, что и многих других: и он был муж Сильвестровой эпохи! Иван Васильевич обвинил его не в измене, а в чародействе, по доносу раба Воротынского. Обвинение было подходящее для старого благоприятеля Сильвестра, которого, так же как и самого Сильвестра, враги представляли Ивану чародеем. Царь Иван, как рассказывают, жарил на угольях казанского героя, победителя крымцев, и измученного, истерзанного отослал на Белоозеро; Воротынский на дороге скончался. Его похоронили в Кирилло-Белозерском монастыре; быть может, там бы ему пришлось долго жить, если б смерть не сжалилась над ним и не прекратила его страданий. Но мученик беспокоил царя и в своем гробе. Вдова Воротынского построила церковь на могиле мужа. Ивану это не понравилось, и вот, в своем послании, он выражает свое неудовольствие, прикрывая нечистое побуждение злобной зависти к мертвому личиною благочестия. "Я слышал, пишет царь, что один брат из ваших говорил: хорошо сделала княгиня Воротынская; а я говорю: нехорошо, во-первых, потому, что это есть образец гордости и величания: церковь, гробница и покров приличны только царской власти; это не только не спасение душе, но пагуба; пособие же душе бывает от всякого смирения; во-вторых, это немалый зазор, что над ним церковь, когда над чудотворцем нет церкви". По этому поводу тиран прибавляет с ирониею: "И на Страшном судище Спасовом Воротынский да Шереметев станут выше чудотворца - Воротынский церковью, а Шереметев законом: их закон у вас крепче чудотворцева". Кроме этого послания, существуют еще два (или три) коротких послания царя Ивана в тот же Белозерский монастырь, писанные во время болезни и, очевидно, уже незадолго до смерти. Как ни коротки эти послания, но характер царя отразился в них самым резким образом. Видно, что Иван, то падавший духом до уничижения, то показывавший чрезмерное высокомерие, находился в самой крайней степени падения духа в то время, когда писаны были эти послания. Он явно страшится приближения смерти, боится наказания за гробом и спешит откупиться от него. Вот он посылает братии Кирилло-Белозерского монастыря по гривне, двадцать рублей братии на корм, десять рублей нищим за воротами да сто рублей на масло. Чрезвычайно знаменательная черта, живо представляющая и личность царя, и ту нравственную систему, в которой воспитывались люди не только века Ивана Васильевича, но люди многих веков под влиянием искаженных христианских понятий. Благочестие не приводило царя к обращению на путь справедливости и человеколюбия. Его покаяние, очевидно, было плодом страха; ни здесь и нигде в других своих писаниях Иван не заявлял даже на словах решимости исправиться, начать иную жизнь; он не чувствовал в этом потребности. Прежняя жизнь для него не становилась мерзкою, она только внушала опасность. Грешить, как он грешил, приятно, - да, говорят, за это на том свете плохо придется, если не успеешь отмолиться и покаяться! И вот царь-грешник старается отклонить от себя грядущий удар. Своекорыстие движет его покаянием. От этого он на страждущее человечество жертвует десять рублей в виде раздачи нищим у ворот монастыря, тогда как, будучи государем, он бы мог разом облагодетельствовать многие тысячи подвластного народа, если бы только действительно, а не призрачно, раскаявшись в своих мерзких делах, возымел твердое намерение показать пред Богом, требующим любви к ближнему, плоды истинного покаяния и обращения. Всего десять рублей: эти рубли могли насытить только на каких-нибудь несколько дней толпу нищих, из которых, без сомнения, было немало праздношатающихся! И только! Зато сто рублей - в десять раз более того - Богу на масло, т.е. чтоб перед образами горело масло. И выходило, что в голове царя Ивана Васильевича существовало такое понятие, что Бога всего более можно смягчить; этого мало - подкупить на неправое дело (ибо оставить без кары неисправившегося злодея, по духу христианства, было бы неправым делом) несколькими пудами масла! Вместе с тем царь как будто пытается обмануть Господа Бога ложным смирением. В знак смирения он бьет челом преподобию ног игумена и братии и называет себя не царем, а только великим князем - сам как будто понижает свое достоинство. Между тем он, конечно, не слишком смиренно расправился бы с теми же преподобными отцами и братиями, если б они прогневали его каким-нибудь признаком неуважения к его царственному сану и вздумали бы вправду считать его только великим князем, а не царем. Тиран, пришедши в болезненное состояние и приближаясь к смерти преждевременно, вследствие истощения от развратной жизни и частых внутренних потрясений, не на шутку, видно, испугался тех чертей, которых изображения видал на иконах Страшного суда и на старых рукописях; верно, живо представлялось ему то ощущение, которое должна была почувствовать его душа по исходе от тела, встречаясь с демонами, готовыми потащить ее крючьями в преисподнюю, - и в этом испуге царь прибегает ко лжи: начинает лгать перед Богом и перед собственною совестью. Без лжи он не мог обойтись: она давно уже въелась в его существо.

Духовное завещание, писанное царем Иваном, по всем вероятиям, около 1572 года, страдает чрезвычайным пустословием, лицемерством, нескладностью сочинения. Оно загромождено отрывками из Евангелия; приводятся притчи и речи Спасителя, но не везде кстати, то есть не каждая в подтверждение данной мысли; несколько раз одно и то же повторяется, как, например, повеления сыновьям любить друг друга и жить в согласии. Царь Иван Васильевич сравнивает себя с библейскими грешниками, перечисляет члены своего тела, оскверненные разными грехами, соответствующими отправлениям этих членов; указываются всякого рода грехи, возможные в человеческой жизни, подобно тому как они перечисляются в молитвах, которые рекомендуются для исповедания пред Богом грехов даже и тем, которые нередко неясно понимают значение этих грехов. Все это не более как формалистика. Вот если б Иван, вместо общих выражений, перечислил бы несколько своих гнусных поступков, указав время их совершения и обстоятельства, сопровождавшие их, тогда другое дело: тогда можно было бы считать такое сознание признаком истинного раскаяния. Но Иван не в силах был сделать этого.

В политических понятиях Иван Васильевич вовсе не представляется умом, достигшим до уразумения самобытности государства в его неделимости и неподлежания его состава временным переменам правительств. Для царя Ивана государство не более как вотчина. Он делит его между сыновьями. Правда, части, предоставляемые двум сыновьям, неравны между собою; удел меньшого несравненно менее владений старшего; кроме того, меньшой сын должен оставаться в повиновении у старшего брата; ему запрещается восставать даже и тогда, когда бы старший брат обидел его чем-нибудь; но все-таки за этим меньшим остается некоторого рода феодальное право: его бояре не могут отъезжать от него во владения старшего брата, а иначе они потеряют свои имения; это самое правило наблюдалось и в случае отъезда тех же бояр в иное государство. Сверх того, царь Иван предоставляет некоторые города и волости тем своим детям, которые еще не явились на свет, но могут появиться. При таком основном взгляде на государство как на собственность царственного рода Русь неминуемо раздробилась бы на многие части, если бы только царская семья размножалась и разветвлялась. Владетели уделов были бы, по праву, подчинены одному верховному владетелю, носящему знаменательное название царя; но ведь известно, что такого рода подчинение бывает продолжительно только до тех пор, пока подчиняющий в действительности силен, а подчиняемые в сравнении с ним малосильны. Само собою разумеется, что власть верховного владетеля тем более будет ослабевать, чем менее в его непосредственном владении останется населенной территории, а территория непременно будет уменьшаться по мере того, как удельных владетелей станет больше, потому что тот же верховный владетель в своем уделе должен будет отводить уделы сыновьям. Опыт всех времен и всех стран уверяет нас, что где только государственная область делилась между членами царственного рода, там неизбежны были междоусобия и власть того, кто должен был иметь значение верховного владыки, главы всех владетелей, непременно умалялась до тех пор, пока, при содействии благоприятных внутренних и внешних обстоятельств, ей не удавалось подниматься искусственными и всегда насильственными и нечистыми средствами; притом она возвышалась более или менее постепенно. Нельзя сомневаться в том, что, если б у Ивана были живы все рожденные им дети и все оставили после себя наследников, Восточная Русь опять бы разделилась, опять бы повторились в ней прежние междоусобия. Если произошло иначе, если Восточная Русь сохранила свое государственное единство, то этим обязана она была не мудрости царя Ивана, а чисто слепому случаю: московская линия Рюрикова дома не расширялась, а вымирала. Что касается до тех отношений, которые устанавливал царь Иван Васильевич между своими сыновьями, то надобно слишком большого простодушия, чтобы на них основывать какое-нибудь ручательство будущего спокойствия государства. Если царь, деливши государство между сыновьями, расточал им нравоучения о том, чтоб они жили в согласии и меньшой находился в подчинении у старшего, то это было не более как лекарство (притом ненадежное и много раз напрасно употребляемое на Руси) от такой болезни, которую сам же царь и производил. Если бы московский тиран был в самом деле мудрый политик, каким его воображают себе некоторые ученые, то, заботясь о единодержавии и самодержавии, он бы прежде всего избежал такого опасного распоряжения: по старинным примерам, его последствия могли быть достаточно видны для светлых умов и XVI века. Положим, что в этом отношении царь Иван поступил не безрассуднее всякого другого на его месте человека, не особенно умного, непроницательного и неспособного подняться до большей широты и высоты воззрения, чем какая была у его предшественников; но все-таки несомненно, что здесь царь Иван вовсе не дальновидный политик.

Посреди общих и избитых нравоучений, противоречивших поступкам всей жизни Ивана, в его духовном завещании мы встречаем признаки той, так сказать, исторической лжи, которая почти нигде не покидала царя Ивана в его писаниях и речах. В этом духовном завещании говорится, что царь изгнан самовольными боярами и скитается по странам. (А что по множеству беззаконий моих, Божию гневу распростершуся, изгнан есмь от бояр самовольства их ради от своего достояния и скитаюся по странам, аможе Бог когда не оставит (?) и вам есми грехом своим беды многие нанесены.) Все важные деяния царя Ивана и все случаи его царствования нам достаточно известны, по крайней мере в общих, главных чертах: если бы было иначе, кто бы решился оспаривать такое важное свидетельство, как духовное завещание самого царя о том, что он был изгнан, лишен власти и скитался по странам? Это, по-видимому, подтверждается и дальнейшими выражениями того же духовного завещания; Иван говорит своим сыновьям: "Докудова вас Бог помилует - освободит от бед", и далее: "а будет Бог помилует и государство свое доступите и на нем утвердитеся". Не ясно ли, что завещание писано в то время, когда царь находился где-то в изгнании, в чужой земле или если в своей, то никак не в столице, не у себя во дворце, и если бы он вскоре после этого завещания скончался, то сыновьям его пришлось бы вступить в свои владения, указанные им завещанием, не иначе как посредством борьбы с врагами? Так подумал бы всякий, прочитав это завещание и недостаточно зная события царствования завещателя. А между тем история не представляет нам ничего подобного: Иван Васильевич не был изгнан и не скитался по причине самовольства бояр. Итак, это ложь - вопиющая, отвратительная ложь пред самим собою, пред Богом, во имя которого пишется завещание, ложь пред современниками и потомством! Как же после этого можно предполагать какую-нибудь справедливость в его жалобах на измену и оправдывать его казни тем, что, быть может, он в самом деле казнил действительных изменников?!

Завещание это, как видно, было составлено недолгое время спустя после знаменитого сыскного изменного дела, связанного с страшным разгромом Новгорода и после разорения Московского государства Девлет-Гиреем. На существование сыскного изменного дела указывает одна опись дел 1626 года. Самое дело потеряно. Потеря чрезвычайно важная; но из того, что мы знаем об ужасных событиях, относящихся к утраченному делу, уже можно заключить, что дело это было плодом необузданной, чудовищной фантазии кровожадного тирана. В вышеупомянутой описи дел 1626 года указывается, что в этом деле рассматривался заговор лишить Ивана Васильевича престола и жизни и возвести на его место его двоюродного брата Владимира Андреевича, а Новгород и Псков отдать великому князю литовскому. Но какое неестественное сочетание! Тем, которые хотели возводить на престол Владимира Андреевича, зачем было отдавать Новгород и Псков? С другой стороны, если бы существовали в Новгороде и Пскове такие, которые желали бы лучше поступить под власть Литвы, чем оставаться под властью Москвы, то для них не все ли равно, кто бы после Ивана ни царствовал? Характер расправы царя Ивана по этому делу никак не вяжется с изменою. Таким образом, если целью ее было наказать и уничтожить измену в Новгороде и Пскове, то зачем он сначала производил убийства в Твери? Зачем начал с пленников? Зачем после бойни в Новгороде не произвел такой же в Пскове: он приехал в Псков с целью делать то же, что делал в Новгороде, но, как говорят, был потрясен выходкою юродивого Николая, предложившего ему кусок сырого мяса в пост, в знамение того, что он, царь, пожирает людей. Понятно, что царем не руководило правосудие, он действовал только по внушению страстей; иначе никакие юродивые не могли бы спасти виновных от суда и расправы. Весь характер расправы царя Ивана по этому делу носит на себе такие признаки, которые несовместны с производством суда над изменниками, напротив, представляют вид всеобщего разграбления с корыстною целью. Прежде всего собрали со всех новгородских церквей попов, диаконов и других лиц и поставили на правеж: с каждого правили по 20 новгородских рублей. За что могли они быть подвергнуты варварскому взысканию по делу об измене? По приезде царя игуменов, попов черных и диаконов и соборных старцев, которых прежде мучили на правеже, избили палицами до смерти. Других держали на правеже долее, а в заключение отправили в Москву. Как согласить такие поступки: сначала поставить на правеж, взыскивать деньги, а потом побить! После варварских мучений и утоплений царь ездил по монастырям, грабил монастырскую казну, приказывал сжигать разные хозяйственные заведения, истреблять скот; то же по его приказанию делалось с торговыми людьми в Новгороде. Где же тут суд и кара за измену?



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2016-04-02 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: