Все вместе взятое весьма способствовало тому, чтобы в душе его вновь и вновь пробуждалось воспоминание о том событии, и оживавшая в памяти картина – граф вполне отдавал себе в этом отчет – неизменно принимала облик Ханны.
Но в нынешний вечер суждено было произойти встрече, которая еще дальше толкнула его в этом направлении. Некая юная провинциалка из поместных дворян, прелестное златоволосое создание, едва достигшее двадцати лет в присутствии графа с полнейшим простодушием завела разговор о той истории в июле пятидесятого года – правда, она толком не знала, с кем говорит, это открылось ей только в ходе беседы. Ее неискушенность была столь велика, что она даже не заметила, как люди, ее окружавшие, мгновенно переменились в лице. Один кавалер, высоко вздернув брови, поспешно взял понюшку табаку, а стоявшая рядом с ним графиня Парч – она происходила из кантона Валлис и по этой причине, а также из‑за своей грубоватой наружности была прозвана «швейцарихой» – не преминула поднести к глазам лорнет, хотя от златоволосой барышни ее отделяло расстояние не более чем в локоть. Подумать только, этакая невидаль, этакая простушка, безо всякого стеснения спрашивает о вещах, о которых в свое время, когда графиня еще безвыездно жила в Вене и держала дом, лишь опасливо шушукались по углам, – это было поистине éclatant [37]и требовало самого пристального рассмотрения. Казалось, графиня разглядывает девушку чуть ли не в лупу, будто некую невиданную зверушку. Мануэль же, которого сия юная дама на хорошем французском языке спросила (так прямо взяла и спросила!), не находит ли он, что та служаночка, Ханна, просто замечательно сильная натура, редкостная по своей решимости («d'une force de résolution exigeante») и прямо‑таки дикому упорству («et d'une ténacilé presque féroce»), – Мануэль, к своему удивлению, в этот миг почувствовал, что подобные разговоры его больше не задевают, он вдруг ощутил себя непричастным ко всей той грязи, что была поднята вокруг давней истории, ощутил, быть может, именно благодаря тому чистому отражению, которое получила она сейчас. Глядя сквозь высокое окно малого бокового кабинета, чрезмерно изукрашенного позолотой, на скаты крыш и зеленый шпиль церкви св. Михаила, он с полнейшей невозмутимостью заявил, что разделяет мнение, высказанное юной дамой («c'est ca, et je suis bien de votre avis, mademoiselle») [38], а по лицам присутствующих от подобной его откровенности словно прошла вереница облаков, отражая всевозможные оттенки изумления.
|
– Знать бы только, что подвигло бедную девушку на столь скоропалительное решение, – заявила баронесса фон Доксат и тем дала графине долгожданную зацепку, за которую та немедля ухватилась.
– Душа человеческая – потемки, одному лишь господу ведомо, что в ней сокрыто. И тем лучше, ибо, заглянув туда, мы, быть может, и не возрадовались бы. Многое из того, что обычно кажется нам вполне благопристойным, при ближайшем рассмотрении оказалось бы далеко не таким прекрасным. Верно cette pauvre sotte [39]и сама того не знает или знает слишком уж хорошо. Вот ведь даже вы, граф Мануэль, не можете с уверенностью сказать, что побудило вас откликнуться на слезную мольбу невесты висельника и спасти ее суженого, благо вы, как начальник экзекуционной стражи, располагали такою возможностью. А ведь вы человек рассудительный, qui s'y connait bien dans ces chosesla [40]. Впрочем, эта смазливая девчонка довольно долго и, как полагали прежде, добросовестно служила в доме маркиза Аранды.
|
Мануэль смолчал, но никакого усилия ему для этого не потребовалось. Нельзя сказать, что с языка у него готов был сорваться ответ, который он с трудом заставил себя проглотить. В этот миг он почувствовал, как сильно состарился, и понял, что это произошло с ним за полгода, проведенные в деревне, – или же, если читателю угодно, чтобы мы выразились помягче, к нему пришла зрелость. У потомков древних родов наблюдаются странные свойства – способность к внезапному старению, даже, можно сказать одряхлению, таится у них в крови, подобно свойственной воде способности к замерзанию, воде, которая долгое время стыла, по кристаллы льда в ней все не образовывались, однако довольно было и самой малой встряски, чтобы равновесие нарушилось, и вот в один миг она схвачена льдом. Последнее явление хорошо знакомо естествоиспытателям, тем, кто изучает природу. А первое – тем, кто изучает дворянство. Образ Ханны витал сейчас перед глазами графа Мануэля, который невозмутимо глядел в окно, погруженный в свои думы; да, он больше не обращал внимания на окружающих, ибо между ним и зеленым шпилем там, вдалеке, витал образ Ханны. Он снова видел ее над толпой, на дощатом помосте, гневную, яростную, молящую, топающую ногами тигрица, царственный зверь, едва ли не богиня (особенно в сравнении с теми, кто окружал его здесь). Сейчас он принимал свою любовь к ней как данность, нимало против нее не восставая. Если безответно любящие обыкновенно мечутся, будто мышь в мышеловке, распаляясь все новыми и все более фантастическими надеждами на крупицу счастья, надеждами, которых ничто в мире не в силах поколебать, то любовь графа Куэндиаса к Ханне, стоило ему лишь уличить себя в малейшем проблеске надежды, в малейшей искорке огня, сразу же обрастала льдом негодования и застывала в этом кубе льда, подобно доисторическим насекомым, застывшим в куске янтаря. Вот как в ту пору обстояло с ним дело. Граф любил Ханну, сознавал это, покорно сносил свое чувство, не пытаясь что‑либо изменить. Ибо он с одинаковым презрением относился как к тому, чтобы подавлять это чувство ухищрениями разума, так и к тому, чтобы перед лицом судьбы разыгрывать из себя легковерного дурака.
|
К югу от города, в той стороне, куда некогда навстречу новой жизни скакала Ханна, за пределами Штайнфельда, то есть Каменистого поля название это сия местность получила из‑за скудости почвы, – начинается приветливый край, простираясь вплоть до синеющего вдали горного массива, который и ныне, как встарь, зовется Шнеебергом. В том краю клубится на дорогах белая пыль, а окошко какой‑нибудь усадьбы, бывает, вспыхивает вдруг огнем, будто его стекло притянуло к себе весь солнечный жар, и отблески этого огня озаряют широкие поля пшеницы, кукурузы и всю обширную равнину до следующей возвышенности, за которой вскоре начинается цепь еще более высоких, окутанных туманною дымкой гор. Достигнув двух малых рек, Тристинга и Пистинга, путник приближается к первым значительным высотам, замыкающим горизонт: начинаясь у подножия лесистыми склонами, они увенчиваются крутыми голыми скалами, оставляя глубоко внизу у себя за спиной Баденское нагорье. Там, где врезаются в небо темные гребни, приглядевшись поближе, можно различить на блеклой лазури зубчатую каемку верхушки елей и сосен, как бы обгоняющие одна другую.
В этом‑то краю с его прихотливыми переходами от резкого излома гор к мягким линиям холмистой равнины задолго до того времени, к которому относятся описываемые нами события, обосновались испанские колонисты из Вены. Подобно тому как в Вене дома их составили целый особый квартал, так и здесь, населив дворцы и замки, усадьбы и охотничьи домики, они собрались все вместе посреди сравнительно схожего, хотя и достаточно переменчивого, ландшафта.
Трудно сказать, какие были на то причины, но только родовитое испанское семейство – графы Ойосы, немало гордившиеся тем, что они ведут свой род от одного из вестготских королей, – первым поселилось на этих землях, а за ним последовали другие – Ласо де Кастилья, Аранда или Манрике, которые тоже могли похвастать особым отличием, хотя – и в этом они разнились от графов Ойосов – и не в столь далеком прошлом. Дон Хуан Манрике, полковник его величества, в конце восьмидесятых годов минувшего шестнадцатого столетия сподобился великой чести: его дочь по случаю своего обручения получила от члена августейшей фамилии в качестве свадебного подарка серебряный кубок. Дарителем был эрцгерцог Карл Штирийский, умерший через три года после этого своего поступка, для семейства Манрике столь важного, что они и ныне, по прошествии шестидесяти лет, почитали эрцгерцога как семейного святого. Это обстоятельство давало окружающим неиссякаемую пищу для язвительных шуток. Дело в том, что полковник, как гласила ходившая по сей день легенда, ухитрялся любой разговор, начнись он даже в самой отдаленной от сего области, рано или поздно подвести к дареному серебряному кубку и выказанному через него благоволению императорской фамилии, хотя продвигался он к этой цели подчас самыми извилистыми путями. Поелику же у потомков дона Хуана Манрике, справедливо это утверждение или ложно, отмечалось якобы то же свойство, то в конце концов сыскались люди, которые в должный момент и в должном месте – когда кто‑нибудь из ныне здравствующих Манрике ухитрялся, начав с охоты на серну и перейдя к старому императору Максу, ловким маневром прорваться к означенному Штирийскому Карлу, – роняли тихое замечаньице, из коего следовало, что, видимо, тому серебряному кубку выпало на долю засиять ослепительным светом над не столь уж пышным родословным древом и тем почти скрыть его от людских глаз. Что в этом утверждении нет ни слова правды, знал, разумеется, каждый, кому доводилось лазать по родословным древам, а в те времена кто ж этого не делал! Тем не менее колкое замечаньице с великой охотой передавали дальше. Да и для семейства Ойосов их вестготский предок был, в сущности, важнее, чем почитаемое их заслугой выпрямление русла Дуная на протяжении от Нусдорфа до Вены, а вдохновители этого деяния Людвиг Гомес и Фердинанд Альбрехт, принадлежавшие к той же фамилии, стояли в ее истории на значительно низшей ступени, нежели, скажем, их дед, который, кстати, тоже звался доном Хуаном и отличился во время первой осады Вены турками. Однако касалось ли дело далекого прошлого, то есть истории семьи, затрагивало ли оно недавние события – так или иначе, было совершенно немыслимо, чтобы какой‑нибудь важный случай или происшествие, ежели его считали достойным внимания, не стало бы известно всему испанскому кружку, ибо на верхушке каждого родословного древа непременно сидели люди, наблюдавшие за тем, что делают птицы на соседней верхушке. Память о скандальных происшествиях хранилась всегда, будь они древними или новыми. Не канула в забвение даже история любви дона Педро Ласо к фрейлине императрицы донье Исабели де ла Куэва, хоть и произошла она во времена Карла Пятого, который сослал молодого дворянина на уединенный остров посреди Дуная. Однако, живя на лоне пустынных, печально дремлющих лугов, омываемых водами реки, он доказал, что недаром приходится племянником поэту Гарсиласо де ла Вега: его томительные песни охотно слушали и поныне и даже брали за образец, да и не одни только испанцы, ибо сочинение стихов на их языке повсеместно стало признаком хорошего тона. Свежо в памяти было и недавнее происшествие – то, что, по всей видимости, произошло между Мануэлем Куэндиасом и пресловутой Ханной, или невестой висельника, да и тот поистине удачный способ, к которому прибегнул граф, чтобы выдать замуж сию распущенную девицу. Но хотя последняя история выглядела не слишком красиво, находились люди, например графиня Парч, старавшиеся распространить ее и за пределами испанского круга, а буде понадобится, через некоторое время слегка подновить, дабы она не была забыта.
Надо сказать, что темноволосые чужеземцы, прибывшие в эту страну вместе с Фердинандом Первым, с самого начала не замыкались в своей среде: с течением времени у них установились кое‑какие связи с местным дворянством, с той его частью, что была приближена ко двору, – одни только штирийские землевладельцы в большинстве своем упрямо отсиживались у себя в замках, оставаясь к тому же лютеранами. Уже то, что испанцы поселились в этой местности, возле Шнееберга, и приобрели тамошние поместья – в руки чужестранцев перешли древние гнезда вроде Штюхзенштайна и Гутенштайна с присвоенным им баронством, – естественным образом повлекло за собой подобные сношения, да и следует заметить, что здешние сельские обычаи благотворно подействовали на испанцев, в суетности придворной жизни давно от всего подобного отрешившихся, и сообщили некоторую мягкость их сурово застылому облику, строгим линиям их одежды, порою казавшейся странной здесь, среди этой природы, на фоне лесистых туманных гор, которые растворялись вдали, в маняще благостном небе, или ветрами и тучами словно бы подталкивали его еще выше над обрывистой крутизной известковых скал.
Мануэль был приглашен на охоту.
Он ехал из города той же дорогой, что и в достопамятный день, когда привелось ему догонять императорский поезд, только на сей раз двигаясь неспешно, мелкой рысью. Как солдат, он пренебрег громоздким экипажем даже для столь дальнего путешествия, а трусил верхом в сопровождении денщика и двух конюхов, которые вели в поводу мула, навьюченного всеми дорожными припасами.
В эти дни поздней осени на склонах Шнееберга должна была состояться охота на серну – здесь мы как раз и коснемся одного из тех обычаев местного дворянства, которые укоренились и среди чужеземцев, можно сказать, даже подчинили их себе, пусть они и предпочитали изнурительному гону по скалам долгое сидение в засаде на осмотрительно выбранном и хорошо устроенном месте.
Уже на другой день после прибытия, переночевав, как и все другие участники охоты, в охотничьем замке графов Ойосов, расположенном высоко в лесистых горах, ранним утром – не было еще и пяти часов – Мануэль отправился на приготовленное для него место засады. Впереди него, указывая дорогу, шел егерь, позади двое юношей – ружьеносцы. Предрассветный холод дохнул в лицо Мануэлю, когда за ним захлопнулась дверь, погасив луч света из ярко освещенных сеней, на миг прорезавший серебристо‑белый, слегка прихваченный инеем лес и скользнувший по стволам деревьев, которые выше тонули во тьме. Казалось, эта захлопнувшаяся дверь принадлежит уже не дому, а лесу, который сомкнулся вокруг охотников, зашагавших по узкой тропе. Давно не надеванный охотничий костюм Мануэля, невзирая на утреннюю свежесть и лесные ароматы, распространял вокруг себя застоялый запах старинного платяного шкапа, а при первом порыве ветра угол большого кружевного воротника, выложенного поверх меха, взметнулся на лицо Мануэлю, закрыв ему часть щеки.
Земля здесь была усеяна камнями, казалось, их нарочно накидали между стволами, будто кто‑то обстреливал лес каменными ядрами. Тут и там свет фонаря выхватывал из мрака остро торчащий обломок расщепленного дерева.
Миновав последние деревья, охотники словно во второй раз вышли под открытое небо. Егерь погасил фонарь. Несколько секунд тьма вокруг была почти непроницаемой. Потом впереди на черном ночном небе, на котором лишь где‑то справа, с востока, забрезжил зеленоватый свет, обрисовался громоздкий силуэт горы. Мануэль мог уже различить тропу среди криволесья. Впереди по‑прежнему шел егерь, ступая теперь осторожнее и тише, по привычке опытного следопыта, хотя до цели было еще далеко. Горные сосны только узкой полоской окаймляли склон, и вскоре охотники уже ступали по каменистой осыпи, среди утесов, изредка лишь нога мягко пружинила на небольших прогалинах, зеленевших между камнями. Когда приходилось взбираться на крутизну, егерь‑проводник поминутно оглядывался на Мануэля, но все они после доброго часа пути без помех и остановок достигли места засады, где можно было удобно расположиться, надежно укрывшись позади высокой и не слишком заметной засеки, лицом в сторону свободного обстрела.
Утренний ветерок заметно усилился и, взвиваясь вверх, нещадно обдувал охотников, засевших на своей вышке, а поскольку тем временем уже развиднело, глазам Мануэля открылась внизу неоглядная даль. Егерь подполз к нему и вытянутым пальцем безмолвно указал путь, которым побежит козел, перескочив через ближний скалистый гребень, он понесется вниз по усыпанному камнями скату, сбегающему в долину прямо перед занятой ими позицией, сзади ничем не защищенной. Как раз когда мосластый смуглый парень присел на корточки возле Мануэля, тот почему‑то вдруг закрыл глаза, так что егерь, перестав показывать, на миг застыл с вытянутым пальцем, испуганно и недоуменно глядя на графа, который в это время явно пытался побороть охватившее его волнение. По знаку встревоженного егеря один из юношей‑ружьеносцев передал ему за спиной графа фляжку с настойкой горечавки. По она не понадобилась: Мануэль вдруг приветливо улыбнулся, тряхнул головой и устремил вперед пытливый взгляд.
Можно было уже отчетливо разглядеть открывающийся взору ландшафт, и, хотя Чертова долина, которая вилась внизу, как набухшая синяя жила, еще полнилась мглой, впереди глаз легко различал последние отлогие склоны и поросшие редким сосняком отвесные стены Раксальпе. Справа во всем своем величии понемногу вырисовывался Шнееберг, словно человек, который семимильными шагами удаляется прочь, волоча за собой широкую мантию. Тут и там в извилистой лощине, разделявшей два горных хребта, проглядывали скалистые уступы, а над ними синел высокоствольный лес, и светлые потоки каменной осыпи катились меж деревьями, посверкивая в утренних лучах.
Смуглое и узкое, как у мальчика, лицо Мануэля отражало глубочайшее волнение, словно он видел внутри себя нечто странным образом совпавшее с тем, что предстало его взору снаружи. Он вглядывался в панораму гор, как если бы подстерегал не близящуюся дичь, а что‑то запрятанное в нем самом, и взгляд его скользил по ближним и дальним расщелинам и склонам, словно исследуя собственную душу. То, что видел он сейчас вокруг, казалось ему в эти минуты рожденным его собственным воображением, а воображаемые картины представали почти осязаемо: вон там, впереди, между ним и горами, высится шпиль венской церкви св. Михаила, в точности такой, каким он еще недавно видел его из окна раззолоченного бокового кабинета во дворце княгини.
Мануэль сморщил свой небольшой прямой нос: до него снова донесся запах, шедший сзади, от охотников; но ошибется тот, кто подумает, что подобный аромат раздражал или беспокоил графа – это необычайное смешение запахов дымной хижины, кожи, копченого сала, овечьей шерсти и хвои он воспринимал с легким недоумением, как мы, бывает, воспринимаем нежданную мысль, застигшую нас врасплох. Так же и Мануэль был застигнут врасплох своим видением в тот самый миг, когда егерь, присев перед ним на корточки, серьезно и подробно рисовал ему путь убегающего козла; глядя на возникший перед ним зеленый шпиль церкви св. Михаила, он неотступно думал: «Кто же, кто она эта милая девушка, что, будучи столь юной, единственная нашла простые и разумные слова и с того дня является мне как неведомая поверенная моей необычайной беды? Юная дева из провинции, я даже имени ее не знаю, быть может, из Штирии или откуда‑нибудь еще… А эта графиня! Quelle formidable vieille boîte!.. [41]Но как бы то ни было, сама мадонна после всего случившегося ниспосылает мне надежду…»
Его окликнули сзади – сдержанно, приглушенным голосом. Не сознавая, что делает, граф поднялся, отставил тяжелое ружье и вперил взгляд в голубую даль, словно там, внизу, читал сейчас не что иное, как собственную свою судьбу, начертанную таинственными рунами. Ветер теперь бил ему прямо в лицо. Как раз в этот миг показалось солнце. Выпуклый шар взлетал над лесистым гребнем, оставив где‑то позади огненную сумятицу облаков, и одиноко пылал среди чистой, прозрачной, как лак, синевы.
Почти одновременно со светилом на скалистом утесе, пораженном первой стрелою света и осиянном розовым блеском, над усыпанным камнями склоном, что сбегал вниз прямо напротив охотников, появился горный козел.
– Стреляйте, сударь, стреляйте! – зашипели за спиной у графа.
Но Мануэль будто не слышал. Он стоял теперь, выпрямившись во весь рост, выставив вперед одну ногу, и оцепенело глядел вниз, словно там, среди горных сосен и каменных завалов, ему должен был открыться новый и более счастливый жизненный путь и необходимо было распознать и постичь его сейчас или никогда. И не менее странным образом, так же неподвижно, так же зорко глядя вперед, стоял на утесе напротив безвредного охотника горный козел, красивое, могучее животное, – стоял, упершись передними ногами в скалу и вскинув голову с длинными рогами.
Да, можно сказать, что человек и зверь стояли друг против друга в несомненно сходных позициях.
Между тем козел, поскольку вокруг не слышалось ни шороха, соскочил вниз и стал медленно спускаться по склону, которого еще раньше коснулся быстро разливавшийся свет зари. Охотник по‑прежнему не замечал зверя, он был от этого далек. Подобно тому как из откупоренной бочки, пенясь, хлещет красное вино, так из Мануэля рвалось сейчас наружу все, что требовало себе выхода, чему надлежало определиться и помериться силами. Между скалой и небом, перед островерхой зеленой башней заколыхался теперь в воздухе высокий помост, послышались крики толпы, чьи густые испарения веяли над холкой его коня, как те странны запахи, что веяли здесь, на этой круче. На солнце сияла белокурая курчавая голова, билась в рыданиях невеста висельника – именно в этот миг его, графа Куэндиаса, поразила молния, да, то был поистине «coup de foudre», как называют это явление сведущие французы! Но разве теперь над всем этим хаосом и смятением не забрезжил светлый луч надежды?
Она с ним заговорила, и какое доброе было у нее лицо, нежно‑розовое в обрамлении золотистых кос, – заговорила вольно, чересчур даже вольно, в залах стали оборачиваться ей вслед.
Только что граф стоял, прижимая правую руку к груди, но вот он решительно тряхнул ею, словно что‑то отметая, и уставил в бок.
Козел огромными скачками несся вниз по каменной осыпи, оскальзывался на буреломе, увлекая за собой камни, они катились за ним и впереди него и с гулким отзвуком стукались о дно лощины.
– Господи, спаси и помилуй! – раздался позади Мануэля возглас не то изумления, не то облегчения.
Он обернулся, и улыбка осветила его лицо. Однако оба лохматых худых ружьеносца смотрели на него испуганно и серьезно. Когда он жестом дал понять егерю, что хотел бы сделать глоток, тот поспешно и услужливо подал ему фляжку с местным горячительным напитком. Тем временем солнце затопило светом все окрест. Мануэль прислонился к скале и, почувствовав себя бесконечно усталым, потянулся, греясь в его теплых лучах. Так прошло несколько минут.
Вдруг в скалах прогремело эхо отдаленного выстрела – бабах! Эхо катилось и катилось, ему словно не было конца. Потом грянул второй, за ним третий выстрел – ба‑бах! ба‑бах!
А следом раздалась заливистая трель голосов:
– Ольдрпо‑дуи‑дуи‑дуо…
То, наверное, пели штирийцы, на сей раз принимавшие участие в охоте как гости младшего отпрыска фамилии Ойосов и пустившиеся в непривычный для них изнурительный гон по скалам на северо‑западном склоне Шнееберга. Егерь и ружьеносцы встали, прислушиваясь. Наконец до них донеслась звонкая медь охотничьего рога. На сегодня с охотой было покончено.
Во дворе охотничьего замка стоял немыслимый шум, поднятый по большей части штирийцами, которые только что вернулись с добычей в сопровождении собственных ружьеносцев и слуг, привезенных ими из дома, – впрочем, похоже было, что три молодых помещика из Мурегга на короткой ноге со своими людьми и обращаются с ними отнюдь не как с подданными или прислугой. Надо сказать, что все они – и господа и слуги – на первый взгляд были неразличимо схожи между собой: у тех и других на загорелые лица одинаково спускались пряди золотистых волос, из‑под которых, будто крошечные осколки ослепительно ясного лазоревого неба, сверкали голубые глаза, затененные густыми бровями, до такой степени обесцвеченными горным солнцем, что они казались почти белыми. Кроме того, что барон, что егерь носили одинаково потертые кожаные штаны. В сенях гостей встречал молодой Ойос (заметим попутно, что семья не слишком благосклонно взирала на его дружбу со штирийцами, хотя бы из‑за различия в вероисповедании): он поздравлял тех, кому посчастливилось сегодня сделать выстрел, а других ободрял, суля им в утешение больше удачи на завтра или послезавтра. Кое‑кто из испанцев вообще не выходил со двора, то ли потому, что их егеря еще не напали на след дичи – отсутствие снега в эту на редкость мягкую позднюю осень не благоприятствовало охоте на серну, ибо животные не спускались с гор, – а быть может, потому, что эти господа прибыли сюда скорее ради гостеприимного хозяина и приятного общества. Теперь они, переговариваясь, неспешно спускались по широкой, удобной лестнице со второго этажа, где помещались спальни. В числе этих господ был Игнасьо Тобар, связанный с Куэндиасами прежних поколений разветвленными родственными узами и оттого называвшийся кузеном Мануэля. Этот двадцатитрехлетний молодой человек происходил из семейства энцерсфельдских Тобаров, которые в испанских кругах слыли несколько заносчивыми – кое‑какие основания для того имелись, – а также пользовались славой людей, живущих нарочито обособленно и уединенно. Последнее, по всей очевидности, объяснялось тем, что семейство Тобаров предпочитало как в городе, так и в деревне селиться подальше от так называемых испанских кварталов. В деревне они жили в уже упомянутом нами Энцерсфельде, в равнинной местности к северу от Вены, где владели обширными угодьями. В Энцерсфельде Мануэль и провел когда‑то после двух своих дуэлей полгода на лоне природы, взявши отпуск якобы по болезни.
Как раз в ту минуту, когда Игнасьо Тобар вместе с другими гостями спустился по лестнице в сени, направляясь в столовую, где был уже сервирован великолепный и обильный завтрак – приятное подкрепление после охотничьих трудов, – вернулся егерь, данный в провожатые Мануэлю, и оба молодых ружьеносца. Заметно было, как испугался Фернандо Ойос: он торопливо подошел к ловчему и недоуменно развел руками.
Тот снял шапку и поспешил успокоить своего господина: их сиятельство граф в добром здравии, токмо что они пожелали еще чуток побыть там, наверху, одни, а его и обоих парней изволили отослать. Стрелял ли граф, спросил Фернандо, или, быть может, козел заставил себя ждать?
Нет, козел не заставил себя ждать, ответствовал ловчий, он появился в аккурат на расстоянии выстрела, лучшего нельзя было и желать.
Те из присутствующих, что знали не только язык этой страны, но сверх того разумели и местное наречие, на котором изъяснялся егерь – а среди испанцев нашлись и такие, – стали внимательно прислушиваться, остальные тоже подошли поближе узнать, что же такое стряслось. Со всех сторон посыпались вопросы.
– Не извольте гневаться, – сказал егерь, после того как довольно красочно описал странное поведение Мануэля, не преминув упомянуть, какой чести удостоилась его домашняя настойка (их сиятельство отпили‑таки глоток), – не извольте гневаться, только не иначе как их сиятельство узрели змеенога. От этого люди точь‑в‑точь так пужаются и коснеют.
Он добросовестно старался четко выговаривать слова, чтобы речь его была понятна знатным господам. Но те споткнулись о самые эти слова.
– Что узрел граф? – воскликнул Фернандо.
– Змеенога, – повторил егерь.
– Змеенога? – переспросил Игнасьо Тобар и попытался перевести соседу: Un gusano [42].
Возникло некоторое замешательство. Егерь тем временем силился пояснить свои слова какими‑то странными жестами. Подняв кисти рук на высоту плеч, он скрючил пальцы наподобие когтей и начал извиваться, подражая движениям змеи.
– Zarpa! Garra! [43]взволнованно вскричал Игнасьо и показал на скрюченные пальцы егеря. Остальные засмеялись. Но вдруг одного из присутствующих, можно сказать, осенило, и все услышали спасительное слово, пролившее наконец какой‑то свет на случившееся:
– El endriago, el dragon! [44]Дракон! Когтистый змей!
Тут уж никак нельзя было обойтись без гостей из Мурегга. Те сидели в зале, поглощая завтрак, который Фернандо приказал подать им сразу же после изнурительной охоты, уписывали за обе щеки и спрыскивали убитую ими серну бесконечной чередой кубков. Они были в превосходнейшем расположении духа и, заметим вскользь, по возвращении с охоты на радостях так хлопали по плечу маленького, изящного Фернандо, что тот, по собственному его признанию, чувствовал эту ласку еще и на следующий день.
Все гурьбой устремились в светлый, отделанный деревянной панелью и увешанный бесчисленными оленьими рогами зал, а перепуганного, сбитого с толку егеря вытолкали вперед, таким образом явив его штирийцам.
– Ну, и что же диковинного ты углядел? – спросил один из них, выслушав его первые сбивчивые объяснения.
– Ничего не углядел, не извольте гневаться, – отвечал ловчий и снова поведал о приключении с графом, подкрепляя рассказ жестами и не скупясь на подробности: не была забыта и горечавка, под конец он повторил свое уже однажды высказанное предположение.
– Очень даже может быть, – небрежно заметил штирийский барон, а оба его земляка согласно кивнули. Пока взволнованные гости усаживались за стол, им были даны подробнейшие разъяснения касательно «змеенога», кстати на французском языке, на котором поразительно свободно и с вполне сносным произношением изъяснялся тот штириец, что первым расспрашивал егеря. Согласно этим разъяснениям, подобное чудовище действительно обитает в здешних горах, да и в других местах тоже, преимущественно в Верхней Штирии и в Тироле, – чудовище, которое хоть и не часто, но все же время от времени показывается людям, оно было уже ясно и недвусмысленно описано достойными доверия очевидцами, причем неоднократно и вполне согласно. Змей с лапами или ногами, оттого прозванный «змееногом», небольшой горный дракон, блестящее чешуйчатое существо серого цвета с широкой головой и сильно развитыми острозубыми челюстями. Ему приписывают большую подвижность и быстроту. Многие даже считают эту тварь опасной и ядовитой. Называют его также «прыгучим змеем», и, как явствует из одного случая, в не столь давнее время имевшего место в Мурегге, он ожесточенно преследует человека. В тот раз, о котором шла речь, некий крестьянский паренек, спасаясь от двух подобных чудищ, встреченных им на безлюдной горной пустоши, едва добежал до первых домов своей деревни – только там, в долине, эти мерзкие существа оставили его в покое и вернулись в свое логово. Вид их нередко парализует человека, испуг ли тому причиной, ужас или отвращение, которое они вызывают, – но только многие утверждают, будто их леденящий взгляд так завораживает, что пораженный им человек стоит как вкопанный, не в силах ни крикнуть, ни подать знак; не в силах он и сразу после случившегося поведать тем, кто ему встретится, что он видел, только много позже, побыв какое‑то время один, может он снова прийти в себя. Все это вполне совпадает с поведением графа Куэндиаса, заключил штирийский барон, и было бы весьма желательно подробности услышать от него самого.