То, что Иллек счел великим, произошло еще раньше. День был пасмурный, теплый, с темными, низко нависшими тучами. От сухой и пыльной земли при движении около двух тысяч всадников вздымались густые клубы пыли и нависали совсем как тучи, и тут, когда раздался сигнал перейти на рысь, а вскоре и в галоп, земля загудела под копытами коней. Из темной тучи быстро приближающегося драгунского полка вырывались звуковые сигналы, точно молнии из грозовой тучи. Несколько мгновений спустя открыла стрельбу пехота – и тут же все смолкло. Кавалерия была остановлена и выведена из игры.
Что же здесь было великого? Здесь Иллек пережил мнимую гибель драгунского полка, гигантской черной тучей возникшего на горизонте, точно гибель отдельного существа, которым для него стал этот полк, существа сверхмощного, нашедшего здесь свое крушение и свой конец, к чему он, Иллек, свистком передав дальше по цепи сигнал, тоже, так сказать, приложил руку.
Он сразу же ощутил глубокую острую боль и ощущал ее и доныне и, вспоминая об этом, только головой качал.
А ведь то были всего лишь маневры.
И все же.
Она не пришла. Иллек обошел все залы, внимательно осмотрел. Потом тщательно запер все замки. Неподалеку, в маленьком старом домишке, жил ночной сторож, охранявший, помимо музея, еще и другие близлежащие здания. Иллек попросил его приглядеть за музеем. Они частенько так друг друга подменяли. Затем он вернулся, мимо музея направился к кабачку и сел на свежем воздухе под деревьями.
Здесь было очень приятно, «красивая местность», как принято говорить; постепенно она превратилась в обширный, застроенный редкими виллами фешенебельный квартал. Иллек почти никогда не бывал в городе, разве что по служебным поручениям директора музея. Еду ему приносила жена ночного сторожа (она же убирала у него), или он сам приходил за едой к ней на кухню. Его не угнетала тяжелая работа, деда и волнения разного рода. Если в музее скапливалось много бумаг, он занимался ими точно так, как велел ему директор, писал письма своим педантическим унтер‑офицерским почерком; иностранные слова и латинские выражения директор аккуратно и разборчиво выписывал для Иллека на отдельном листочке. Пишущей машинки в музее не было. Ответы на мольбы о той или иной научной справке на английском, немецком или французском языках господин директор писал собственноручно.
|
Человек, выросший в сиротском приюте, как правило, и в дальнейшем живет без семьи, что на добрых восемьдесят процентов сокращает самую бесплодную на свете переписку, а именно семейную. Иллек почти никогда не писал и не получал писем. При этом был вполне способен аккуратно подшивать и составлять официальные письма. Но это не входило в его канцелярские обязанности, да и повода не было.
Так мало‑помалу нашему взору открывается тихая заводь, в которую попал наш бывший унтер‑офицер и где он уже довольно долго прожил, до того дня как в этой заводи появился и бросил якорь роскошный корабль, сверкающий огнями и пестрящий вымпелами, Марго Путник.
Только жизнь, притерпевшаяся к истинной пустоте, может вдруг забурлить от такого ее наполнения.
* * *
Перед кабачком Иллек заметил такси, а в саду – парочку, забившуюся в угол, но тотчас же отвел взгляд, как всякий порядочный человек, когда он видит любовников, и выбрал себе место поодаль.
|
Она не пришла. Обычно она не часто бывала здесь, между двумя ее появлениями иной раз проходило восемь дней, а то и две недели. Порою, хотя это бывало редко, она являлась несколько дней подряд. Всякий раз ее появление было для Иллека случаем, который мог произойти только сегодня, сейчас и при особо счастливых обстоятельствах. Это как бы зависело от него. Если он смирялся с ее отсутствием, если уже не ждал ее в маленьком вестибюле музея, а медленно прохаживался по залам и ничуть не сердился на посетителей, которые еще торчали там, – тогда она внезапно и ярко возникала в уголке. Он не смел заговорить с ней. Только кланялся, отходил в сторону, и она проходила мимо него. Потом он шагал из зала в зал, крича: «Господа, музей закрывается!», она выходила последней и, когда уже все посетители покидали здание музея, проскальзывала в его комнатушку; здесь он уже мог ее обнять. Всякий раз это бывал миг чудовищнейшего волнения, когда она последней спускалась с лестницы, что вела наверх (где были и римские статуэтки), в светлый зал со вделанными в стены античными каменными плитами, на которых были выбиты легенды, и, слегка помедлив там, если никого уже больше не было, направлялась к его двери.
Когда сейчас он сидел в кабачке и перед ним стояло вино, такие видения его уже не посещали. Как он ждал ее сегодня, даже стоял у ворот, весь как бы вытянувшись ей навстречу. Но ее все равно не было. Сейчас Иллек вновь обрел свою покладистость и послушание – на этом приглушенном фоне разыгрывалась вся его жизнь, и теперь этот фон вновь успокоительно покачивался, точно занавес, который Мими спокойно и неумолимо отдернула перед ним.
|
Но перед занавесом что‑то осталось лежать. Маленький серый предмет, на первый взгляд его можно было принять за подкову, но то была не подкова, а стоптанный каблук от сапога. Он валялся неподалеку от места, где Иллеку представилось то незабываемое великое зрелище – гибель драгунского полка под Капошваром. Каблук лежал на проселочной дороге, пыль над которой напоминала вытянутое в длину твердое тело (поэтому‑то каблук и: показался на первый взгляд подковой) – оттого, что войска, орудия и обозы после учений растянулись в бесконечную походную колонну. Каблук лежал слева в дорожной пыли, и вот уже все прошли мимо.
Этим каблуком был сам Иллек. Он лежал слева в дорожной пыли, и все уже прошли мимо. Но он остался лежать. С внезапной настойчивостью и все исключающей силой убеждения (на которую образованный человек в подобном случае, возможно, вообще не был бы способен) вычеканил Иллек картину всей своей жизни и лишь потом заметил, что это ручьем текущие слезы сделали соленым и горьким вино у него в стакане. О, никакой ненависти к даме! Лишь сетование из‑за вынесенного себе не в меру сурового приговора!
Он услышал, как отъехала машина. Теперь он был один в маленьком саду кабачка.
* * *
Дональд, к досаде Марго, отлично понял то, что она тихо и быстро сказала по‑венгерски своей горничной, и насчет кухарки и лакея Яноша тоже. Примерно через пятнадцать минут, едва он услышал, как захлопнулась входная дверь, для Дональда настал великий миг его активности.
Марго смотрела на него сверху вниз, когда он опустился перед ней на колени на толстом персидском ковре (вся квартира была устлана такими коврами) и принялся покрывать поцелуями ее обнаженные руки, начиная от запястья и выше.
Она не отняла у него руку, а сама отдалась во власть своей почти абсолютной, окружающей ее со всех сторон, отделяющей от всех и вся холодности, в кольце которой покоились ее ненависть и презрение. Ибо это было уже чересчур: ничего не ведающий, невесть откуда явившийся английский верзила – она давно уже догадалась, что он от чего‑то удрал, – сразу же домогается ее, при первой удобной возможности хочет добиться ее, ее, которую сегодня оставили буквально все (даже прислуга!). Ощущение покинутости и одиночества, ясное сознание того, что она не может даже намекнуть англичанину на то, что с ней творится, все это придавало ей осторожности и укрепляло ее позицию. Когда он начал целовать ее ноги, от щиколоток и выше, она решила его уничтожить и принялась за дело.
Она перебирала пальцами его волосы, затем даже нагнулась и поцеловала в голову. Это далось ей без труда, ибо Дональд ей нравился. Лишь на секунду мелькнула у нее мысль, что здесь она так же могла бы захватить лидерство, как и с Иллеком, но тут же перед этим намерением выросла стена невозможности. Она вдыхала запах его светлых волос, мягких, ухоженных, пахнувших чем‑то горьким. Но эта благосклонность оставалась как бы внизу, у подножия горы, совсем как Дональд, лежащий у ее ног, она не в состоянии была достичь той ледяной вершины своей ярости, ярости против каждого, против всех – против Ласло, Гергейфи, лакея Яноша, кухарки, горничной Марики. Всем им, вместе взятым, готовилась она нанести удар. Ее травили, теснили, навязали ей этого англичанина, и в последний момент все бросили ее на произвол судьбы. Теперь она им ответит.
Она поднялась, взяла Дональда под руку и сказала по‑французски:
– Пойдем, пойдем со мной.
Марго вывела его из большой гостиной, что граничила с прихожей, и повела в глубь квартиры, через столовую, повсюду закрывая за собой высокие двери; вошла с ним в маленькую гостиную и тут оставила стоять возле белой лакированной двери, кротко улыбнулась Дональду и сказала:
– Я тебя позову.
Быстро поцеловала его в щеку и скрылась.
Теперь он наконец все понял. Даже то, что однажды должен был войти в такие же точно двери, вместо того чтобы вслушиваться в дождь. Но сейчас он не станет уклоняться. Только это ему и оставалось. Он был у цели. Он обнаружил себя у цели, стоящим прислонясь к дверному косяку, а впереди несказанное. Настойчиво домогаясь ее, он не посмел даже подумать об этом. Теперь он был у цели.
Его медлительное сердце тут же напомнило о себе. Возбуждение снедало его, но то было какое‑то удивительное ощущение, мягкое, упругое. Из‑за двери послышался ее негромкий голос, он даже не разобрал слов. Дональд схватился за овальную золоченую ручку и медленно открыл дверь, ожидая увидеть темную комнату или разве что слабый свет ночника… Комната была ярко освещена. Сияла люстра, бра над зеркалом, сильная лампа возле нерасстеленной двуспальной кровати. Марго стояла в одних только длинных чулках при этом ярчайшем свете, повернувшись к нему спиной: вся середина ее тела была сплошное огненно‑красное пятно, мрачный блеск, а над этим белоснежная спина. Дональд, уже войдя, стал сползать вниз по дверной створке, да так и замер, держась за нее. Шаги он услышал только в последний момент, когда Ласло уже возник в дверном проеме. Что касается Марго, то лучшего она и ожидать не могла. Появление Ласло оказалось для нее непредвиденной кульминацией всей сцены. Она застыла, обернувшись к ним через свое белоснежное плечо. Дональд отшатнулся и прошел мимо Путника, так как тот был уже в комнате; Дональд шел, глядя себе под ноги, но не тем путем, которым шел сюда, вышел через другие двери и очутился в комнате, окнами смотревшей в сад, где обычно спал Ласло. Здесь он остановился и сквозь открытую дверь выглянул в сад. И тут же явился Ласло.
– Мистер Клейтон! – резко крикнул он. В следующее мгновение он с молниеносной быстротой сорвал со стены ружье и, стоя совсем близко, навел его на англичанина. Дональд одним движением отодвинул ствол в сторону, так что он теперь направлен был в сад. Путник, казалось, только этого и ждал (береженого бог бережет), потому что лишь теперь с известной долей бравады нажал на спусковой крючок. Раздался громоподобный раскатистый выстрел, и видно было, как дробинки, пролетев сквозь крону дерева за окном, ударились в толстую стену. Ласло, не подозревавший, что из‑за его халатности ружье осталось заряженным после недавней утиной охоты, с перепугу и думать забыл о театральном эффекте, предусматривавшем осечку орудия мщения, но никак не выстрел.
– Проклятье! – воскликнул он. – Сейчас примчится привратник. Вы будете моим свидетелем, мистер Клейтон, я скажу, что мы не могли иначе разрядить ружье, хорошо?
– All right, – согласился Дональд, и то, что он сказал это по‑английски, удивило его самого.
Уже прозвенел звонок у входа, впрочем, его едва было слышно в этой большой квартире. Ласло пошел‑открывать и вскоре привел Андре, маленького старичка с бритым лицом в бесчисленных морщинах, оно напоминало потрескавшийся сосуд. Дональд улыбался, держа теперь ружье в руках.
– Иначе нельзя было, – сказал он по‑венгерски, – не станешь же ковырять патрон каким‑нибудь инструментом. А саду мы никакого ущерба не нанесли. С этими словами он полез в жилетный карман и дал привратнику монету в две кроны (тогда это еще называлось «гульден»). – За ваш испуг.
Андре, смеясь, направился к двери.
– А ежели полиция станет спрашивать, могу я сказать, что случилось, ваша милость?
– Ну, разумеется, – отвечал Путник и, когда старик ушел, обратился к Дональду: – Останьтесь еще минут на пять, мистер Клейтон, так будет лучше.
Они молча стояли у двери на террасу. Дональд курил вопреки своим привычкам предложенную ему сигару. В конце концов он бросил ее на садовую дорожку. Путник протянул ему руку, Дональд взял ее, и после того как они секунду пристально смотрели друг на друга, Ласло сказал:
– Страшные бывают вещи.
Дональд коротко пожал протянутую ему руку и, не сказав ни слова, ушел. По улице Лигети добрался до центра города и пошел дальше, весь словно набитый чем‑то мягким, оглушенный, почти ничего не слыша и не видя. Добравшись до своего номера в «Британии», он заказал виски, бросился на диван и проспал много часов, как после непосильного напряжения.
* * *
Когда Дональд удалился, Ласло не пошел к Марго, а позвонил своему шефу, господину Месарошу.
– В конторе, – сказал он среди прочего, – все текущие дела улажены. Фройляйн Керменди может дать вам все бумаги на подпись. Сейчас самый подходящий момент поехать в Бухарест, меня ничто не задерживает.
– Браво! – заверещал Месарош на другом конце провода. – Давай, давай! Лучше всего сегодня.
– Ладно, тогда я выеду сегодня ночью.
Собственно, все они здесь были люди разумные, даже и те, с сапогами для чардаша.
Далее – Тибор, к нему он зайдет. Уже с чемоданом.
Наконец он поднялся к Марго. Теперь на ней был халат.
– Ты ничего не хочешь сказать?! Ты ничего не хочешь спросить?! Даже про выстрел?
– Нет, – ответила она спокойно. – Мне это безразлично. По мне, можете все тут друг друга поубивать!
* * *
«Uno cum nuda coitus praesumitur»… [31]– гласит римское право. Юридически здесь налицо было нарушение супружеской верности. Но Ласло оказался достаточно порядочным, чтобы не отрекаться от того, что он знал, и был рад‑радехонек пожить в Бухаресте, подальше от всего этого. Жену свою он прекрасно обеспечил. К тому же она была родом из состоятельного дома.
Она осталась в Будапеште. И долгие годы еще поддерживала связь с унтер‑офицером Иллеком из музея, который позднее стал там официалом [32], и в подчинении у него был один служащий. Но Иллек остался жить в музее, и таким образом традиция нашей пары не была нарушена. Это уже третьи «любовные консервы» – вспомним Риту Бахлер и советника земельного суда доктора Кайбла и потом еще Эмилию Эрголетти она встречалась нам в ходе нашего повествования. Как раз самые важные в жизни события человек обычно постигает не сразу. И Дональд, сидя в своем кресле, проворонил Монику.
* * *
После бегства № 1 (в Бухарест) в соответствии с планом Гергейфи последовало бегство № 2 (в Мошон). Однако еще до этого Тибор провел свое воскресенье в сапогах, вернее, следует сказать, среди сапог, ибо сам он при этом сапог не надевал.
Бегство № 2 осуществлялось в комфортабельнейшей, приличнейшей, любезнейшей форме. К отелю «Британия» подкатил огромный автомобиль, настоящий катафалк, как сказали бы мы сегодня, но он был широк и удобен, на заднем сиденье свободно разместились три человека, тогда как Гергейфи сел рядом с шофером. Большую часть багажа поместили на крыше. Миновав Мост Маргит, они поехали на северо‑запад, по холмистой, почти гористой венгерской земле, по ее неимоверным дорогам, изрытым колеями и ухабами, так что наш сморчок Хвостик, сидевший между Дональдом и доктором Харбахом, подскакивал, как рыбка, выпрыгивающая из воды. На имперском шоссе вдоль Дуная стало полегче.
Хвостик, ушей которого достигло эхо случайного выстрела, конечно же, решил, что Дональд либо потерпел неудачу у госпожи Путник, либо его с ней застали. И о том, и о другом могло свидетельствовать явно безучастное поведение молодого главы фирмы, который, казалось, опять готов выполнять функции пресс‑папье, против чего Хвостик, принимая во внимание предстоящие переговоры, никак не мог возражать. Но между ними вновь выросла стена, разрушить которую удалось лишь временно, на пути из кабачка Марии Грюндлинг к Пратеру, возле церкви св. Павла. Подобные стены – результат естественного развития, и разговорчивостью их не разрушить, они вырастают раньше, чем ты успеешь хоть что‑то сказать.
Они наслаждались поездкой, особенно когда неподалеку от Коморна взору надолго открылась зеркально гладкая серо‑зеленая поверхность широченной реки. Обедали в Дьёре, где тогда уже начинала разрастаться венгерская индустрия, в городе не слишком радушном; но тем не менее обед там был отличный. От Дьёра оставалось еще около пятидесяти километров до Мошона, и потому они сразу после черного кофе все сели в машину.
* * *
В Мошоне (впрочем, усадьба находилась довольно далеко от деревни) для Гергейфи был поистине сапожный рай. Сапоги появлялись уже во время торжественной встречи, ибо и справа и слева от больших ворот усадьбы – они были украшены ветками и лентами цветов венгерского флага – стояла группа молоденьких девушек в национальных костюмах. «Хорошее начало!» – подумал Тибор. А потом у него уже хлопот было не обобраться.
Глобуш вышел навстречу, истинный глобус Венгрии. Он давно занимался верховой ездой и плаванием, чтобы еще больше не растолстеть, и эти его старания к тому времени, когда он собрался жениться, выступили на первый план. Но с тех пор эти способствующие здоровью виды спорта способствовали и развитию аппетита. И он становился все более глобальным. Можно было бы сказать: уже не гиппопотам (припомним‑ка его первый урок плавания), а скорее мастодонт.
Папаша Гергейфи рядом с ним казался отточенным карандашом. Позади высыпавшей навстречу гостям прислуги виднелись Фини и Феверль.
Теперь следует признать и констатировать, что троянские лошадки вновь пустились вскачь, невзирая на пинок, на странице 99. Так уж бывает, стоит только один раз с кем‑то связаться… Так будем же довольны, что нам хотя бы консьержка Веверка не попадется на глаза, для удаления которой из композиции на странице 107 пришлось затратить немало энергии.
* * *
Дональд снова и снова видел двух этих старых баб всегда вместе и как‑то в шутку спросил, не двойняшки ли они и давно ли живут вместе.
– Не, не двойняшки, – сказала Феверль (или это была Фини?), – но вместе уж годов, наверно, тридцать пять, а может, и больше.
Ответ этот проник глубже, чем сам Дональд ощутил в первую минуту, он не раз вспоминал его и в последующие дни. То, что здесь сбылось, он потерял, то, что здесь было крепким настоящим, для него было уже прошлым: словно врата второй родины наглухо закрылись за ним. Теперь он видел дом на Принценалле в Вене как бы извне, с улицы. Он стоял перед воротами парка. А они были заперты.
Уже в последние дни в Будапеште для него опять затмился солнечный свет, и при ходьбе он снова часто терял равновесие. В Мошоне он предпочитал по мере возможности не выходить из своей комнаты, просторной, прохладной и дышавшей такой пустотой, словно до него здесь никто не жил.
Потом он узнал, что так оно и было на самом деле. Именно эта комната для гостей в новом доме была заселена впервые.
Окна выходили на озеро. Поросшее камышами, оно теряется в знойной тьме горизонта, то и дело меняя свое обличье, как все, на что смотрят тихие натуры; иным достаточно для этого привратницкого дворика с политыми растениями. В сущности, Дональд стал теперь одной из таких тихих натур, и уже довольно давно: с тех пор, как на борту «Кобры» – уходящий вечер, сереющее море – немцы часто и звучно играли на своих тромбонах. И это озеро почти так же серело. Птицы уже не летали (один только раз метрах в двадцати от окна промелькнул причудливый – словно в высоком воротнике силуэт чомги). И уже не темно‑зелеными были непроглядные заросли камыша по берегам и на островках, а голубоватыми, и лишь много позже Дональд обнаружил, что в этом виноват свет луны, чей покойный лик взошел слева над озером. В это время лягушачий концерт достиг своей наивысшей точки, пение лягушек словно парило над озером.
От удара, полученного Дональдом напоследок в Будапеште, остался глубокий порез, который уже не заживал, словно пораженные ткани утратили свою эластичность. Может, это было вчера, а может, сегодня под вечер. Он не терзался никакими мыслями, что, как мы знаем, вообще было ему не свойственно и теперь менее, чем когда‑либо. Он вдруг понял, что его несло течение, которое иссякало под ним и все‑таки тащило за собой, особенно сильно с тех пор, как он попытался избавиться от Моники. Теперь он опять выискивал свою старую боль, выбираясь из тенет заблуждения, и тем самым искал ее самое, и тем самым дорогу к ней. Утром его как громом поразила мысль – озеро за окном лежало в молочно‑яркой дымке зноя, – что здесь он совсем недалеко от Вены. Но ведь предстоял еще Загреб. И это хорошо, очень хорошо. Никаких преждевременных возвращений с еще не зажившей будапештской раной. Покой, дистанция, окольный путь. Только так все еще может обернуться благополучно для него. Должно обернуться и обернется. Приехать в Вену слишком поздно – такой опасности не существовало вовсе. Лишь бы не слишком рано, поспешности тут не было места.
Он вздохнул свободнее. Сейчас и потом ему казалось, что грудь его была зажата в тиски, затруднявшие дыхание, когда он, проснувшись на диване в «Британии» после многочасового сна, внутренним взором вновь увидел полыхающе‑красную полосу на бедрах Марго, ярчайший свет и неподвижную статую словно из него самого выскочившего страха.
* * *
Впрочем, Дональд исправно выполнял свои функции пресс‑папье. Другие осматривали, оценивали, подсчитывали, и мало‑помалу выяснилось, каких же новых машин недостает в этом хозяйстве, чтобы сделать его настоящим хозяйством. Дональд верхом объезжал поместье с обоими Гергейфи и Глобушем – в распоряжение англичанина были предоставлены верховые лошади и конюх, а по вечерам договаривающиеся стороны поврозь держали, так сказать, военный совет; Дональд с Хвостиком, то у одного в комнате, то у другого (обе прекрасные комнаты смотрели на озеро, дальний край которого касался горизонта), и наш сморчок на основе технических данных Дональда считал и высчитывал возможную скидку – в виде исключения – для будапештской фирмы, которая давала бы Гергейфи право поставлять товар Глобушу по весьма умеренным ценам. Тибор за свою долю вел переговоры с обеими сторонами и в известной мере стоял как бы между двумя партиями, так что в конце концов, когда все вместе сели за стол переговоров, все сошло гладко, и каждому было чем поживиться. Поставки были столь велики, с такими сжатыми сроками платежей – почти немедленная кассовая сделка, – что даже завод не остался внакладе. В результате Хвостик телеграфировал в Вену список необходимых для Будапешта поставок.
* * *
Когда со всеми делами было покончено, в поместье устроили праздник, в нем участвовала даже вся прислуга. Столы, лавки, танцевальный круг – все на вольном воздухе, между озером и задней стороной той хозяйственной постройки, где в просторной мансарде обитали Фини и Феверль. Все пестро, изобилие сапог. В котле на костре готовился рыбный гуляш. Явились цыгане с повозкой, на которой везли громоздкие инструменты: цимбалы, контрабас и виолончель. Стало серым озеро, на столах зажгли свечи в садовых подсвечниках.
А как же Тибор, что с ним, что он переживает? Изобилие сапог, сказали мы, но сегодня они по большей части облегают ноги мужчин. Он мог бы это знать, он должен был знать, да он ведь и знал это. И все‑таки как уныло смотреть на девушек в длинных белых чулках и красных полусапожках, доходящих разве что до половины икр. Ведь они же не на полевые работы явились. Парни и девушки из окрестных деревень приехали на изукрашенных зелеными ветками и пестрыми лентами телегах, с положенными поперек досками для сидения. Некоторые парни прискакали верхом. По этому случаю на ногах у них были шпоры.
На длинных столах в стаканах искрилось вино, и, если на них падал свет свечи, вино вспыхивало, точно гигантские капли янтаря или крови. Глобуш так и светился благожелательством. На маленький господский стол уже подали рыбный гуляш. Цыгане, наевшись и напившись, встали по местам и взялись за инструменты.
Это была песня, и тихая песня, кругом все быстро смолкло. Цимбалы врывались за одинокой скрипкой премьера, точно ветер, шумящий в прибрежных ветлах или камышах. Аккорда все не было, инструменты молчали. Одна лишь скрипка поднималась все выше и выше, и наконец, когда высота ее звука дошла до предела, грохнули в едином штрихе все смычковые и утонули в гулкой глубине контрабаса. Потом, когда заиграли чардаш, в круг вышли пары одна за одной, и даже самые вольные па они выделывали с величайшей скромностью и степенностью. Настоящий деревенский праздник с журчащей и буравящей музыкой, и все‑таки исполненный достоинства и благоприличия. И так до глубокой ночи.
* * *
Проснувшись наутро и плотно позавтракав, путешественники собрались в дорогу. После многократных прощаний (в том числе с Фини и Феверль) и «посошков», которые старик Глобуш самолично поднес отъезжающим уже возле машины, допотопная автоколяска покатила в сторону Дьёра, где они опять отлично пообедали, чтобы потом без особой спешки своевременно сесть в вагон прямого сообщения до Загреба, который прицепляли к будапештскому поезду. Гергейфи, маленький и стройный, как отточенный карандаш, стоял на перроне и махал на прощание, когда поезд тронулся.
Как почти всякий раз с тех пор, как они выехали из Константинополя, наши путешественники взяли для себя купе первого класса, а Харбах оставил за собою место в соседнем купе, чтобы они все трое могли прилечь. Так и сейчас они погрузились в сладкий послеобеденный сон. Им это было необходимо. Пребывание в Мошоне не было слишком напряженным (напрягался там, собственно, только любитель сапог Гергейфи), но все же достаточно богатым впечатлениями, трогательными, даже умилительными, по крайней мере для Дональда. В целом состояние их было довольно сносным.
Поздно вечером они добрались до Загреба и вскоре после превосходного легкого ужина в отеле легли спать. Уже за столон вследствие охватившей всех усталости разговор не клеился.
* * *
Дональд проснулся рано, подошел к окну. То, что он мог отсюда увидеть, было для него безымянно: далекая башня (восстановленная, как нам известно, после ужасного землетрясения 1880 года), а ближе – сплошные сады.
Итак, здесь пролегал окольный путь, разумный окольный путь.
Четвертая трубка пропала. Во сне ему казалось, что он все еще может ее достать.
Солнце за окном становилось все шире. Дональд уже заранее предчувствовал темный зной. Глядя в окно, он ощущал легкое головокружение и, отойдя от окна, занялся своим туалетом.
В Слуни путешествие должно было закончиться, или, вернее, оттуда начинался обратный путь. Там был поворот окольного пути в Вену. С этим хорватским городом у Дональда не было связано никаких представлений. Отец неоднократно повторял, скорее даже внушал ему, что туда непременно стоит заглянуть из‑за прекрасных водопадов. Фирма, с которой ему сегодня предстояло вести переговоры, имела в Слуни филиал. Здесь, в Загребе, очень просили и даже настаивали, чтобы фирма «Клейтон и Пауэрс» как следует изучила особые технические условия сельского хозяйства в той местности, чтобы затем по возможности соответствующим образом перестроить машиностроительный завод. Итак, задание скорее для Дональда, нежели для Хвостика. Здесь, в Загребе, наоборот, Дональду достаточно только присутствовать в качестве пресс‑папье.
Он побрился, принял душ и натянул на свои длинные ноги свежеотглаженные серые брюки. Он был уже совсем готов, как вдруг его охватило острое нежелание спускаться вниз к завтраку и смотреть, как другие пьют чай или разбивают ложечкой яйца всмятку. Он позвонил и заказал завтрак в номер.
На подносе лежала еще и почта, так, словно письма только что прибыли. На самом же деле портье вчера просто позабыл вынуть их из ящика и вручить приезжим, а Хвостику, такому же сонному, как и Дональд, в голову не пришло спросить про письма. А вот доктор Харбах, дойдя до двери своего номера, еще раз спустился вниз и потому получил волнующее письмо от невесты из Будапешта в первый же вечер своего прибытия в Загреб.
На первом конверте Дональд узнал почерк своего отца. На другом – адрес был напечатан на машинке. И здесь тоже отправитель не был обозначен, что тогда, заметим вскользь, вообще было не так принято, как в наши дни, после разгула цензуры. Только англичане остались верны старой традиции и до сих пор не пишут на конверте, кто отправитель.
Роберт писал о всякой всячине, прежде всего выражал радость по поводу столь многочисленных сделок, заключенных во время путешествия. Дальше, privatim [33], намекнул, что ему известно о «кое‑каких приключениях» Дональда в Будапеште. Гольвицер, мол, тоже об этом упоминал.
Гольвицер тоже. А кто же до него? Что эта история достигла Бухареста, нам уже известно, а потому и ее дальнейший путь до венской Фихтнергассе не вызывает удивления. Но тут, без сомнения, надо учитывать и прямую линию Будапешт – Вена, и мы не ошибемся, если исходным ее пунктом сочтем господина инженера Радингера, промежуточной станцией – госпожу Генриетту Фрелингер и в конце концов дойдем до Моники Бахлер.