Признания Эммилу Дидерофф




Тетрадь четвёртая

 

Казалось, всю ту зиму мы втроем провели время в разговорах вокруг горячего куба печки в гостиной Орни, подбрасывая полено за поленом, идею за идеей. Поленья жарко потрескивали, идеи так же горячо обсуждались. Говорили по большей части мы со Скитером. Мне это казалось странным, потому что Орни был самым языкастым малым, которого я знала, однако сейчас он, похоже, вполне довольствовался тем, что сидел, потягивая домашнего приготовления пиво или кукурузный самогон, и слушал наши логические построения.

Должна сказать, что Скитер, хотя считался лучшим другом Орни, без конца дразнил его и норовил поднять на смех, только Орни это, кажется, ничуть не задевало. Чаще всего Скитер прохаживался на счет старины Ницше, поскольку знал, что Орни выстраивал свою жизнь на основе этой философии, и, имея обыкновение подтрунивать над приятелем, основательно поднаторел в насмешках и над учением, и над его автором.

– Этот Ни Щий, – говорил, бывало, Скитер, – мастер болтать языком, а сам-то он чего в жизни добился? Как можно воспринимать его всерьез? Бабок он не настриг, даже, кажется, ни разу толком не нажрался и не трахнулся. На кой хрен хоронить Бога и проповедовать идею сверхчеловека, которому все дозволено, если сам ты, долбаный сверхчеловек Ни Щий, болтаешься, как дерьмо, по всей Европе, отираешься в паршивых гостиницах и собираешь на свои дурацкие усы дешевый трактирный суп.

Ну и все в таком роде.

Я снова отвлекаюсь на несущественные подробности. Суть-то не в этом. Суть заключалась в том, что в ту зиму Орни стал отдаляться от меня. Я подумала, это из-за того, что я не могла забеременеть, а Орни, как человек, живущий по плану, не любил, когда его замыслы не воплощались даже в такой мелкой детали. Я сказала, что могу съездить в Роанок, в клинику, где лечат от бесплодия, но он не велел, заявил, что докторишкам не верит, и вообще, у него есть кое-какие соображения на сей счет. Мне и в голову не приходило, что всякий раз в мое отсутствие Скитер наговаривал на меня лучшему приятелю: я узнала об этом гораздо позднее, когда это уже не имело значения.

Итак, однажды он отправился в одну из своих поездок, даже не трахнув меня на прощание, как мы обычно делали, и едва пыль осела на дороге, лучший приятель попытался сам стянуть с меня трусы. А когда я не позволила ему этого, то чуть не обмочился от удивления, потому что мы, надо сказать, не были блюстителями морали, на что он и не преминул указать. Какого черта, почему нет? Почему бы друзьям и не перепихнутъся, что тут такого? Это все равно что позаимствовать у кореша тачку или инструмент. Орни против не будет, хочешь я сам у него спрошу? Да и вообще, детка, я же вижу, что он уже хочет от тебя отделаться, и хотел бы я иметь столько долларов, сколько раз мы с Орни менялись девчонками. Беспокоиться совершенно не о чем.

С другой стороны… наверное, отчасти это было от скуки, отчасти же мне льстило, что меня так усиленно добиваются: в занятиях проституцией этого не хватало. Да и парнем Скитер был интересным, не просто бритым, татуированным и накачанным драчуном. Он ведь и вправду объехал полмира, покупая и продавая оружие, так что иногда, отвлекшись от мыслей о том, чтобы затащить меня в койку, старина Скити начинал распространяться об Абиджане, Момбасе и Найроби, об Андах и самолетах, планирующих по ночам на тайные посадочные площадки, и потных лицах отчаянных людей, отсвечивавших в свете вспышек. Итак, пока Орни мотался неизвестно где, Скитер сказал, что я обязательно должна поехать посмотреть склад «проклятых», а когда я попросила уточнить, о чем речь, рассказал, как в армейских подразделениях расхищалось военное имущество, как офицеры и младшие командиры утаивали все это добро от инспекций, а когда его становилось слишком много и от него, во избежание лишних вопросов, нужно было избавляться, Скитер брал это на себя. Он ведь был пилотом: не помню, писала ли я об этом? Мы полетели в Джорджию на «сессне», и там он таки добился своего: я дала ему в хвостовом отсеке самолета. Сделано это было от злости, в пику Орни, но так вышло, что для меня это оказалось последней случкой.

Если ты не прирожденный лицемер, очень трудно практиковать зло и лгать себе о том, чем ты в действительности занимаешься. Мне в своей жизни довелось повидать множество злых людей, но Скитер Сонненборг, надо отдать ему должное, относился к тем немногим, в ком этого не было. В аэропорту он купил мне большую коробку помадки и засунул туда визитную карточку с реквизитами «Чокнутого оружейника». Меня это, я имею в виду помадку, тронуло. Подарками я особо избалована не была, если что и получала, то из расчета на немедленную благодарность.

Орни вернулся на следующий день и вел себя холоднее, чем до отъезда. Отчуждение усугублялось, а поскольку мы оба отличались звериным индивидуализмом, то, когда ты чувствуешь, что тебе нечего сказать другому человеку, всякая близость ощущается как угнетение.

– Хочешь, чтобы я ушла?

– Делай, как считаешь нужным.

Вот я и перенесла свое одеяло и подушку в пустую комнату и хныкала там пару ночей в надежде, что он услышит и придет, или соскучится, или что-нибудь еще, – но ничего не вышло. Спустя примерно неделю я вышла утром на кухню, чтобы сварить кофе, и обнаружила там девицу помоложе меня, возившуюся с кофеваркой. Ее звали Шарон, и мы с ней уселись и повели цивилизованный разговор за кофе и сладкими булочками, и она сказала мне, что носит его ребенка и что я могу оставаться, сколько захочу: она меня выгонять не собирается.

Чего мне тогда захотелось, так это угробить их обоих, и ее и Орни, а потом и себя. Эта мысль не покидала меня долго, по наущению дьявола я часто воображала себе его физиономию и все такое, но, в конце концов, ничего делать не стала. Господь уготовил мне иную судьбу. Но тяга к кровопролитию у меня действительно имелась, и вот однажды на рассвете я оделась потеплее, обула крепкие сапоги, прихватила принадлежащий Орни «Джаррет-280», к которому никому, кроме него, не разрешалось прикасаться, свой охотничий нож, веревку, рюкзак на жесткой раме и отправилась добывать оленя. Когда я выходила, кто-то играл на банджо и пел:

 

Высоко в Голубых горах

Место мое. Мне неведом страх.

Карабин у меня на плече,

Шестизарядный кольт в руке.

 

Можно сказать, песня в тему. Обычно мы охотились на небольшом холме, смотревшем на луг, доходивший до берега небольшой, но быстрой речушки Гриттенден-ран. Лесистый склон обеспечивал хорошее прикрытие, которое позволяло приблизиться на расстояние выстрела к оленям, бредущим к воде или выходившим на луг для поединков, как это делали по весне молодые самцы. Найдя маленькую лощину, я устроилась поудобнее на куче опавших листьев под лавровым кустом, откуда открывался вид на широкий сектор луга и участок берега. Сквозь оптический прицел на песке по мою сторону реки были видны оленьи следы. Зарядив оружие, я стала ждать. Довольно скоро появились олени – самец и две самки. Я навела перекрестье на самца и, как всегда, когда охотилась, вспомнила Рэя Боба, учившего меня не удерживать прицел строго на мишени, но контролировать его перемещение, переводить естественную дрожь рук в крохотные круговые движения, а на спуск давить плавно. Если все эти действия будут скоординированы, заряд попадет точно в цель. Там, откуда я родом, люди не сентиментальны в отношении животных, предназначенных в пищу. Олень оторвался от воды, поднял свою красивую голову, застыл, так что двигались только глаза, и я выстрелила.

Час спустя, когда я освежевала его, сняла шкуру, разделала тушу и успела уложить часть добычи в рюкзак, загремели первые выстрелы. Сначала одиночные, на которые я не обратила внимания, потом очереди, а уж потом, когда громыхнуло так, что содрогнулась гора, я побежала вверх по тропе. Сама по себе стрельба, учебная или просто ради забавы, была у нас, как я уже писала, делом обычным, но я подумала, что выстрелы вызвали детонацию заложенных в штольнях зарядов, и испугалась за работавших там людей. Мысль о том, что подрыв мог быть произведен намеренно, из-за того, что Ноб подвергся нападению представителей закона, мне даже в голову не приходила, пока я не сошла с тропы на дорогу из гравия и не увидела, что там полно людей в форме и автомобилей с правительственной маркировкой. Они вели огонь, пригибаясь за машинами, а некоторые, сраженные ответными выстрелами, корчились на земле, истекая кровью. Пули свистели над головой. Двое – каски и противогазные маски делали их похожими на космических пришельцев – повернулись, увидели меня и, видимо, решили, что я из числа защитников поселения. При мне было ружье, которое я и не подумала бросить, а вместо того повернулась и бросилась бежать. Один из них выстрелил мне в спину; я упала, покатилась вниз по склону горы и катилась до тех пор, пока с треском не врезалась в густые заросли лавра и не пропала из виду.

В кустах было темно, к запаху лавра примешивалась вонь гнили. Я лежала лицом вниз, и тяжелый рюкзак с олениной прижимал меня к холодной земле и маленьким твердым стеблям. Очень долго я не осмеливалась пошевельнуться. Стрельба, по прошествии времени, стихла, взрывы раздавались еще несколько раз, но уже не такие громкие. Помимо этого, до меня доносился рев моторов, завывание сирен, людские голоса. Боль в спине была не такой уж сильной, она воспринималась почти как давление рамы набитого олениной рюкзака: болезненно, но не страшно. Гораздо больше меня донимали глубоко впившиеся колючки, особенно одна, вонзившаяся в грудь и, как мне казалось, норовившая проткнуть сердце. Я даже подумала, что умру в этих лавровых зарослях, но все равно не двинулась, а вместо этого стала припоминать, что говорил Ницше о смерти. Выплыло одно – что волноваться на сей счет постыдно.

Потом я то ли заснула, то ли потеряла сознание, а когда очнулась, было темно и тихо: лишь в листве над головой шелестел моросящий дождь. Похолодало – от этого я, наверное, и пришла в себя. А еще там был сияющий человек: я видела его в блеске дождевых капель. Он говорил мне о том, что вот теперь я умру, меня объедят зверюшки и жуки, от меня останется один скелет. Не обидно ли это, а, бедняжка Эммилу? Все это так меня разозлило, что я высвободилась из лямок рюкзака и попыталась выпрямиться. Вот тут-то меня и пробрала настоящая боль.

Которая, впрочем, не помешала мне идти вниз по склону, проламываясь сквозь кусты, спотыкаясь и падая. Дождь усилился, вода в речушке поднялась и, когда я переходила ее вброд, уже доходила мне до бедер, а я, словно пережитого оказалось недостаточно, поскользнулась и вымокла до нитки. Тут мне стало ясно, что больше уже невозможно сделать ни шагу, нужно прилечь, чуть-чуть отдохнуть. Но внезапно появилась сиделка, та самая сиделка с глазами как листья ивы, знакомая мне с первой ночи в доме Орни, и сказала: «Нет, дитя, не сейчас, иди, потерпи еще чуточку». Меня это почему-то не удивило, я даже не задумалась, кто она и откуда могла там взяться. Облака были низкими и тяжелыми, небо безлунным, но я отчетливо видела ее белый головной платок, от которого исходило свечение. Сиделка говорила на неизвестном мне языке, то есть звучание слов было мне незнакомо, но смысл их я прекрасно понимала.

«Господь помог тебе пройти достаточно, дитя, – сказала она, – но дальнейший путь ты должна будешь одолеть сама». Я ответила ей, что не верю ни в какого бога, и осознала, что все происходит во сне и что я умираю.

Потом мне снова стало тепло, и я плыла и плыла по длинному белому коридору, думая: «Так вот какая она, смерть». Совсем рядом со своей головой я различила грубую текстуру штукатурки, электрическую арматуру, белую краску, отставшую вокруг того места, где хромированная трубка крепилась к базовой плате, и пластинку с надписью: «Кэйби электрик инк. Декатур, Джорджия». Опустив глаза, я увидела ряд больничного вида коек, все они, кроме моей, были пусты. Было утро, я лежала навзничь на постели, не мертвая, но ощущающая себя таковой, и темнокожая женщина в белом головном уборе и фартуке измеряла у меня кровяное давление. Наши глаза встретились, и на какой-то момент я приняла ее за сестру Тринидад Сальседо из Майами и подумала: может быть, все, что происходило со мной после нашей последней встречи, – сон? Но нет, она сказала: «Что ж, ты снова с нами, как ты себя чувствуешь?» Я произнесла традиционное: «Где я?» – и она ответила, что это лазарет приората Святой Екатерины, а ее зовут сестра Мерседес Панной. Потом сестра осведомилась, как меня называть, получила ответ: «Эмили Луиза Гариго», а я в свою очередь поинтересовалась: «Вы сестра Крови, да?» Она бросила на меня заинтересованный взгляд, но не ответила, а спросила, не беспокоит ли меня что; обычно сиделки задают такой вопрос, когда хотят узнать, не испытываете ли вы адскую боль, и вот тут я поняла, что вся моя спина горит и от левой лопатки расходятся пульсирующие волны. Я сказала, у меня болит спина, и она ушла и вернулась с парой красно-белых капсул и чашкой воды.

Следующую неделю я провела как в тумане, однако узнала, что мне прострелили лопатку, но набитый мясом рюкзак уменьшил силу пули и спас мне жизнь. Когда меня нашли, я страдала от переохлаждения, занесенной инфекции и иммунологического воспаления, развившегося из-за того, что оленья кровь попала в мою рану. Кто и почему в меня стрелял, в этой больнице не спрашивали, а сама я боялась поднимать эту тему. Что же до местонахождения, то моя догадка оказалась верна: меня доставили в клинику Общества сестер милосердия Крови Христовой, существовавшую, как я узнала позднее, при главном орденском центре подготовки в Северной Америке.

Спустя примерно десять дней, несколько окрепнув и уже имея возможность ходить по больнице, я пошла в маленькую комнату отдыха и прочла «Роанок таймс», где говорилось о ликвидации федералами подпольной империи наркоторговцев, являвшихся одновременно оголтелыми белыми шовинистами. При проведении операции не обошлось без перестрелки и взрывов, в результате чего погибли шесть офицеров и неустановленное количество преступников, включая их идейного вождя Персиваля О. Фоя. Все это сопровождалось обычными комментариями активистов самых разных движений: одни заявляли, что по вине федералов в результате взрыва пострадали честные люди, а противники свободной продажи оружия, напротив, подняли вой по поводу того, какую опасность представляет оно в руках криминальных элементов.

Таков был конец Орни Фоя: кровь, огонь, грохот взрывов. Гибель ницшеанского героя, какой он для себя и хотел. Слез для него у меня не нашлось, хотя он был первым человеком, которого я любила, не в телесном смысле, конечно, а в том, что могла предпочесть его благо своему собственному. Сам-то он, конечно, в такую любовь не верил. Да и вообще, оглядываясь назад, я понимаю, что Господь послал его мне лишь для того, чтобы пробить брешь в броне моей личности, сам же Орни представлял собой лишь несгибаемое орудие, такое же, каким мог быть вложенный в его руки стальной клинок. К тому же я верила в него, во всю эту ахинею, в его апокалипсис и прочее, с нынешних же своих позиций расцениваю это как начало постижения мною веры как таковой. Точно так же привязанность к моему ненаглядному расисту и убийце явилась опытом любви к тому, что совершенно не совместимо с этим чувством… «Я делал это, говорит моя память; я не мог этого сделать, говорит моя гордость и остается несокрушимой. Наконец память уступает» – так говорит Ницше. Но не для меня, мне отказано даже в этом.

Судя по всему, монахини прекрасно знали, откуда я взялась, но ни одна не сказала мне ни слова, и никаких официальных лиц я, что меня вполне устраивало, в их клинике не видела. Зато я часто видела доктора Маккаллистер, главного врача приората, опытнейшего хирурга. Помимо всего прочего, она сообщила мне, что я, пожалуй, попала в лучшее на северо-востоке Америки медицинское учреждение из находящихся вне пределов больших городов, где лечат такие раны, и я решила, что мне повезло, хотя, как теперь понимаю, удача тут вовсе ни при чем. Доктор спросила меня, как мне удалось найти приорат в дождь, в темноте и с такой ужасной раной, и я рассказала ей о женщине, которая привела меня к их воротам. Я решила, что одна из сестер вышла из клиники и нашла меня лежащей под дождем, но она заверила меня, что такой в их приорате нет. Она попросила меня описать мою спасительницу поподробнее, и я описала – белый плат, окаймляющий лицо, длинный тонкий нос и глаза, которые уж точно ни с какими не спутаешь. Моя собеседница не сказала ничего, но посмотрела на меня как-то странно.

Я медленно выздоравливала, а чтобы вернуть подвижность руке и плечу, потребовались долгие, болезненные процедуры. При прохождении таковых я познакомилась с восемнадцатилетней Маргарет Читур, восстанавливавшейся после операции, устранившей врожденный дефект ноги. Она намеревалась принести обет, и от нее я узнала, как общество рекрутирует своих членов. Оказалось, фамилия Читур была не родовой, а данной по месту, где ее нашел миссионер. Нежеланную девочку, да еще и калеку, сразу после рождения бросили умирать на кучу мусора, причем сама она рассказывала мне об этом со смехом, словно над ней подшутили. Я узнала, что в Индии, и не только там, принято избавляться от младенцев женского пола подобным способом. Обществу удается спасать ничтожную долю этих несчастных, размещать в приютах по всему миру, а по достижении восемнадцати лет многие из них добровольно присоединяются к тем, кому они обязаны жизнью.

Честно признаюсь, эта Маргарет, переносившая боль без стенаний, весело, чуть ли не с радостью, чертовски меня раздражала. Сама-то я ныла, ругалась, а проводившую процедуры коренастую женщину с бульдожьим лицом костерила последними словами. Отвратительно я к ней относилась, но когда осознала это и захотела попросить прощения, она уже отбыла из приората к новому месту послушания. Да и по отношению к Маргарет я вела себя не лучше. По ночам она имела обыкновение молиться, а я всячески насмехалась над ее молитвами и, как и подобало доморощенной атеистке, пыталась сокрушить ее веру цитатами из Ницше. Христианская вера изначально зиждется на самоотречении, на отказе от свободы, гордыни, самолюбования, но другой стороной этого является столь же решительный отказ от порабощения, самоуничижения и тому подобного. Но странное дело: слова блестящего философа девятнадцатого столетия, сифилитика, принадлежавшего к среднему классу, не оказывали никакого воздействия на девушку, найденную на помойке. Она смотрела на меня с искренним состраданием, как на больную, и, я сама слышала, порой поминала меня в своих молитвах. Мне убить ее хотелось! Я всех убила бы за их добро и благочестие, будь у меня такая возможность.

В бессилии я исходила злобой и сарказмом, каковой есть последнее прибежище бессильного, и лелеяла презрение к сестрам. Почти все они, кроме доктора Маккаллистер, были калеками, с теми или иными физическими недостатками, спасенными в клоаках третьего мира и намеревавшимися отправиться в такие же ужасные места, чтобы принять там смерть за Иисуса. С моей точки зрения, это было сумасшествие в чистом виде, о чем я и заявляла во всеуслышание. Мне потребовалось почти два месяца для исцеления и возможности двигаться без боли. Меня брали на все более длительные прогулки, на первых порах по лазарету, потом в трапезную, потом по территории. Приорат состоял из четырех трехэтажных зданий местного серого камня, со всех сторон замыкавших квадратный внутренний двор. В середине квадрата стояла статуя женщины, державшей раненого человека, которая, как мне сказали, изображала святую Мари Анж де Бервилль, когда-то давно основавшую их орден. В двух зданиях размещались спальни, в третьем находились офисы и часовня, а в четвертом трапезная, лазарет и библиотека.

Общество относилось к литературе примерно так же, как Орни: основу их книжного собрания составляла литература религиозная и медицинская, а также пособия по сестринскому уходу, однако имелся и художественный раздел, сформированный из классики.

Я прочитала все романы, тем паче что с требованиями читать что-нибудь богословское ко мне никто не приставал. К тому времени я уже не носила больничный халат, а получила ту же одежду, что и все они, когда не исполняли сестринских обязанностей. В память о том, что Общество возникло во Франции, наряд назывался bleude travail, рабочий комбинезон, какие носят механики. Однажды, когда я, сидя в этом прикиде в комнате отдыха, читала Дэниэля Деронду, зашла сестра Мерседес и сообщила, что меня хочет видеть приоресса. Я ответила, что занята, но она решительно забрала у меня книгу и сказала, что приоресса хочет видеть меня безотлагательно. Что ж, я немало слышала о начальнице. Ее называли ротвейлером, и она ела человеческую плоть, когда была в хорошем настроении. Мерседес сказала: «Причешись, а то вся растрепалась», а я послала ее подальше, но к приорессе все-таки пошла.

Мне думалось, что она окажется бабищей с квадратной челюстью, шести футов ростом, этакой боевой кобылой вроде доктора Маккаллистер, выдыхающей дым. Как бы не так: Джетти фон Швериген оказалась маленькой, худощавой пожилой дамой, в полном орденском облачении сидевшей в кресле с книгой. Увидев, что я замешкалась в дверях ее кабинета, она пальцем поманила меня и указала на стул напротив, а сама достала папку, видать мою историю болезни, и внимательно просмотрела. Кабинет был без затей: белые стены, письменный стол, низкие книжные стеллажи, большие настольные часы в футляре из дерева на канцелярском шкафу, несколько фотографий в рамках и большое распятие – единственное настенное украшение. Ее внимательные голубые глаза смотрели на меня сквозь очки в золоченой оправе до тех пор, пока я не почувствовала неловкость. Потом она слегка вздохнула и сказала:

– Эмили Луиза Гариго, что нам с тобой делать?

У нее был акцент, легкий, почти неуловимый. Помню, меня удивило, чего ради немку поставили во главе американского приората. Я ответила, что хотела бы от них свалить, а когда она озабоченно осведомилась, куда же я пойду, не имея ни одежды, ни денег, ответила, что справлюсь, потому что помнила о кубышках с золотом и была уверена, что сумею найти их по памяти. Приоресса, оказывается, знала про наркобизнес, поэтому без обиняков сообщила, что мою физиономию показывали по телевизору, а несколько федеральных агентов заглядывали в приорат. Я спросила ее, почему она не сдала меня, и она сообщила, что это не ее дело, а потом попросила рассказать о той женщине, которую я встретила, когда была ранена, и которая отвела меня сюда.

И я рассказала ей со всеми подробностями о ее лице, головном платке и всем прочем, приоресса кивала и задавала вопросы. Потом она открыла книгу, которая лежала у нее на столе, рядом с художественным альбомом в красной обложке с изображением мужчины, утыканного стрелами. «Средневековое итальянское искусство», – прочла я перевернутые буквы.

Она отыскала нужную страницу, повернула книгу и вручила ее мне. Там было изображение моей сиделки и проводницы, крупный план, цветная репродукция высокого качества – видны были крохотные трещинки, как на старых полотнах.

Меня пробрал холод, перехватило горло, волоски на руках встали дыбом. Подпись под изображением гласила: «Фрагмент композиции. Св. Екатерина, Андре Ванини. Сан-Доменико, Сиена».

Приоресса сказала, что художник, написавший портрет, был другом Екатерины Сиенской и писал ее с натуры: так она выглядела на самом деле. И это то, что видела ты, верно? Я так понимаю, что ты никогда раньше не видела этой картины?

– Не знаю, к чему это вы? – буркнула я, захлопнув книгу.

– Да к тому, что ты, видимо, находишься под покровительством святой.

Я сказала, что в Бога, святых и всю прочую дребедень не верю, а она улыбнулась, покачала головой и спросила, понимаю ли я, что вот прямо сейчас тысячи людей, искренне верующих в Господа, молят Его ниспослать им знак и, возможно, никогда не сподобятся этого, тогда как ты, неверующая, удостоена такой милости. Что ты об этом думаешь? Я пожала плечами и ответила, что, может быть, когда-то видела эту репродукцию, да забыла. Я понимала, что лгу, но стояла на своем: я была больна, бредила, и это была галлюцинация.

Приоресса оказала мне любезность, проигнорировав это заявление.

– Я всегда думала, – сказала она, – что Святому Духу присуще чувство юмора, и это лишнее тому доказательство. Итак, мы возвращаемся к вопросу о том, что ты будешь делать. Я так полагаю, у тебя нет желания оказаться за решеткой.

Нет. Совсем нет. Я не желала встречаться с приорессой взглядом, и мои глаза обшаривали комнату, но там, кроме распятия, смотреть на которое мне не особо хотелось, не за что было зацепиться. Книги на низкой застекленной полке тоже мало помогали, потому что названий на корешках мне разглядеть не удавалось, и в конце концов я наткнулась на фотографию в овальной серебряной рамке – мужчина в военной форме. Лица я не узнала, но сразу опознала мундир.

Я спросила ее, в родстве ли она с генералом Ханно фон Шверигеном. У изнасилованных детей хорошо развита способность менять тему.

Ее бровь изогнулась: она глянула на фотографию и сказала, что это ее отец, а потом спросила, откуда я знаю это имя, и я объяснила, что интересуюсь военной историей. Он командовал двадцать вторым танковым в Нормандии, о чем говорилось в книге Джона Кигана. [19]

Но, как выяснилось, сбить с толку приорессу было не так-то просто.

– Вообще-то, – сказала она, – разговор у нас тут о тебе, а не о моем отце или давнишних сражениях.

Потом она добавила, что я уже не настолько плохо себя чувствую, чтобы бездельничать, и поэтому мне предоставляется выбор. Или получить от них одежду, немного денег и идти на все четыре стороны, или остаться у них, чтобы осмотреться и подумать. Чем мне заняться, они найдут. Живут тут по слегка видоизмененному бенедиктинскому уставу: работа и молитва.

Я сказала, что я атеистка, на что она ответила, что атеизм это старая, распространенная, уважаемая вера, некоторые из ее близких друзей атеисты, и что она работала с атеистами, которые были лучшими христианами, чем она сама может надеяться когда-либо стать. Поэтому я могу верить во что угодно, но чего мне не следует делать, так это пытаться разрушить чужую веру, потому что, во-первых, вера дана от Бога, поэтому у меня все равно ничего не выйдет, а во-вторых, это просто невежливо. В таких общинах принято соблюдать определенные правила, и если я захочу остаться, мне придется им следовать.

Интересно, что во время этого разговора я краем глаза видела за своим левым плечом сияющего: он ничего не говорил, но, как и после маминого самоубийства, и после истории с Хантером, направлял мне посыл: сматывайся. Я и сказала, что, пожалуй, лучше пойду, но тут приметила взгляд приорессы, устремленный за мое левое плечо, вообразила, будто она тоже его видит, и это напугало меня больше всего, что со мной случилось за все это время. Я остолбенела, замерла, как покойница, и все вокруг замерло. Только часы тикали, очень громко, но с каким-то растянутым звуком, словно растянулось само время. Не тик-так, тик-так, а тик… так… тик…

Она прервала молчание первой.

– Не хочу на тебя давить, – сказала она, – но тут естъ о чем подумать. Очевидно, что Господь говорит с тобой через свою святую, а уж почему, нам этого знать не дано. Я, например, верую уже пятьдесят три года, но мне таких знамений не было. Опять же, Он привел тебя сюда, и мы не знаем зачем. Давай скажем так: ты обладаешь определенным талантом видеть невидимое. Я подозреваю, что ты слышала голос и с другой стороны, так?

Я ответила, что не верю ни в какое такое дерьмо, да только голос мой дрожал и чуть не сорвался. Тогда она сказала:

– Может быть, ты не в себе? Как тебе самой-то кажется?

Эти слова заставили меня задуматься. Чокнутых я повидала немало, начиная с собственной мамочки, но в глубине души всегда знала, что я не такая, как они. Сумасшедшие, если уж на то пошло, беспомощны, а про меня этого не скажешь. Так что пришлось мне ответить, что я вполне в своем уме.

Это, по-видимому, ее обрадовало. Она сказала, что со мной должно произойти что-то значительное и интересное, никто не осмелится предсказать, что именно, но это определенно так. Недаром же святая Екатерина привела меня в приют своего имени.

– Совпадение, – откликнулась я, как и подобало завзятой материалистке.

И тут приоресса, к моему удивлению, неожиданно звучно для такой маленькой женщины рассмеялась. А потом рассказала мне притчу про эскимоса, которую я сейчас приведу, потому что она имеет значение и для вас.

«Пилот заходит в салун на Аляске, и бармен говорит:

– А, Фред, что-то давненько тебя не видно в церкви. Где пропадал?

– Больше я в церковь ни ногой, – отвечает пилот. – Утратил веру.

– Это еще почему? – спрашивает бармен. Пилот отвечает:

– В прошлом месяце мой самолет разбился в горах, я застрял в ледяной расщелине и сколько ни молился Господу, чтобы он вытащил меня оттуда, все без толку. Я решил, что никакого Бога нет и что я умру, а после смерти ничего не будет. Вот как я потерял веру.

– Но раз ты все-таки выбрался оттуда, значит, Бог есть, – говорит бармен.

– Как бы не так, – отвечает пилот. – Бог тут ни при чем. Какой-то чертов эскимос проходил мимо и вытащил меня».

Но я осталась там вовсе не из-за этой истории. После анекдота она сказала еще одну вещь:

– Моя дорогая, здесь нет мужчин. Порой приятно устроить отпуск от них, не правда ли?

Тут она в точку попала.

Вот так я ступила на стезю веры. Господь нашел меня и поместил в этом прибежище благодати вопреки моему желанию. Оставшись там, я стала жить в сообществе, странном даже по меркам религиозных организаций. Всем ведь известно, что в богатых странах религия отмирает. Времена огромных монастырей остались в далеком прошлом, нынче лишь немногие молодые девушки ощущают в себе призвание, и в обителях главным образом доживают свой век старухи. Приорат Святой Екатерины был не таков, и это благодаря особой природе кровниц. Подробнее я узнала о них из трех книг, которые дала мне сестра Мариан Долан, она была субприорессой и отвечала за живших при приорате мирянок. Книги были такие: «Преданные до смерти», о великих деяниях Мари Анж де Бервиллъ и основании ордена, написанное ею самой пособие «Опыт подготовки сестер милосердия» и тоненькая брошюрка «Устав Общества сестер милосердия Крови Христовой», тоже вышедшая из-под ее пера.

Сестра Мариан, женщина пятидесяти с небольшим лет, с крепкой челюстью, в толстых круглых очках в стальной оправе и низко надвинутом на лоб чепце, придававшем ей сходство с мотоциклистом, сказала, что я буду считаться мирянкой, пока не определюсь со своим будущим. Впрочем, положение мое не сильно отличалось от монашеского: гостей в приорате Св. Екатерины не было, укромных уголков, чтобы отсиживаться да отлеживаться, тоже, и все, кроме больных, считались членами общины и должны были работать. Она спросила меня, что я умею делать, и я честно ответила: заниматься проституцией, воровать и торговать наркотиками. А еще умею стрелять и ездить верхом на лошади. Думала ее этим шокировать, но не вышло. Она что-то записала, а потом сказала, что обычно они определяют новичков в бригаду обслуживания: работа простая, здоровая и позволяет получить представление о жизни приората. Но если я не хочу, она может определить меня на кухню.

Я поинтересовалась, почему не сиделкой, они же вроде как сестры милосердия, но она пояснила, что уход за больными требует особых навыков, а у меня их нет, да и желания получить, наверное, тоже. С этим мне пришлось согласиться. При мысли о подкладывании уток и уколах в задницу меня тошнило, но на кухню тоже не тянуло, так что, на худой конец, сошло и обслуживание.

В бригаде нас набралось около дюжины: шесть девиц с Филиппин, Маргарет из Индии, а остальные – разномастные бедолаги, угодившие к кровницам не от хорошей жизни. Пара проституток, как я, одна после неудачной попытки самоубийства, несколько девчонок, сбежавших из дому. Старшей над нами была сестра Лоретта, которой по виду можно было дать лет девяносто, но тот еще живчик. Я помнила слова приорессы насчет недопустимости неуважения к религии и больше со своим атеизмом не вылезала: в конце-то концов, пусть все верят, во что им охота, только бы ко мне не цеплялись. Однако чувствовала я себя в этой компании не совсем уютно. Добродушные, веселые филиппинки, каждую из которых спасли от какой-то ужасной участи, вечно болтали между собой на своей тарабарщине. Остальные, сплошь новообращенные и все из себя благочестивые, толковали об Иисусе да святых, что меня просто бесило. При этом, похоже, сами святые с этими девицами не общались, не то что со мной, хотя на эту тему я с ними не заговаривала.

Работа не была особо тяжелой, но выполняла я ее с неохотой, и это утомляло настолько, что сейчас (при моей-то, так сказать, «эйдетической» памяти) мне трудно вспомнить, чем, собственно говоря, заполнялось мое сознание.

Во мне клокотала злоба, главным образом на себя, за то, что у меня вся жизнь наперекосяк, ну и на всех тех людей, которые меня подвели. На моего отца, зачем умер так рано и так глупо, на бабушку, почему не разобралась во мне вовремя, на мою мать, вышедшую замуж за педофила и лицемера, на Рэя Боба за факт его существования, на Фоя за то, что подорвался, на людей в приорате за глупость – не смогли увидеть, сколь я никчемна и ни на что не годна. Все это, как черные искры, выплескивалось во всех направлениях, и особенно на тех, кто относился ко мне лучше других, главным образом на Маргарет и сестру Лоретту, но и на всякого, кто попадал мне под руку. Я нарывалась на ссору, но никто не хотел со мной ругаться. Однажды я стояла на стремянке в лазарете, меняя лампочку, и вдруг увидела надпись «Кэйби электрик инк. Декатур, Джорджия», и вспомнила свою первую ночь там и как я проплывала по белому коридору, и даже лампочку выронила. Не по себе мне стало, но я никому ничего не сказала, а только после этого стала проситься на наружные работы: подрезку деревьев, уборку сучьев и чистку канав.

Порой краем глаза я замечала ее, она стояла на самой периферии зрения, а однажды, когда я открыла дверцу моего грузовика, оказалась совсем близко, настолько близко, что я могла до нее дотронуться. Она ничего не говорила, а вот я орала, используя самые неприличные слова, и даже, совсем уж как маньяк, швырялась камнями. В Екатерину Сиенскую. Я боялась, что сойду с ума, как моя мать, и думаю, что одна из основных причин, по которым я осталась в приорате, заключалась в боязни того, что, если я выйду в мир, меня арестуют, проверят мои отпечатки пальцев и каким-то образом (каким, было не совсем ясно, но от этого не менее страшно) я попаду в «санаторий» доктора Херма в Вэйленде, где Дидероффы смогут делать со мной все, что им заблагорассудится.

В остальном, не считая того, что все меня ненавидели (так мне казалось), жизнь у Святой Екатерины была не так уж плоха. Кровницы – орден вовсе не аскетический. Например, они совсем неплохо питались, когда была возможность. В книге основательницы имелся кулинарный раздел с рецептами и рекомендациями насчет того, как приготовить daube (тушеное мясо) на 250 человек, navarin из ягненка, blanquette de veau (телятину с белым вином), coq au vin (петуха в вине), луковый суп и так далее. Они сами пекли хлеб и круассаны. По правде сказать, так хорошо, как там, я не питалась ни до, ни после. Блаженная Мари Анж считала, что жизнь и без того нелегка, всем предстоит довольно скоро умереть, и Господь даровал нам маленькие радости вроде еды и вина, чтобы мы могли получать удовольствие. Над входом в трапезную было высечено изречение из святой Терезы Авильской: «Наступает время молитвы – молись, пришло время удовольствий – вкушай фазана».

К трапезам нам подавали вино, кроме пятницы (когда мы ели только суп и хлеб) и поста. В некоторых отношениях орден был либерален, но в других достаточно консервативен, хотя, по-моему (тогда-то я, конечно, ничего об этом не знала), им просто нравилось следовать своим установившимся традициям, таким,



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-07-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: