Дорожкин потер виски, скорчил гримасу, снова уперся в холодное стекло лбом и едва не расплакался от бессилия пьяными слезами. Никакими стараниями он не мог вспомнить то, о чем не имел ни малейшего представления, кроме слабого, едва различимого ощущения. Точнее, даже памяти об ощущении. Ощущении безграничного счастья, которое было сродни счастью раннего деревенского утра, когда в окно заглядывает солнце, во дворе выкрикивает бодрые глупости петух, в ногах мурлычет кошка, скрипят ступени крыльца, гремят ручки на ведрах с водой, слышатся легкие шаги, и к лицу маленького Дорожкина прижимается молодое и дорогое лицо мамы. Но ведь Дорожкин далеко уже не малыш и в последние несколько лет не испытывал даже тени похожего? А если и испытывал, то не мог этого забыть. Так ведь не забыл вроде? Окончательно‑то вроде не забыл? И когда же вспомнил? Когда вспомнил? Там, в метро, когда увидел нимб над головой женщины? А если он его снова увидит? Может быть, он вспомнит еще что‑нибудь?
Сон снова начал тяжелить веки Дорожкина, некоторое время он еще пытался бороться, затем выудил из кармана шариковую ручку, написал на запястье левой руки крупно – «вспомнить», разобрал на придорожном указателе название поселка – Чисмена, упал на сиденье и снова уснул.
В очередной раз Дорожкин проснулся оттого, что машина резко свернула влево. Он едва не свалился с сиденья, с трудом выпрямился, посмотрел в окно и увидел магазины и темные домишки какого‑то села. Машина повернула еще раз, на этот раз направо, за окном мелькнула полуразрушенная церковь, и колеса запрыгали по ухабам. Черная в ночи луговина сменилась силуэтами дачных домиков, разбитый мосток через речушку привел в деревеньку со странным названием Чащь, но машина не остановилась и повезла Дорожкина вовсе в какую‑то глушь. Сквозь очередной приступ сна Дорожкин подумал, что, возможно, жизнь его уже предопределена и трепыхаться ему не стоит вовсе. Разве только покорячиться немного для того, чтобы все‑таки выпросить у Фим Фимыча стакан загоруйковки и встретить все прочие неприятности и даже смерть вот в таком же полусонном и безразличном состоянии или даже с бодрым смешком. Откуда‑то накатил холод, Дорожкин подтянул к груди колени и не вывалился из сладкого сна окончательно только потому, что из‑под матового стекла подул теплый воздух. Слегка согревшись, Дорожкин приоткрыл один глаз, увидел, что окна затянуты туманом, испугался, но машина шла ровно и медленно, и Дорожкин снова попытался уснуть. Мотор продолжал уверенно урчать, Дорожкину даже послышался какой‑то то ли скрип, то ли шорох снаружи, он нащупал бутылку с водой и снова попытался смыть с лица сон. Дорожкин попробовал было открыть окно, но ручка подъемника не работала, крутилась вхолостую.
|
– Нет, – пробормотал он недовольно. – Больше никакой загоруйковки. И вообще, хочу к маме в деревню.
Сказал и снова уснул – на секунду или на час, не понял. В салоне стало тепло, Дорожкин вытянулся, насколько позволяло сиденье, и тут же понял, что на самом деле он и вправду едет к маме. И даже мама сидит тут же, гладит Дорожкина по голове и что‑то бормочет про крышу, про теплый туалет, про отвагу на пожаре, про то, что Дорожкин молодец, что в деревне четыре девки на выданье, одна другой лучше, а ей больше прочих дочка учителки нравится. Ну и что, что ростом мала? Так на руках легче носить будет. Маленькая – значит, шустрая. Опять же можно одежду в детском мире брать, дитятское все дешевле. «А свадебное платье тоже в детском мире покупать?» – только и успел возмутиться сквозь сон Дорожкин, пытаясь вспомнить, как же она выглядела, дочь учителки, если не было у них в деревне никакой учителки, все учителя на поселке жили, как машина встала.
|
– Приехали, – раздался за дверью бодрый голос, и Дорожкин проснулся окончательно. Пошатываясь, он выбрался из машины и обнаружил, что на улице по‑летнему тепло, машина суха, но покрыта толстыми разводами то ли грязи, то ли клочьями какой‑то пряжи или тряпья. Впереди возвышалась громада дома, сложенного, судя по отсветам фонарей на подъездах, из темного, почти черного кирпича. В небе мерцали привычные созвездия. Под ногами шелестели опавшие листья.
– Что это? – снял со стекла клок паутины Дорожкин.
– Не обращайте внимания, – бодро ответил стоящий рядом Адольфыч. – Так… Местная природная аномалия. В городе подобного не бывает. У нас, кстати, климат мягче, чем в Москве, хотя мы и на сотню километров севернее. Тут леса кругом, знаменитые охотугодья – Завидовский заповедник. Слыхали? Влияет, наверное. Мы уже на месте. Ну и как вам?
– Днем бы посмотреть, – завертел головой Дорожкин.
– Вот днем и посмотрите, – кивнул Адольфыч, – а сейчас спать. Павлик, отнеси вещи Евгения Константиновича!
Оказавшийся Павликом водитель загремел крышкой багажника, а Адольфыч только развел руками:
|
– На этом пока моя миссия заканчивается. Дальнейшую ответственность за ваше благополучие я перекладываю на Марка, ну вы с ним опосредованно уже знакомы. А уж он назначит вам шефа на первое время. Но это все будет послезавтра или уже завтра. Сегодня спать, отдыхать, с обеда можете прогуляться по городу, осмотреться. Если что, Фим Фимыч вас проинструктирует. А вот и он.
Из подъезда и в самом деле выскочил карлик, замахал руками, но Дорожкин его уже не слушал. Недолгий сон в пути оказался явно недостаточным, и Дорожкин снова начал засыпать и уже почти спал, пока пожимал холодную руку Адольфыча, пока грузился в старинный лифт с двойными дверями вслед за похожим на медведя Павликом. В полусне же он с трудом разбирал бормотание Фим Фимыча, что кого другого после такой порции загоруйковки вовсе бы на носилках несли, силился открыть глаза, когда консьерж гремел ключами у высокой, покрытой заклепками стальной двери, но когда заснул, так и не вспомнил. Зато проснулся со свежей головой и ощущением здоровья во всем теле.
«Однако», – удивленно подумал Дорожкин, не открывая глаз. Ни в голове, ни во всем организме в целом не было не только нотки похмелья, но как бы даже наоборот; он словно снова обратился в едва оперившегося юнца, и некоторые части тела сообщали ему об этом недвусмысленно и задорно. Дорожкин улыбнулся и решил понежиться еще несколько минут под одеялом, а заодно уложить в голове неожиданно ясные воспоминания о вчерашнем дне и прошедшей ночи. Итак, он нанялся на непонятную работу к непонятным людям и, более того, уже прибыл на новое место жительства, расположенное примерно в ста километрах севернее Москвы. И не просто прибыл, а выспался и продолжал лежать в мягкой постели в квартире, которая через пять лет должна перейти в его собственность. Начало было интригующим и где‑то даже обнадеживающим.
Дорожкин приоткрыл один глаз, посмотрел на потолок, не обнаружил его на привычном месте, открыл оба глаза, прищурился и понял, что потолок находится неприлично высоко. Нет, тут было не три с половиной метра пространства, а как бы не все четыре. «Первый плюс, – подумал Дорожкин. – Наконец‑то перестану сбивать люстру руками, надевая свитер. Жаль, Машка этого уже не оценит. Собственно, а почему жаль?»
Дорожкин откинул толстое, но неожиданно легкое одеяло и, опустив ноги на пол, точно попал в толстые войлочные тапки. Утро или, судя по ослепительно‑синему небу в огромном окне, день начинали нравиться Дорожкину все больше. Комната была такой просторной, что, повесив в ее торце кольцо, компания высоченных негров вполне могла бы разыграть партию в дворовый баскетбол, и Дорожкин нисколько бы им не помешал. Он сидел на широкой металлической кровати с блестящими никелированными шарами на спинках и казался сам себе лодочником, заплывшим на довольно приличной посудинке в огромную гавань. Слева от него стояла тумбочка из красного дерева, сравнимая размерами с комодом, напротив, метрах в четырех, собственно комод, напоминающий выполненный из того же красного дерева тяжелый танк, а левее, ближе к окну, обнаружился не менее тяжелый письменный стол с двумя тумбами и обтянутой зеленой тканью столешницей, на которой блестел черный массивный телефон. Кресло перед столом было вполне современным, на колесиках, с кучей регулировок и высокой спинкой. Прочий периметр, исключая четверку антикварных, с позолотой, стульев, пустовал, хотя дверцы пары стенных шкафов оставляли простор для фантазии. Дорожкин лег на спину, чтобы дотянуться до желтоватой стены, на ощупь решил, что она выкрашена акрилом, встал, обнаружил, что беленый, с гипсовой лепниной, потолок ближе не стал, и зашаркал по явно дубовому паркету к окну.
За окном и в самом деле стоял день, хотя полдень, кажется, еще не наступил. Окна квартиры Дорожкина, судя по отчетливой тени дома на траве и дорожках, смотрели на север, но даже и отраженного небом и сентябрьской травой света хватало, чтобы комната казалась по‑летнему солнечной. Чуть тронутый осенью газон выбирался из‑под тени дома и, прервавшись на (ничего себе) полосу брусчатой мостовой, скатывался по крутому склону к узкой речке с еще более узким пешеходным мостом. За речкой зеленела луговина, паслось с пяток коров, начинались огороды какой‑то деревеньки, и уже за ней синел мутными зубцами лес.
– Ну‑ну, – пробормотал Дорожкин. – Несколько тысяч населения. Однако какой это этаж? По высоте как бы не десятый!
Он отодвинул тюль, повернул шпингалет, неожиданно легко открыл окно и подставил лицо теплому сентябрьскому ветру. Этаж был пятым. Прямо над головой свисал край крыши, справа и слева из темно‑красного кирпича торчали вырезанные из известняка морды то ли каких‑то горгулий, то ли еще какой пакости. Дом был двухподъездным, но производил впечатление огромного. Улица, на которой он стоял, справа вместе с речкой поворачивала за угол, а прямо перед домом раздваивалась и уходила половиной своей вдоль реки куда‑то к северо‑западу, а второй половиной, обрастая домами, подобными тому, из которого высунулся Дорожкин, просто к западу. Из‑за угла соседнего здания выполз микроавтобус, повернул налево, остановился, выпустил трех школьников с ранцами и поехал дальше. Детвора побежала по дорожкам к ближайшим домам. И без того бодрое настроение Дорожкина сразу улучшилось.
Он захлопнул окно и, разминая шею и делая взмахи руками, обошел комнату. Поднял тяжелую телефонную трубку, покачал головой, глядя, как медленно выползают из эбонита хромированные рычаги, послушал гудок. Потрогал стопку своей одежды на стуле, достал сотовый и уверился, что тот и вправду находится вне зоны действия Сети. Затем погремел ящиками комода, открыл тумбы стола, убедился, что они пусты. Нашел несколько комплектов белья и стопку полотенец в тумбочке‑гиганте у кровати. В первом стенном шкафу, который можно было сдавать малоимущим студентам в качестве комнаты без окна, провел рукой по плечикам и с некоторым сожалением узнал в зеркалах на внутренней стороне дверей в слегка помятом молодом мужике в трусах и майке самого себя. Открыл второй шкаф и обнаружил там беговую дорожку, которая была немедленно вытянута наружу, подключена к ближайшей розетке и опробована. «Однако», – обрадовался Дорожкин, чувствуя, как икры наполняются усталостью, а на плечах и лбу выступает пот. Жизнь продолжала налаживаться. Через тридцать минут, когда квартира была осмотрена полностью, Дорожкин был почти счастлив.
Коридор лишь немногим уступал размерами спальне, и это было еще ценнее оттого, что от огромной кухни он отделялся широкой аркой, через которую падал вполне себе дневной свет. Вместе с комплектом мягкой кожаной мебели и настоящим камином это превращало коридор в гостиную, тем более что собственно прихожая с галошницей и стенным шкафом для верхней одежды отделялась от коридора такой же аркой. В коридоре имелась еще и кладовка, куда Дорожкин тут же перетащил стоявшие в прихожей сумки с вещами, после чего заглянул на кухню и во вторую комнату.
Гостиная оказалась именно такой, какой и представало в мечтах Дорожкина логово состоятельного мужчины средних, а еще лучше молодых лет. Она была почти квадратной, причем одну стену ее занимало такое же огромное окно, как и окно спальни, а три других – застекленные книжные стеллажи под потолок, оставляя проемы для дивана, пары кресел и тумбы из черного дерева с огромным телевизором. На все том же дубовом полу лежала белая медвежья шкура, а на ней стоял аккуратный стол с настольной лампой, украшенной вырезанным из белого камня орлом.
Дорожкин приблизился к одной из полок, звякнул стеклянной дверцей и вытащил отлично сохранившуюся, но, судя по желтизне бумаги, старую книгу. Так оно и оказалось, в нижней части обложки значилась дата издания – 1827 год. Выше выделялся заголовок «Tamerlane and Other Poems»[5]. Дорожкин повертел книгу в руках, открыл ее, вгляделся в ряды строк, не нашел имени автора и аккуратно поставил книгу на место, как ему показалось, в ряд не менее древних изданий. Да, пожалуй, одни только книги на этих полках стоили больше, чем вся роскошная квартира. Хотя кому теперь были нужны бумажные книги? Дорожкин вспомнил о ноуте, метнулся в кладовку, разыскал в одной из сумок видавший виды аппарат и с огорчением убедился, что вайфаем в квартире и не пахнет. Впрочем, с таким количеством книг… Конечно, если не все они представляют собой сборники поэзии, да еще на английском языке.
Если библиотека привела Дорожкина в состояние восторга, то кухня обратила его в трепет. Особенно холодильник. Он напоминал двухстворчатый стальной гардероб и в последнем обиталище Дорожкина занял бы половину кухни, а с учетом раковины и газовой плиты, то и всю. На новой кухне Дорожкина он скромно ютился в уголке, не выделяясь в длинном ряду мебели, наполненной множеством совершенно неведомой Дорожкину утвари и поблескивающей столешницей из натурального камня. Дорожкин плюхнулся на диван, ощутив голыми ногами приятный холод кожаной (на этот раз светло‑бежевого цвета) обивки, и понял, что, даже если счастье есть категория мгновенная, это нисколько не отменяет его возможной материальности. Отчего‑то ему тут же вспомнились слезы матери, которая однажды приехала к Дорожкину в Москву, когда он перебивался вовсе в убогой комнатушке, села на кривой стул и начала горевать над непутевостью собственного сына. Сейчас бы ее слезы были светлыми и счастливыми.
Дорожкин с удивлением почувствовал, что у него защипало в носу, громко и ненатурально расхохотался, поднялся, открыл холодильник, уже без особого удивления нашел на одной из ярко освещенных и забитых продуктами полок чуть слышно урчащего чуда какой‑то йогурт и, забрасывая в рот сладкое кушанье, отправился в ванную. Ванных было две. В одной, которую Дорожкин сначала счел довольно большой, имелись душевая кабина, компакт и широкая раковина у зеркальной стены. Во второй, которая своими размерами превращала первую в маломерку, нашлось все то же самое, но душевая кабинка блестела какими‑то многочисленными соплами, и сверх стандартного набора обнаружилась изящная чугунная двухметровая ванна с фигурными ножками, чудной фаянсовый «зверь» биде, а также огромный полотенцесушитель, зеркальная плитка на потолке, черная на стенах, теплый пол и прочее, прочее, прочее. Через минуту Дорожкин уже стоял в душевой кабине под струями теплой воды и был бы близок к громогласному исполнению какого‑нибудь торжественного гимна, если бы не одна ужасно неудобная и колючая мысль, которая вгрызалась ему в голову, словно сверло перфоратора, – никакой теоретической пользой и старанием он не мог оправдать предоставленную ему роскошь. Даже с учетом его немедленного расчленения и продажи всех органов, вплоть до мозгового вещества, по максимально возможной цене. Хотя если счесть предоставление жилплощади недолгой арендой… И все‑таки с нормальной логикой мирились только два варианта развития событий: или этот самый Адольфыч вместе со всей своей мэрией сошел с ума, или с ума сошел сам Дорожкин, и в настоящее время он не стоял под душем в ванной комнате, которая одна была больше его бывшей съемной квартиры, а лежал где‑нибудь в психушке под действием каких‑нибудь транквилизаторов и бессмысленно вращал глазами.
– Или работа, которую мне придется работать, связана с какой‑то дрянью, – сделал вывод из бесплодных размышлений Дорожкин. – И квартира эта как переходящий приз. Один инспектор умирает или погибает, на его место берут нового. И все довольны. Значит, таки аренда? Бесплатного сыра не бывает, Дорожкин. Или бывает?
Вода продолжала ласкать тело. Острые струйки ударяли не только по макушке и плечам, но и били со всех сторон, заставляя Дорожкина ощущать всю его, надо заметить, не слишком богатырскую стать. Он взял в руки флакон с каким‑то диковинным гелем для душа, заметил на запястье уже почти смывшееся слово, нащупал ближайшее полотенце, намочил его и уже мокрым затянул несколько тугих узлов, повторяя при каждом усилии: «Надо вспомнить, надо вспомнить, надо вспомнить». Теперь отчего‑то водяные уколы уже не казались Дорожкину мягкими и ласковыми.
– Честное слово – честным словом, а как отработаю квартиру, непременно потребую на нее документы, – твердо сказал Дорожкин. – И зарплату буду при первой возможности класть на книжку или отправлять матери. А то мало ли? Вот бы мамку сюда притащить да показать ей все. Нет. Пока не надо. А если лажа какая?
Дорожкин открыл глаза и вдруг увидел в стекающей по черной плитке воде старуху. Она стояла в паре метров от него, голого, – высокая, крепкая, с всклоченными над узким лбом светлыми с сединой кудряшками, и, уперев кулаки в бока и оттопырив синеватую с прожилками губу, с видимым презрением рассматривала Дорожкина.
– Черт! – заорал он, выпрыгивая из душевой кабинки, поскользнулся, грохнулся на пол, но в последний момент успел разглядеть: прежде чем растаять, старуха фыркнула и покачала головой.
– Сам ты черт, – услышал Дорожкин еле слышный голос. – Хотя куда тебе, сосунок.
Глава 4
Променад и лимонад
В полдень Дорожкин вышел прогуляться. Покачал головой, приглядевшись к древнему лифту со стальными решетками‑дверями, и сбежал по высоким ступеням пешком. Фим Фимыч сидел за стойкой у входа в клубах канифольного дыма и тыкал паяльником в нутро туристического телевизора.
– О! – воскликнул карлик, увидев Дорожкина. – За новыми впечатлениями?
«Со старыми бы разобраться», – раздраженно подумал Дорожкин, но консьержу улыбнулся.
– Доброго здоровьица, Фим Фимыч. Вот вышел прогуляться.
– Прогуливаться – не прогуливать, – подмигнул Дорожкину карлик. – Совет какой нужен? Если насчет перекусить, сразу говорю, кафе «Зюйд‑вест» лучше прочих. Несильно, но лучше. В смысле пива и настроения. Остальное и сам разглядишь. Как ночевал?
– Более чем, – с сомнением ответил Дорожкин и в свою очередь подмигнул карлику. – Интересуюсь вот, отчего Адольфыч сказал, чтобы я у тебя, Фим Фимыч, загоруйковку не просил? Так и сказал: не проси, все равно не даст.
– А хрен его знает, – громко ответил Фимыч, но шепотом добавил: – Будешь просить, не дам, а без спросу угощу. После поговорим. Если прирастешь тут.
– Вот и отлично, – кивнул Дорожкин и толкнул тяжелую дверь. Оказывается, в этом самом Кузьминске еще надо и прирасти? А что же бывает с теми, кто не прирос?
Прирасти к городку на первый взгляд казалось проще простого. Вокруг сияла чистота, травка была аккуратно пострижена, в урнах поблескивали вывернутые краями наружу пакеты для мусора, но мусора не видно было не только в урнах, но и вокруг них. Камни брусчатки блестели, словно смазанные маслом. Дорожкин начал озираться уже через десяток шагов, когда вдруг понял, что отсутствие бумажек и даже обычных окурков под ногами выбивает его из привычного мира покрепче, чем нимбы над головами, разговаривающие старухи в черной плитке или колтун паутины на машине теплой осенней ночью. Однако все перечисленное вполне можно было списать на временное помрачнение рассудка, а улица существовала наяву, под ногами, по ней можно было шагать, ее можно было разглядывать и даже трогать руками. Не запачкав ладоней, кстати. Еще через десять шагов Дорожкин начал относиться к чистоте как к само собой разумеющемуся и даже подумал, что бросить что‑нибудь под ноги в такой обстановке довольно‑таки непростая задача. Впрочем, с соблазном Дорожкину бороться не пришлось, потому как бытовым свинством он не отличался с детства, да и бросать ему было пока что нечего.
Дорожкин обошел детскую площадку, на которой пара карапузов копалась в песке, миновал торец очередного пятиэтажного гиганта, уважительно хмыкнул в сторону красной, в английском стиле, будки таксофона с надписью «Местная связь», пригляделся к табличкам на перекрестке и понял, что отныне его адрес – улица писателя Николая Носова, дом номер пятнадцать, квартира тринадцать. Ничего мистического в собственном адресе Дорожкин не обнаружил, пожал плечами и пошел вниз по улице писателя Бабеля, по которой ему навстречу ползла очередная маршрутка. На лобовом стекле старенького, но бодрого «мерседеса» сияла неоном цифра «два», а на боку значился ее маршрут – «улица Бабеля – улица писателя Николая Носова – улица Сталина – улица Мертвых – улица Бабеля». Дорожкин вздрогнул, перечитал еще раз, но слово «Мертвых» никуда не делось.
«Угораздило же кого‑то заполучить такую фамилию, – подумал Дорожкин. – И не только заполучить, но и прославить ее. А если серьезно, чем лучше фамилия, к примеру, Долгих или Косых, чем та же фамилия Мертвых? Да ничем». Тут же в голове всплыло, что и улицы имени Сталина до сей поры Дорожкину не попадалось, ну так чего было задумываться по этому поводу? Городок закрытый, один раз назвали, а потом просто не стали переименовывать.
«Просто не стали переименовывать», – успокоил себя Дорожкин, хотя перекресток улицы Сталина и улицы Мертвых представился ему не самым приятным для полуденной прогулки местом в любом городе.
Тем не менее под ногами царила все та же чистота, кроссовки не расшнуровывались, солнце светило в лицо, теплый ветерок ласкал через ветровку спину, а щебечущие детишки с ранцами, которые то и дело попадались навстречу, способны были привести в хорошее расположение духа даже закоренелого неудачника. За спиной заурчала маршрутка, которая двигалась в направлении, противоположном движению маршрутки номер два. И точно, на стекле у нее сияла цифра «один», а маршрут был указан обратным образом – «улица Бабеля – улица Мертвых – улица Сталина – улица писателя Николая Носова – улица Бабеля». Водитель маршрутки помахал Дорожкину через стекло, Дорожкин помахал ему в ответ и на первом же перекрестке перешел через широкую улицу, которая, как и следовало ожидать, называлась улицей Ленина. У тротуара Дорожкин уступил дорогу мальчишке‑велосипедисту, помахал водителю еще одной маршрутки с номером четыре, которая, скорее всего, курсировала именно по этой улице, и продолжил движение вниз по Бабеля, приметив следующий перекресток, за которым поднималось особенно высокое и громоздкое здание все из того же темно‑красного кирпича.
Город явно выражал готовность нравиться новому горожанину, и нравиться не только на первый, но и на все последующие взгляды, несмотря на то что его здания были похожи друг на друга как близнецы и каждое украшали выложенные из того же кирпича вертикальные пилоны с вырезанными из известняка уродливыми рожами. Зато, в отличие от каменных, лица встречных детишек были как раз улыбающимися, к тому же в каждой стайке ребятишек, независимо от их возраста, непременно находился один ребенок, который с важным видом говорил Дорожкину: «Здравствуйте». Ну точно как в родной деревне. Вот если бы еще не было ощущения нехватки воздуха, словно в высокогорье, ну так должна же была вчерашняя загоруйковка сказаться на самочувствии хоть как‑то?
Следующая улица оказалась улицей Николая‑угодника. Именно так и было написано на белой в синей рамочке табличке, разве только после последней буквы «а» был добавлен еще и аккуратный крестик. Дорожкин почесал затылок, но не нашелся что сказать и пошел дальше, тем более что огромное здание по левую руку уже перегораживало часть неба.
Здание занимало целый квартал, то есть длилось ровно до следующего перекрестка, за которым город, видимо, заканчивался, потому что начинался низкий забор и кусты. Но темно‑красная громада не давала Дорожкину оторвать от нее взгляд. Огромные окна как будто с черными стеклами, в которых отражались желтые липы, заканчивались стрельчатыми арками, над ними начинался следующий ряд таких же окон, и если бы не обычная черепичная кровля и не подмосковная осень вокруг, то Дорожкин готов бы был принять здание за какой‑нибудь обезглавленный готический собор. Тем более что окружено оно было чугунной оградой, в орденах которой явственно проступали изречения на латыни. Впрочем, их было всего два, и они просто чередовали друг друга.
– Vice versa и et cetera[6], – услышал Дорожкин тонкий дребезжащий голосок и разглядел у красного кирпичного столба растрепанного старичка в мешковатом костюме и в черных, свойственных слепцам, очках. – Именно так и звучит. Вице вэрса и эт цэтэра. Благословенная латынь. Что означает: «наоборот, наизнанку, в обратном порядке, противоположным образом» в первом случае и «некое множество, следующее по пятам познания или учета» – во втором. Профессор Дубицкас к вашим услугам. Антонас Иозасович.
– Дорожкин, – растерянно представился Дорожкин. – Евгений. Константинович.
– Праздное времяпрепровождение несвойственно этому городу, – продолжил дребезжать старичок, снимая очки, под которыми оказались вполне себе зрячие глаза. – Хотя на первый взгляд является его сутью. Вы кто, Евгений Константинович?
– Я новый инспектор, – постарался выпрямить спину Дорожкин.
– Вы уверены? – нахмурился старичок.
– Да вроде бы пока не было причин сомневаться, – пожал плечами Дорожкин.
– Hominis est errare insipientis perseverare[7], – причмокнув, вздохнул старичок. – И все‑таки, возможно, я слишком безапелляционен. Не торопитесь именовать непознанное, сначала попробуйте проникнуть в суть вещей, и тогда вы, может быть, поймете, что целью познания как раз и является установление имени всего. Подлинного имени.
– Вряд ли название моей должности изменится, если я проникну в ее суть, – втянул полной грудью запах липовой листвы Дорожкин. – Конечно, если не пойду после этого на повышение.
– Есть множество повышений, но ни одно из них не гарантирует возвышения над самим собой, скорее наоборот, – снова насадил очки на нос старичок и неожиданно улыбнулся. – Надолго к нам, Евгений Константинович?
– Как пойдет, Антонас Иозасович, – ответил улыбкой Дорожкин и вспомнил фразу, с которой отправлялся на сдачу зачетов в институте. – Alea jacta est[8]. Завтра заступаю.
– Не заступайте, да незаступимы будете, – безжизненно, словно и не было мимолетной улыбки, посоветовал старичок, развернулся и побрел, шелестя листьями, к тяжелым дверям.
Дорожкин пожал плечами и двинулся дальше, подошел к захлестнутым на тяжелую цепь воротам, на которых в увеличенном размере красовались все те же латинские фразы, и сначала разглядел на каменных парапетах у лестницы двух несколько странноватых, лишенных фараонских головных уборов сфинксов, а затем уж и надпись желтыми металлическими буквами над входом: «Институт общих проблем».
Прогулка становилась все интереснее. Уже быстрым шагом Дорожкин миновал правое крыло огромного здания и подошел к следующему перекрестку, где и остановился в некоторой растерянности. То, что он принял за кусты и границу города, скорее всего, ею и являлось, только за невысокой оградой тянулся не редкий перелесок, а кладбище. Против правил, принятых в родной деревне Дорожкина, да и на всех прочих отечественных кладбищах, на которые судьба забрасывала его волей печальных обстоятельств, здесь никаких оград, кроме общей, не наблюдалось. Зато памятники, кресты, обелиски, могильные плиты и даже склепы за не слишком широкой полосой бурьяна торчали в изобилии, и редкие березки, шелестящие желтыми прядями, не могли скрыть безудержную фантазию безутешных родственников. Именно здесь и начиналась улица Мертвых. Улица Бабеля пересекала ее под прямым углом и уже через десяток шагов плавно заворачивала вдоль кладбища на юго‑запад, огибая, судя по штабелям бруса и досок и приглушенному визгу пил, внушительную пилораму, за которой полуденное солнце золотило маковки небольшой церквушки. Улица же Мертвых, стартуя у очередного красного таксофона, уходила вправо. «Как в Нью‑Йорке, – подумал Дорожкин, который никогда не выезжал за границу. – Параллельные улицы пересекаются с параллельными. Или почти параллельными». В голову ему тут же пришло, что название улицы вряд ли имеет отношение к кому‑то по фамилии Мертвых, но неприятная мысль сменилась успокаивающей, что ничего страшного в данном названии нет, тем более что и мертвые находятся тут же. Лежат в земле, придавленные камнями и крестами, омытые слезами родных и друзей.
На противоположной стороне улицы стояла водонапорная башня, которая от времени лишилась изрядной доли высоты и прежнего предназначения. Теперь ее венчал черепичный конус, под которым крупными буквами было выведено: «Урнов, сыновья и дочь», а еще ниже колыхались два бледно‑голубых полотнища с надписями: «Гробовая мастерская» и «Вам понравится». Тут же на нехитром приспособлении медленно вращался обитый бордовым плюшем миниатюрный гроб, крышка которого, обнажая розово‑кремовое нутро, торчала в небо под углом в сорок пять градусов.
– Уважаемый! – услышал Дорожкин оклик, остановился и разглядел худощавого мужчину лет сорока, который двигался к нему как раз из открытой двери между двумя вышеупомянутыми плакатами. Одет мужчина был в черный, тщательно отутюженный костюм, а на лице имел скорбную гримасу, свойственную, к примеру, собакам породы бассет‑хаунд. – Уважаемый! – Мужчина слегка запыхался, догнал Дорожкина, но руку ему не протянул, а приложил ее к груди и вежливо спросил: – Метр семьдесят шесть?