ИЗ «ТАШКЕНТСКИХ ТЕТРАДЕЙ» 3 глава




Мои полчаса истекли, и я ушла.

 

9 сентября 39. • У меня грипп. Вчера меня навестила Анна Андреевна. Нарядная! На руках перстни, на груди брошь, на шее – ожерелье.

Прочитала о смерти[51].

– У меня, кроме каверн во всех легких, еще, наверное, и миньерова болезнь, – сказала Анна Андреевна. – Когда‑то специалисты мечтали наблюдать хоть одного больного. Теперь таких больных много. Стоит мне двинуться, повернуть голову – головокружение и тошнота. Когда я иду по лестнице, передо мною бездна.

Я спросила, что она сейчас читает.

– Болотова.

Потом рассказала очень смешно, как чьи‑то малыши, которым «Осип»[52]подарил свою детскую книжку, попросили его:

– Дядя Ося, а нельзя ли эту книжечку перерисовать на «Муху‑Цокотуху»?

Почему‑то, не помню почему, мы заговорили о человеческой бестактности. Анна Андреевна рассказала: на днях пришла телеграмма Анне Евгеньевне от Николая Николаевича. Анны Евгеньевны нет, она в отъезде.

– Я, – говорит Анна Андреевна, – позвонила брату Николая Николаевича. Тот пришел, прочитал телеграмму: Николай Николаевич, через Анну Евгеньевну, просит у брата 200 рублей. А денег у брата нет. Я ему предложила свои. Он взял и послал их от собственного имени. На другой день пришла телеграмма, адресованная мне: «Поблагодарите Сашу».

Она рассказала это, смеясь.

– И со мной переписывается человек, который на прощание сказал мне: «Выдайте мне расписку, что я отдал вам все ваши вещи»[53].

Она поднялась. Я хотела одеться и проводить ее, но она не позволила: «У вас жар».

Остановилась у двери:

– Вы заметили? Я сегодня при всех регалиях. Вот это розовый коралл. А это перстень двадцатых годов прошлого века, его мне Оленька подарила. А это – древний перстень из Индии, тут мужское имя и надпись: «Сохрани его Господь». А это (указала на брошь) – подписной Рикэ, головка Клеопатры.

 

16 сентября 39. • Вечером я была у Анны Андреевны.

Она лежала на диване, одетая, но под одеялом.

Оказывается, Владимир Георгиевич водил ее к доктору – по поводу пальцев ноги, – и доктор велел ей лежать.

– Это не гангрена, как опасался Владимир Георгиевич, это – травмоневрит.

Возле нее на стуле – томик Бенедиктова, подаренный Лидией Яковлевной Гинзбург27.

– Знаете, у него, оказывается, были и хорошие стихи, под конец, под старость… Безо всяких Матильд.

И она прочла мне вслух «Бессонницу» и еще кусочек из какого‑то стихотворения о елке: начало банальнейшее, а потом хорошо.

На электрической плитке кипел суп.

– Ольга Николаевна ушла и поручила мне за ним смотреть, – сказала Анна Андреевна. Встала, долила в суп воды и попробовала включить чайник.

– Он у нас не всегда действует, а только иногда… Ну, включись, включись, ну, пожалуйста, – сказала она шепотом чайнику, наклонившись над ним.

Я тоже очень хотела, чтобы чайник включился, потому что на этот раз, как умная, принесла с собой печенье, сахар, пирожные.

– Теперь вы ведите здесь культурный образ жизни, – сказала мне Анна Андреевна, – а я пойду на кухню хозяйничать.

Пока ее не было, я перелистывала Бенедиктова. За одной стеной женщина рычала на ребенка, ребенок плакал. За другой слышался оживленный голос новой жены Николая Николаевича.

– Ольга Николаевна ушла в гости, и я боюсь, что мы не услышим звонка. Он у нас тоже так: то действует, то не действует.

Мы сели пить чай.

Анну Андреевну позвали к телефону: Ольга Николаевна извещала, что вернулась ночевать к знакомым, потому что, поднявшись к Анне Андреевне, не дозвонилась – звонок не производил никакого звука.

Провожая меня, Анна Андреевна вышла на площадку, чтобы проверить звонок: он звонил вовсю.

– Вот что значит жить в Доме Занимательной Науки, – сказала она.

 

27 сентября 39. • Я лежу. Чем‑то больна – не разбери‑пойми.

Анна Андреевна звонила несколько раз, хотела прийти. Я ее все не пускала: еще заразится. Да и сама она не совсем здорова. Но сегодня она все‑таки пришла. Плохая, темная, глаза ввалились, морщины вокруг рта обозначились резче.

Николай Николаевич вернулся:

– Ходит раздраженный, злой. Все от безденежья. Он всегда плохо переносил безденежье. Он скуп. Слышно, как кричит в коридоре: «Слишком много людей у нас обедает». А это все родные – его и Анны Евгеньевны. Когда‑то за столом он произнес такую фразу: «Масло только для Иры». Это было при моем Левушке. Мальчик не знал куда глаза девать.

– Как же вы все это выдерживали? – спросила я.

– Я все могу выдержать.

(«А хорошо ли это?» – подумала я.)

Пришла Рахиль Ароновна28. Анна Андреевна оживилась и заговорила о другом.

– Меня приглашают на брюсовский юбилей. Выступить с воспоминаниями.

– Но ведь вы – как и я – его не любите, кажется? – спросила я.

– Лично с ним я не была знакома, а стихов его не люблю и прозы тоже29. В стихах и Гелиоглобал, и Дионис – и притом никакого образа, ничего. Ни образа поэта, ни образа героя. Стихи о разном, а все похожи одно на другое. И какое высокое мнение о себе: культуртрегер, европейская образованность… В действительности никакой образованности, перевел эпиграф к пушкинскому «Пажу»: «Это возраст херувима» – вместо Керубино! Писал статьи о теории поэзии и вдруг в письме проговорился: «собираюсь прочесть “Art po tique” Буало»… Да как же смел писать, не прочитав? Образованность! А письма какие скучные. Я читала его письма к Коле в Париж. В них, между прочим, он настойчиво рекомендует Коле не встречаться с Вячеславом Ивановым: хотел, видно, сохранить за собой подающих надежды из молодых. А Вячеслав Иванов умница, великолепно образованный человек, тончайший, мудрейший. Через некоторое время Коля написал Брюсову: «Познакомился с Вячеславом Ивановым и только теперь понимаю, что такое стихи…»30. По дневнику видно, какой дурной был человек. Одна запись: «Под видом массажа крутил руки брату». А брат был болен. Гадость какая! И зачем это записывать? Он полагал, что он гений, и потому личное поведение несущественно. А гениальности не оказалось, и судиться пришлось на общих основаниях31. Административные способности действительно были большие. Но и только. Для русской культуры он человек несомненно вредный, потому что все эти рецепты стихосложения – вредны.

Она произнесла эту речь оживленно, энергично, из вежливости обращаясь главным образом к застенчивой и упорно молчавшей Рахили Ароновне.

Потом рассказала, что отбирает стихи для издательства, но нехотя, медленно…

– Я не в силах. Ставим с Люсей крестики. Пока что я перечеркнула все ранние. Я их терпеть не могу[54].

Я машинально побарабанила рукой по стене. Она сказала:

– Моя мама, когда ей случалось сильно огорчаться, начинала стучать по столу. Стучала упорно, часами. У меня был брат студент. Мы жили на даче. Один раз соседи спрашивают: «Это ваш брат печатает?» – имея в виду прокламации32.

Я рассказала, что читаю Люшеньке «Русских женщин» и она плачет.

– Я в детстве их сама нашла, – отозвалась Анна Андреевна. – Мне никто никогда ничего не читал, не до меня было. Некрасов – единственная в доме книга, больше ни одной.

Заговорили о том, что на улицах сейчас мокро, темно, мрачно.

– Ленинград вообще необыкновенно приспособлен для катастроф, – сказала Анна Андреевна. – Эта холодная река, над которой всегда тяжелые тучи, эти угрожающие закаты, эта оперная, страшная луна… Черная вода с желтыми отблесками света… Все страшно. Я не представляю себе, как выглядят катастрофы и беды в Москве: там ведь нет всего этого.

Я сказала, что Киев – вот веселый, ясный город и старина его не страшная.

– Да, это так. Но я не любила дореволюционного Киева. Город вульгарных женщин. Там ведь много было богачей и сахарозаводчиков. Они тысячи бросали на последние моды, они и их жены… Моя семипудовая кузина, ожидая примерки нового платья в приемной у знаменитого портного Швейцера, целовала образок Николая‑угодника: «Сделай, чтоб хорошо сидело»…

Рахиль Ароновна пошла ее провожать.

 

15 октября 39. • За это время я была у Анны Андреевны раза три, но не записывала. А сейчас уже поздно вспоминать ее речи, того и гляди переврешь что‑нибудь.

Впрочем, один эпизод запишу. Вечером на днях она и Ольга Николаевна сговаривались при мне с утра отправиться в очередь[55]. Анна Андреевна просила всех соседей, чтобы ее разбудили ровно в семь – ни минутой позже. «Ольга Николаевна жалеет меня будить». Затем – дружеские препирательства о пальто, кто в чем пойдет: Анна Андреевна настаивала, чтобы Ольга Николаевна надела ее осеннее (у Ольги Николаевны с собою только летнее), а сама она наденет шубу.

– В шубе вам будет тяжело стоять, – говорила Ольга Николаевна, – лучше я надену шубу, а вы осеннее.

Но Анна Андреевна не соглашалась.

– Нет, шубу надену я. Вам с ней не справиться. Она особенная. На ней давно нет пуговиц ни одной. Новые найти и пришить мы уже не успеем. Я ее умею и без пуговиц носить, а вы не умеете. Шубу надену я.

Сегодня днем я зашла к Анне Андреевне, чтобы проводить ее в амбулаторию, к доктору, по назначению Литфонда. Зашла прямо из библиотеки, где достала для нее «Литературный современник» 1937 года с новыми материалами о дуэли Пушкина33. Кроме того, я принесла ей масло.

– Теперь я обеспечена на много дней, – сказала мне Анна Андреевна. – У меня есть четыре селедки, шесть кило картошки, а вы еще и масло принесли. Пир!

Отправились. Минуты две стояли перед совершенно пустым Литейным: она боялась ступить на асфальт.

По дороге заговорили о щитовидной железе, которая у нее увеличена еще сильнее, чем у меня.

– Мне одна докторша сказала: «Все ваши стихи вот тут», – Анна Андреевна похлопала себя ладошкой по шее спереди. – Мне предлагали сделать операцию, но предупредили, что через месяц я буду не менее восьми пудов. Это я‑то!

Опять почему‑то вернулись к Киеву, и я спросила, любит ли она Шевченко.

– Нет. У меня в Киеве была очень тяжелая жизнь, и я страну ту не полюбила и язык… «Мамо», «ходимо», – она поморщилась, – не люблю.

Меня взорвало это пренебрежение.

– Но Шевченко ведь поэт ростом с Мицкевича! – сказала я.

Она не ответила.

Мы дошли. Разделись. Белоснежный коридор – и очередь. Анна Андреевна назначена на 5 часов 45 минут, но, как разъяснили в очереди, это «ничего не значит». Мы сели. Перед нами пять человек. Очередь движется медленно, по полчаса на человека.

Анна Андреевна начала меня расспрашивать о Николае Ивановиче: что рассказывает о его житье‑бытье Цезарь, вернувшийся из Москвы34.

– Странно ко мне относится Николай Иванович, – сказала она вдруг.

– Чем же странно? Вы же знаете, что он к вам замечательно относится.

– Ко мне – да, но не к моим стихам. Ведь Николай Иванович человек фанатический, и мои стихи нравиться ему не могут.

– А вы не спрашивали?

– Ну нет, не мой черед об этом спрашивать!

Наконец Анна Андреевна вошла в кабинет. Я осталась ждать ее. Появилась она скорее других – минут через 15. Мы оделись и вышли на улицу. Тут только я заметила, что она сильно возбуждена.

– Он нашел меня совершенно здоровой. Так я и знала. Я говорила Владимиру Георгиевичу, что так и будет. Теперь на вопрос Литфонда он ответит, что я симулянтка. Уверяю вас, так и будет. Наверное, его разозлило, что я показала ему записки от двух профессоров с очень серьезными диагнозами. Он три раза спросил меня: вы служите? Верно, думал, что я хочу бюллетень получить. Он так понимает свою задачу: осаживать и разоблачать. Назначил мне солено‑хвойные ванны, а электризации и ножных ванн, которые рекомендовали Давиденков и Баранов, не назначил: «совершенно лишнее»35.

Мы шли пешком: в гневе Анна Андреевна не пожелала ждать трамвая. Мне было ее до слез жаль: я близко вижу ее жизнь и понимаю, как она больна… И зачем судьбе понадобилось подвергать ее еще и этому унижению?

Мы шли молча. Я не могла изобрести, чем бы ее утешить.

Довела ее до самых дверей ее квартиры – так уж у нас заведено. На прощание она вдруг меня поцеловала.

 

18 октября 39. • Собираюсь в Долосы[56].

В последние дни сижу над стихами Анны Андреевны. Она просила меня прочесть то, что отобрала вместе с Лидией Яковлевной[57].

Я просидела несколько дней, обложенная разными изданиями книг Анны Андреевны. Вдумывалась в пунктуацию, хронологию, варианты.

Мы условились, что я приду к ней сегодня утром. «Пораньше», – настаивала Анна Андреевна.

Я пришла в двенадцать. Стучу, стучу в ее дверь – нет ответа.

– Анна Андреевна дома? – спросила я на кухне у какой‑то растрепанной девочки. – Она не отзывается.

– А вы не так стучите, – ответила мне девочка. И лихо застучала в дверь к Анне Андреевне сначала кулаками, а потом, обернувшись спиною, и каблуками.

– Аня, к вам пришли!

– Войдите.

Анна Андреевна лежала на диване серая, с больным, будто отекшим лицом, с седыми растрепанными волосами. Я была в отчаянии. Оказывается, она не спала всю ночь и только недавно уснула! А растрепанная девочка, объяснила мне Анна Андреевна, это вовсе не девочка, а сама уже мама, Ира Пунина.

Я разложила на столе стихи, книги, свои записи и начала задавать приготовленные вопросы.

Анна Андреевна отвечала, слушала, соглашалась на мои советы, но как‑то без интереса. Может быть, попросту сон еще не вполне покинул ее.

Я пожаловалась, что не понимаю одного стихотворения: «Я пришла тебя сменить, сестра».

– И я его не понимаю, – ответила Анна Андреевна. – Вы попали в точку. Это единственное мое стихотворение, которого я и сама никогда не могла понять[58].

Я переворачивала страницы, задавала свои вопросы и мучительно чувствовала, что все это ей в тягость.

– Пожалуйста, запишите все ваши соображения на каком‑нибудь отдельном листке, – попросила наконец Анна Андреевна, – а то я все равно все забуду.

Я умолкла, нашла листок, принялась переписывать свои заметки: даты, отделы, варианты, прежние и теперешние циклы.

– Видели ли вы когда‑нибудь поэта, который так равнодушно относился бы к своим стихам? – спросила Анна Андреевна. – Да и все равно из этой затеи ничего не выйдет… Никто ничего не напечатает… Да и не до того мне.

Я простилась.

– Возвращайтесь скорее, – сказала она мне на прощание. – Я буду вас очень ждать.

 

15 ноября 39 • Вчера, впервые после приезда, я была у Анны Андреевны.

Лежит. Опять лежит. По ее словам, не спала уже ночей пятнадцать.

Мечется головой по подушке. Рука горячая.

– У вас жар?

– Я не мерила.

Собирается в Москву. Ей уже достали билет.

Прочитала книгу, которую я принесла ей в прошлый раз, – «Смерть после полудня» Хемингуэя. Я рассказала ей, что Митя случайно раскрыл эту книгу на прилавке у букиниста, зачитался, пришел в восторг и купил, – никогда прежде не слыша даже имени автора.

– Да, большой писатель, – сказала Анна Андреевна. – Я только рыбную ловлю у него ненавижу. Эти крючки, эти рыбы, черви… Нет, спасибо!

Скоро пришла Вера Николаевна, принесла еду36. Анна Андреевна ни до чего не дотронулась.

– Я ничего не ем и раздаю. Бессонница – и не могу есть. Все раздаю, а то портится.

Она начала тяжело дышать. Попросила Веру Николаевну пойти к Пунину за камфарой.

Пунин вошел в комнату, напевая. Начал расспрашивать Анну Андреевну, но петь не перестал. Вопросы вставлял в пение.

– Ти‑рам‑бум‑бум! Что с вами, Аничка? Ти‑рам‑бум‑бум!..

– Дайте, пожалуйста, камфару.

Он принес пузырек – ти‑рам‑бум‑бум! – накапал в воду – ти‑рам‑бум‑бум! – и она приняла.

Оказывается, Вера Николаевна пришла за какой‑то картиной Бориса Григорьева, которую Анна Андреевна решила продать. Я вышла с ней вместе, чтобы помочь нести. Картина была тяжелая, даже вдвоем мы еле ее тащили. Какая‑то малоприличная баба. Тащить было далеко, по Фурштадтской, по Потемкинской.

Вера Николаевна уже продала для Анны Андреевны несколько рисунков Бориса Григорьева по 75 рублей штука.

 

4 декабря 39. • Вчера утром забежал ко мне на минутку Владимир Георгиевич, попросил вместо него встретить Анну Андреевну, возвращающуюся из Москвы. Телеграмма: «Выезжаю 10.50». Сам он не может уйти утром с работы.

– Я был у нее на квартире, протопил печку, прибрал немного…

Сегодня с утра, в указанное им время, я отправилась на вокзал. Но – не встретила Анну Андреевну. Нет такого поезда – 10.50 из Москвы… Вернувшись домой, я на всякий случай позвонила ей. Оказалось, она уже дома. Приехала «стрелой». И попросила прийти сейчас же.

Села на диван, рассказала свою эпопею[59].

– Константин Александрович позвонил Александру Николаевичу[60]. Тот пил. Константин Александрович говорит: «Приходи, тут тебя одна дама ждет». Тот обрадовался, думал, дама действительно! А это оказалась я… Но он все‑таки был очень любезен.

И дальше – все по порядку. Потом:

– Борису Леонидовичу очень понравились мои стихи. Он так все преувеличивает! Он сказал: «Теперь и умереть не страшно»… Но что за прелестный человек! И более всего ему понравилось то же, что и вы любите: «И упало каменное слово»[61].

Про Николая Ивановича сказала:

– Мы с ним всегда друг другу что‑нибудь дарим… этот раз я уж совсем не знала, что ему повезти. Но в альбоме Бориса Григорьева вижу вдруг набросок и подпись: В. Хлебников. Николай Иванович был счастлив. Подарок удался, я рада[62].

Мы начали вместе топить печку. Она долго не разгоралась, но все же в конце концов огонь затрещал.

– А знаете, – грустно сказала Анна Андреевна, – Шакалик не узнал меня, когда я вернулась. За две недели позабыл.

 

6 декабря 39. • Сегодня Анна Андреевна позвонила мне с утра: «Приходите сейчас». Я пошла. На мой стук в ее дверь она не ответила, как обычно, «войдите!», а сама вышла в коридорчик, ко мне, и тут энергичным шепотом сделала то сообщение, ради которого меня вызвала: насчет Корнея Ивановича и Жабы.

– Предупредите отца, – сказала она[63].

Потом перестала шептать и уже вслух попросила меня зайти. В комнате ожидала ее Лидия Яковлевна. Я села у окошка, а Лидия Яковлевна и Анна Андреевна, ходя друг против друга по комнате, продолжали давно, по‑видимому, начавшийся между ними спор о новых гипотезах какой‑то Эммы насчет убийства Лермонтова: будто это убийство было подстроено и организовано властью. Анна Андреевна настаивала на исторической и психологической невозможности такого предположения.

– Что за венецианские подосланные убийцы или отравители в России в тридцатых годах прошлого века! – говорила она[64].

Говоря, она ходила по комнате, протягивала руки к огню в печке, а один раз даже опустилась перед печкой на колени и так и осталась. «Оказывается, так очень удобно стоять, а я не думала», – сказала она.

Потом вскочила и расставила на столе обильную, против обыкновения, еду: сыр, консервы и водку в графине. Но, как всегда, без конца искала повсюду вилки, ложки, блюдца и обнаруживала их в самых неподходящих местах… Водку мы пили из каких‑то крошечных фарфоровых штучек, похожих на солонки.

Анна Андреевна сказала, что может пить много и никогда не пьянеет.

Потом Анна Андреевна вдруг вытащила откуда‑то тетрадку переписанных от руки стихов, очень аккуратную на вид, но первый лист отодран так грубо, что клочья торчат.

– Это я отодрала… – сказала она. – Ко мне явился недавно один молодой человек, белокурый, стройный, красивый, сказал, что хочет прочесть мне свои стихи. Я ему посоветовала обратиться лучше в Союз. Я очень быстро его выгнала… И вот – приезжаю из Москвы, а на столе – тетрадка. И на первой странице надпись: «Великому поэту России». Я кинулась на тетрадь зверем и выдрала страницу.

Я осведомилась, хорошие ли стихи, но Анна Андреевна не пожелала ответить. Она уверена, что это – меценат![65]

Напрасно мы с Лидией Яковлевной пытались ее разуверить. «Он молод, – говорила я, – он может просто быть не осведомлен об особенностях вашего положения…» Анна Андреевна отвергала такую возможность, а Лидия Яковлевна меня поддерживала.

– Да и в надписи я не вижу ничего предосудительного, – рискнула я.

– Но я не желаю рядиться в чужое платье! – сердито ответила Анна Андреевна.

Скоро Лидия Яковлевна ушла, а меня Анна Андреевна удержала: «ну еще полчасика». Она снова стала рассказывать о Жабе, о ее интригах против нее самой, Анны Андреевны. Говорила она возбужденнее и громче обычного; исчезли глубокие, долгие паузы, столь свойственные ее речи; по‑видимому, водка все‑таки и на нее действует. О Лидии Яковлевне отозвалась она так:

– Человек она внеэмоциональный, холодноватый, но я очень ценю ее голову39.

Я спросила, нет ли новых стихов.

– Нет. С тех пор я ничего не могу.

Я рассказала ей о «Записной книжке» Марка Твена, появившейся в «Интернациональной литературе». Она ее не читала. Но о «Томе Сойере» отозвалась так:

– Бессмертная книга. Вроде «Дон Кихота».

Заплакал Шакалик. Анна Андреевна поспешила к нему: оказывается, родители ушли в кино, и он один.

Я простилась.

 

14 декабря 39. • Вчера днем, не находя, куда девать себя до вечера, когда должен был прийти К. и назвать словами все, что я знаю и так, я отправилась на набережную[66].

С помощью туч и мостов я привела себя несколько в порядок и зашла к Анне Андреевне.

На кухне мне сказали, что она дома.

Я постучала в ее дверь, – ответа нет.

На кухне объяснили: «Спит, наверное!» – и вызвались разбудить, но я не позволила. И ушла.

Было 5 часов дня. И какого! «Светало, но не рассвело».

Вечером – звонок; Анна Андреевна что‑то объясняет мне насчет себя и моего неудачного посещения. Но разговора толком я не помню, потому что это было уже после записки, когда я, Тамара и Шура (они пришли ко мне, они уже знали) молча сидели у меня на постели и даже Тусины попытки – не утешения, конечно, а ласкового прикосновения к боли – не удавались, и даже ее щедрая материнская улыбка не могла отогреть[67]. Из телефонного разговора с Анной Андреевной я запомнила только, что она просила меня зайти, и вот сегодня, вымывшись холодной водой, я машинально, в полном оледенении, пошла к ней.

Болело все: лицо, ноги, сердце, даже кожа на голове.

Комната ее сейчас имеет еще более странный вид, чем обычно: стекло залеплено газетой, а с потолка, с верхней лампы, спускается какой‑то скрученный обрывок шали. Рассказала мне свои хорошие новости: многозначительные слова. Потом про управдома: нужно заверить ее подпись на новой пенсионной книжке, и она ходила к управдому 16 раз и все не заставала его… 16 раз!

Я, наверное, очень плохо поддерживала разговор, потому что минут через десять она спросила:

– Вы, кажется, чем‑то расстроены?

Я выговорила – не заплакав.

– Боже мой. Боже мой, – повторяла Анна Андреевна, – а я не знала… Боже мой!

Мне было пора за Люшей к учительнице. Я ушла.

 

15 декабря 39. • Сегодня днем, когда я собиралась в библиотеку, вдруг звонок – и пришла Анна Андреевна.

– Ходила сюда поблизости получать пенсию и вот забрела, – объяснила она. – Сегодня утром я застала наконец управдома. Я ему протягиваю пенсионную книжку и прошу заверить мою подпись, а он мне говорит: «Распишитесь, пожалуйста, сначала на отдельном листке». Почему? Зачем? Что же, он думает, в книжке моя подпись поддельная? Я пришла в бешенство. Я вообще хорошо отношусь к людям, но тут я очень обиделась. Я ему написала свое имя на бумажке и сказала: «Вы, по‑видимому, хотите продать мой автограф в Литературный музей? Вы правы: вам дадут за него 15 рублей». Он смутился, разорвал бумагу. Потом спрашивает: «Вы, кажется, были когда‑то писательницей?»

Я послала Иду за папиросами, потом Ида подала нам чай. Анна Андреевна много курила, рассказывала про мальчиков Смирновых. Шакалик уже говорит «спасибо». Валя (она называет его «мой Валя») любит слушать, когда ему читают. Она читала ему вслух Вальтера Скотта и, окончив, сказала: «Это был замечательный писатель». Он сразу начал крутить перед собою руками и дудеть: «Значит, у него была машина?»

– А я хочу не Вальтера Скотта, – сказала я. – И не буду крутить руками и дудеть.

Она прочитала мне еще раз о смерти, а потом никогда мною не слыханное «Водою пахнет резеда»[68].

И опять у меня от этого настоя горя ощущение такого счастья, что нету сил перенести. Я понимаю Бориса Леонидовича: если это существует, можно и умереть.

 

1940

 

13 января 40. • Сегодня, только что, была у Анны Андреевны впервые после своего возвращения из Детского[69]. Слухи о почестях, ей оказываемых, достигали моих ушей и там[70].

– Ну, что вы слышали обо мне? – был ее первый вопрос.

Говорит, что чувствует себя плохо, еще хуже, чем раньше: бессонница, и по ночам немеют то ноги, то голова. Но выглядит, по‑моему, чуть получше. Сидела на диване, в пальто, причесанная, и в волосах – ее знаменитый гребень.

Все слухи оказались справедливыми. Действительно, ей уже прислали из Москвы три тысячи единовременно, и ежемесячная пенсия повышена до 750 рублей. Зощенко с каким‑то листом, присланным из Москвы и уже подписанным кое‑кем (Лебедев‑Кумач, Асеев), ходит в Ленсовет просить для нее квартиру[71]. В Союз принимали ее очень торжественно[72]. За ней заехали секретарша и член правления Союза – Лозинский. Председательствовал Слонимский.

– Я его по привычке все еще называю Мишей. Он как‑то очень долго был маленьким… Миша сказал, что я – среди собравшихся, и предложил приветствовать меня. Все захлопали. Я встала и поклонилась. Потом говорил Михаил Леонидович. Он ужасные вещи говорил. Представьте себе: дружишь с человеком 30 лет – и вдруг он встает и говорит, что мои стихи будут жить, пока существует русский язык, а потом их будут собирать по крупицам, как строки Катулла. Ну что это, правда! Ну можно ли так! Народу было много, и все незнакомые. Потом Брыкин доложил про малую серию поэтов. И еще про другое мое издание.

Я заговорила о квартире. Я так хочу ей человеческого жилья! Без этих шагов и пластинок за стеной, без ежеминутных унижений! Но она, оказывается, совсем по‑другому чувствует: она хочет остаться здесь, с тем чтобы Смирновы переехали в новую комнату, а ей отдали бы свою. Хочет жить тут же, но в двух комнатах.

– Право же, известная коммунальная квартира лучше неизвестной. Я тут привыкла. И потом: когда Лева вернется – ему будет комната. Ведь вернется же он когда‑нибудь…

Меня обрадовала эта надежда.

Она налила мне и себе чай‑не чай, а просто горячую воду, и придвинула клюквенное варенье.

– У меня уже недели три нету чая, – объяснила она.

Рассказала о Шакалике. Он вдруг заговорил и говорит все. Вчера, когда погас свет, закричал: «Боюсь, где моя мама?!»

– И меня уже называет «Андреевна». А раньше звал «Кани». Понимаете? Направление, куда: «К Ане». Это для него было мое имя. Сейчас он простужен, сидит в кровати и теребит «Басни» Крылова. Это его любимая книга. Я ему читаю. Он понимает – а ведь ему всего полтора годика.

– А сейчас ко мне придут из «Ленинграда». Я приготовила для них «Художнику» и «Тот город, мной любимый с детства»[73]. Целые дни теперь приходят и приходят изо всех редакций. Вчера пришел Друзин с секретаршей и каким‑то военным. У меня в эту минуту на руках был Шакалик. Я отдала его Тане и в шутку сказала ей шепотом: «...... »[74]Она поверила. Правда, было очень похоже… Впрочем, я клевещу. Друзин был само великодушие и поощрение. Оказывается, он пострадал когда‑то за акмеизм. Вы не знали? Я тоже. Он прибавил, что у акмеистов есть заслуги: они хорошо изображали русскую природу. Какая любезность, не правда ли?41

Рассказ ее был прерван приходом барышни из журнала «Ленинград». Барышня всеми порами источала мед и патоку. Анна Андреевна вручила ей приготовленные стихотворения. А когда та ушла – вдруг смолкла и надела очки:

«Звезды неба».

Не могу видеть. Словно соучаствуешь в убийстве[75].

Когда я несколько очухалась, мы с огорчением поговорили о предстоящем изъятии электрических приборов.

– А у меня как раз появился новый, – сказала Анна Андреевна, – электрическая зажигалка‑пепельница. Это мне Владимир Георгиевич подарил. И вот еще, смотрите, какую коробочку. Из ляпис‑лазури. Это пудреница. Мне приятно, что это новые, теперешние вещи. А то мы все живем среди вещей каких‑то давних эпох.

Я сказала ей, что ей следовало бы поехать отдохнуть в Дом творчества, в Детское.

– Нет, я там не отдохну. Царское для меня такой источник слез…

 

17 января 40. • Луна.

От этого город и его беда еще страшнее.

Но спасибо луне.

Сегодня Анна Андреевна позвонила мне и попросила прийти к ней. По правде сказать, просьба довольно безжалостная, ибо мороз – 35°. Но я надела валенки, обмоталась платком и пошла. И луна благополучно привела меня к ней сквозь тьму[76].



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2018-11-17 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: