Здесь Роберту Клейтону было далеко до совершенства. Иначе он бы наслаждался цветением сирени не меньше, чем Брубек. Но он не желал ничего замечать, он хотел только утвердиться, и по возможности еще до возвращения Дональда.
Так мы опять добрались до Моники. Брак с Робертом был для нее очевидностью. Пожалуй, даже чересчур. Это была слишком хорошая партия. Моника, так сказать, переступила границу декорума. Женщин, даже в их страстях, преследуют честолюбивые устремления, и, если сами они ничего собой не представляют, они все равно стремятся ни в коем случае не уронить свое достоинство. Она немного упрямилась. Роберта это сковывало, и он, мужчина нордического типа, которые по природе своей в отличие от южан не ведут себя с женщинами нагло, а потому нередко попадают в смешное положение, все эти капризы принимал слишком уж всерьез.
Ибо с недавних пор она стала придавать еще больше значения своим делам, чем прежде, и Роберту частенько приходилось жить в воздержании. Впрочем, здесь не обошлось без консультации с госпожой Генриеттой Фрелингер. Подобные советы часто бывают злыми, высокомерными, идущими вразрез с инстинктом, пусть даже с инстинктом эротически‑честолюбивой лунатички, балансирующей на самом краешке своего стремления ввысь и вовне (такие всегда вовремя входят в окно комнаты). Советчица в подобных случаях по большей части бывает опьянена здравым смыслом и чувствует себя вдобавок прокурором и защитником всего женского пола, подстрекаемая собственными упущенными честолюбивыми возможностями.
И все‑таки Моника была счастлива, и из всех персонажей, участвующих или играющих роль в нашем повествовании, в своем восприятии сирени была ближе других к привратнику Брубеку. Иной раз ее возросшее спокойствие и собранность касались даже тех растений, что в горшках и кадках стояли на мощеном дворе привратницкого домика, в луже, которая, хоть и была невелика, умудрялась отражать небо. Нечто похожее можно сказать и о Монике в ее пестром шезлонге на террасе. Теннисные мячи, ударяясь о тугую ракетку, издавали округлый, полный, сильный звук. Сейчас она услышала, как Роберт в качестве судьи определил положение:
|
– Thirty all [27].
* * *
Однако не была еще окончена та настоящая игра, в которой и мы принимаем участие, далеко не окончена, но и на месте она не стояла, она шла к концу. Решение уже было принято. Хотя после этого, после того, что мы называем решением, дальнейшее существование и есть, собственно, самый решающий фактор, только тут в этой, уже брошенной на стол карте и кроется окончательный выигрыш и проигрыш. Лишь наивность драматургов может питать их веру в то, что за опустившимся в их пьесе занавесом ничего уже больше не происходит. Мало‑мальски опытному создателю добротных романов такой чепухи не внушишь.
Ибо не только пароход «Кобра» бороздил морскую гладь, но также неудержимо текущее время словно между прочим выявляло все новые бесчисленные детали, так что можно было свести знакомство с целой массой людей, а не только с доктором Харбахом из Мюнхена или в один прекрасный день прийти в некоторое замешательство оттого, что внутренние помещения корабля выглядят совсем по‑другому, чем вскоре после посадки, когда багаж только был еще доставлен в элегантные каюты. Теперь уже все расхаживали по хорошо изученным каютам и салонам, как по собственной квартире. На пароходе был даже – сразу за кафе – «Американский бар», казавшийся Дональду презабавным, в особенности высокие табуреты в этом баре.
|
Так, на борту корабля откровенно афишировалась та приятная атмосфера, которую Дональд как бы созерцал снаружи и включиться в которую ему не удавалось.
Доктору Харбаху, впрочем, Дональд дал понять, что они с отцом бывают на Райхсратштрассе. Однако доктор Пауль никогда не слыхал в родительском доме об этих англичанах. Может быть, там при стороннем наблюдателе вообще не упоминали о подобных светских связях. В то время как они обменялись по этому поводу всего несколькими словами, Дональду вспомнились лиловые шелковые драпировки одной из харбаховских гостиных; и за этими драпировками – а не перед ними – стояла Хильда; иными словами, за стеной, но стена была прозрачной, как вода. Какую‑то секунду он искал опоры в высокой белокурой девице, что заговорила с ним по‑английски. Но тут появился Гольвицер. А потом Дональд вместе с Брубеком спускался в котельную. Перед входом в нее на столе под окном лежала газета, а на газете очки привратника.
Таким вот образом Дональд какие‑то мгновения отсутствовал, и по нему это было заметно.
Заметила это и госпожа Энн Хильдегард Крулов, урожденная Вустерштибель, объемистая и добродушная старая дама, которую Дональд заставил по‑матерински за него опасаться. Она путешествовала вместе с супругом, лютеранским священником, дома его называли «генералом трубачей», ибо пастор Крулов был главой разветвленного по всей Германии ферейна трубачей. Совсем маленький его филиал образовался и здесь – кружок из девяти весьма активных трубачей‑любителей, итого девять человек, кое‑кто из них с дамами, но дамы в трубы не дули. Инструменты были взяты с собою. В первый раз музыканты трубили, надо сказать, к превеликому удовольствию всего общества, на форштевне корабля, сыграли переложенный для девяти тромбонов «Дивертисмент» Моцарта. Играли они великолепно, более того, все они были виртуозами, хотя обычно играли лишь ради удовольствия, профессии у них были совсем другие. В эту оригинальную группу входили два берлинских адвоката и один крупный промышленник из Гёппингена, что в Баден‑Вюртемберге.
|
Эти безобидные и простодушные немцы со своими трогающими душу тромбонами, пожалуй, даже напоминали американцев. Все‑таки это было весьма примечательно, что даже из столь малого по численности скопления людей – а на этом маленьком пароходе было совсем немного пассажиров – частенько высовывался острый шип шутовства. Капитану «Кобры» подобные номера, предлагавшиеся пассажирам бесплатно, были весьма желательны. Поэтому он уговорил наш славный нонет дать вечером концерт на прогулочной палубе вместе с оркестром, который постоянно играл во время обеда; среди прочего в программе было и попурри из «Аиды» с Триумфальным маршем.
В этой истории выявилась и другая, не менее важная сторона дела. Венские музыканты корабельного оркестра предварительно обо всем договорились и провели совместные репетиции с достославными немцами. Поэтому результат был блестящим. Они играли еще при свете дня, так как достаточно осветить на палубе все нотные пульты вечером было бы очень затруднительно. Но во время последнего номера море резко изменило свой цвет и звучные голоса тромбонов разносились над поверхностью воды, которая становилась серой, теряя синеву и сверкание дня, словно стремилась назад к своей бездонности, а заходящее солнце еще было видно во всем буйстве вечернего зарева.
Никто не захотел уклониться от этого концерта, и менее всех Дональд, которому казалось, что он впервые в жизни слышит музыку. Так оно и было на самом деле. Его посещения Венской придворной оперы сводились к каким‑то обязательным функциям, и непременно в вечернем костюме.
Только здесь, стоя у поручней и глядя на постепенно сереющее море, пасторша Крулов, стоявшая рядом с ним и тоже слушавшая музыку, впервые обеспокоилась, искоса взглянув на Дональда. Через секунду ей уже казалось, что она заглянула в страшную темницу и увидела там в буквальном смысле слова заживо погребенного человека.
* * *
Учебный год все еще длился, и до его окончания оставалось почти полтора месяца, хотя для членов «Меттерних‑клуба» с их превентивными мерами многое было пройдено. А Зденко давным‑давно уже преодолел эту часть верхней ступени, правда, если можно так выразиться, в два прыжка: первым было его столкновение (только это слово попадает в точку) с госпожой Генриеттой Фрелингер, а вторым – легкое облачко, затмившее на улице лицо Дональда Клейтона.
После того и другого осталась грусть. Теперь, если он шел под жарким солнцем, залитая светом улица затемнялась для него, ему хотелось поскорее вернуться в свою комнатушку, не в ту, что выходила на Разумовскигассе, а в другую, с окном, смотрящим в графский парк. Даже Пратер внушал ему боль. Времени у него теперь было предостаточно, и он частенько стаивал в растерянности, его никуда не тянуло, ничто не влекло, разве только обширная клумба возле Главной аллеи – вокруг нее под светящимися белым или розовым цветом каштанами стояли пустые скамейки, там, где широкая аллея вела к «Ротонде», зданию, оставшемуся от Всемирной выставки 1880 года (много позже оно, к счастью, сгорело).
В подобные минуты, без начала и без конца, а уж тем более без решения, стоя на пустой ладони времени, он, можно сказать, видел перед собой каждую упавшую на гравий веточку.
«Меттерних‑клуб» стал обыденностью. Все, что от него осталось, совместные занятия, практическая цель. Но тем самым все кончилось, и та первая, чуткая, будившая надежды стрелка, переводящая на свободный путь поставленная когда‑то ничего не подозревавшими англичанами, – осталась далеко позади, на дистанции, правда, в двояком смысле этого слова.
Прежняя жизнь, казалось, потонула во тьме. А новая началась с фотографии в рамке: железно дорожный мост через залив Ферт‑оф‑Форт, когда он шел в столовую Фрелингеров. Давно уже никто не ставил белую гвоздику в маленькую вазочку перед мемуарами старого канцлера в комнате Хофмока. Ничто не бывает так непрочно, как аромат времени, который удерживает вместе частички времени: а сколько же их нужно разом, чтобы создалась такая атмосфера! Теперь все было упорядочено, но аромата не было в помине.
Меж тем в Вену приехала тетка Вукович, остановилась в «Империале» и часто встречалась с его родителями. При виде этой шестидесятилетней дамы всегда возникало чувство, будто она ходит в высоких сапогах; вполне возможно, что она и вправду носила их в своем поместье в Хорватии. Для Зденко, собственно, только теперь, на этом, так сказать, ядреном фоне, стала по‑настоящему зримой суть его матери, госпожи фон Кламтач. Жена начальника департамента не принадлежала к людям особенно заметным и занимающим много места в пространстве; нам она до сих пор на пути не попадалась, да и вообще никому. С Эжени Кламтач такого просто не могло случиться.
Подобные женщины зачастую, даже почти всегда связывают свою жизнь с мужчинами прямо противоположного толка, занимающими чувствительно много места в пространстве и абсолютно невосприимчивыми, что, как правило, связано одно с другим, по нисколько не зависит от уровня интеллекта, некогда достигнутого и больше уже не развивавшегося. Этого, разумеется, не бывает с пресловутыми «сильными личностями», которые, впрочем, при помощи изрядной порции грубости, если она окажется уместной, могут излечиться, так сказать, в одну ночь.
Начальник департамента к этому сорту людей не относился, а странным образом принадлежал к тому же разряду, что и мать Зденко, так что оба супруга как‑то неясно стекались, сплывались в единое целое. Это были люди, которые жили так размеренно, что никогда даже легонько не касались границ своей общественной прослойки, не говоря уж о том, чтобы переступить эти границы. Но в то же время они подчеркивали, хотя и очень неназойливо, что ничего особенного в этом не видят. В известной степени это было последним прибежищем их самостоятельного бытия. И неизбежно должно было привести к кислому скептицизму в отношении всех и вся, даже и того факта, что они жили и живут на земле. Кламтач был высокий, стройный, элегантный господин, широко образованный и превосходный юрисконсульт. Он мог бы вскоре уже успешно соперничать со знаменитым и столь опасным на государственных экзаменах профессором Бернациком, правда, не с его метким, ядовитым сарказмом. Но даже и без того эрудиция Кламтача поставляла достаточно средств для упражнений в скептицизме. У его супруги это тоже находило отклик. Вот так потихоньку и блекли супруги Кламтач, впрочем, подобная участь ожидает и «сильных личностей» с их обременительным и скучным «твердым характером». Исключение составляет разве что Зденко.
Тетка Ада Вукович занимала чувствительно много места в пространстве, ничего не воспринимала, непрерывно фрондировала, ходила большими шагами, говорила много и громко, обладала излишней дозой практической сметки, но в том, что касается общепринятых правил, в сущности, как и Кламтачи, никогда даже легонько не задевала реальных границ общепринятого; деревенское краснощекое яблоко, которое падает строго вертикально, параллельно стволу и недалеко от яблони.
Ну что ж, посмотрим. Уже началась игра в тарок вчетвером, итак, репетиции перед летом, – впрочем, единственно по этой причине Зденко и был приглашен в Ванице, что до сих пор никогда не приходило в голову госпоже фон Вукович; то, что племянник вырос, воспринималось ею лишь с точки зрения его пригодности для игры в тарок. Едва он достиг соответствующего возраста, он мог ехать вместе с родителями. На не в меру резвого мальчика у нее не хватило бы ни интереса, ни терпимости.
Более того, тетя Ада теперь заговаривала даже о бридже, об игре несколько более сложной, которая тогда только начинала распространяться на континенте. В доме начальника департамента с нею были уже немного знакомы.
Вот что его ожидало в Ванице (название поместья). Зденко по возможности прощупывал почву, спрашивал самым невинным образом, сможет ли он познакомиться со страной, хотя бы во время долгих прогулок (тут он, между прочим, услышал, что тетка держит верховых лошадей), и уже заранее предусмотрел, как умудрится там, на юге, хоть изредка удирать от родни.
Какое время, время Ады Вукович! Если до сих пор родители лишь скромно ютились где‑то на самом краю существования Зденко, то теперь они в предвидении карточных игр отпускали его на все четыре стороны. Да это и понятно. Родители усердствовали. Читатель и сам уже достаточно зауряден, чтобы понять – от тетки Ады ждали наследства.
Члены «Меттерних‑клуба» в полном составе собирались вокруг корта и террасы на вилле Клейтонов; и то, что для Зденко там блуждала тень Дональда, лишь усиливало печаль, которая у всех нас гораздо больше способствует возникновению нежной и ароматной паутины прошлого, нежели шумная веселость. Присутствие одного абсолютно чуждого (если смотреть со стороны) существа, Августа, только усугубляло положение, хотя бы тем, что приходило с ним в противоречие, становилось еще ощутимее. Почти такое же воздействие оказывала и Хофмокова Пипси; он, как и прежде, таскал ее за собой, то был экземпляр довольно‑таки длинноногий, но лошадиная поступь старших сестер у нее в значительной степени была смягчена, во всяком случае, к ней больше подходила человеческие мерки.
* * *
Хвостик становился все более одиноким. Дональда в его нынешнем состоянии нельзя было считать ни партнером, ни спутником. К тому же он, как ни странно, держался пасторши Крулов (можно было бы сказать – держался за нее). Старина Пепи при всем желании не знал, о чем с ней говорить.
Однако, к величайшему его изумлению, достойная дама приблизительно на широте Мальты (откуда в те времена всегда доставляли в Вену превосходный ранний картофель и молодое вино) завела с ним разговор о Дональде, из которого явствовало, что тот почему‑то доверился ей. Одновременно и столь же косвенным путем было установлено, что младший из Клейтонов, по‑видимому, еще не осознал всю серьезность и определенность положения (тут занавес падает!), потому что (так сказала госпожа пасторша), очевидно, страдает от мучительного представления, что «очень уж некстати уехал, когда все еще могло кончиться счастливо для него».
Поразительная женщина, она сумела расшевелить Дональда да еще проведать о том, что он недостаточно осознает сложившуюся ситуацию! Последнее было наиболее удивительным! Теперь она считала, что Хвостик достаточно обо всем осведомлен, чтобы тут же начать так называемый курс лечения «лошадиными дозами». Но груз доверия, взваленный на него Робертом Клейтоном, запрещал ему это, равно как и его природный ум.
Лишь в связи с этими последними событиями они и внутренне очутились в новом положении, как бы полностью включившись в это путешествие, которое началось прощанием с Веной и Триестом, а теперь оно осталось позади, опускалось, точно занавес, сквозь который все уже прошли и успокоившиеся складки которого вновь висят вертикально и неподвижно.
* * *
За занавесом, который теперь надежно разделял бр. Клейтонов, Роберт пришел к твердому решению, что до возвращения Дональда необходимо все расставить по местам, так, чтобы ничто не вызывало сомнении. Путешествие сына казалось ему для этого наиболее подходящей, почти идеальной возможностью. Иными словами: если они не смогут пожениться в ближайшие две недели, то им, очевидно, придется публично объявить о своем намерении («перед всем народом» – как однажды сказал некий знаменитый человек, ибо даже людям такого масштаба случается патетизировать свою частную жизнь).
Нет, «пафоса не хочет он», Клейтон‑старший, но он гонится за призраком порядка и надежности во всех делах, призраком, что постоянно ускользает от нас, как движущаяся мишень (meta fugiens). Солидные коммерсанты всегда с особой охотой импортируют эту необходимую им форму поведения в пределы суверенного государства, где они не подлежат суду.
Моника, вероятно, знала это лучше, не упуская из виду и вопросы честолюбия, так, чтобы с этой точки зрения обе мишени (meta) оставались одинаковыми. Но для Моники – надо признать – все‑таки не легко было решиться махнуть рукой на все, чего она достигла. Ибо она далеко продвинулась, этого отрицать нельзя. С другой стороны, Клейтон не оставлял сомнений в том, что ей, в случае если они поженятся, придется оставить издательство на Грабене, и действительно, ничего другого нельзя было себе представить, хотя бы из соображении честолюбия, – это она сама понимала. Разумеется, что ее родителей никто и не спрашивал. Госпожа Рита и элегантный доктор Бахлер были согласны с любой альтернативой. Представив себе, что Роберт в Дёблинге станет просить ее руки – а нечто подобное он, казалось, имел в виду, – она громко расхохоталась, и это в конторе на Грабене.
Так самые разные силы участвовали в событии, собственно весьма значительном, что Клейтон‑старший осознавал не вполне или разве что мельком: близился крах прежней жизни вдвоем с Дональдом, которая со смерти Харриэт пустила глубокие корни, более того, была почвой, на которой стояли они оба. Сейчас Роберт Клейтон, казалось, готов был без долгих размышлений оторваться от этой почвы.
* * *
Земля, что была уже видна с носовой части корабля, оказалась не горным массивом Ливан (как полагали некоторые пассажиры), а сравнительно высоким холмом, что возвышался над проливом и сооруженной французами в начале девяностых годов Бейрутской гаванью. Хвостика по мере приближения к этой цели их путешествия все больше подмывало произнести довольно популярную сентенцию; он похлопал себя по сюртуку, там, где лежал бумажник, и сказал:
– Сюда надо приезжать с набитым кошельком и покупать шелка. Вот это было бы выгодное дельце! А наш товар здесь не котируется!
Конечно, они хотели попасть и в Дамаск, который расположен много дальше от моря. В первый приезд Хвостик добирался туда еще на лошадях. Теперь из гавани в Дамаск давно была проложена железная дорога. Ливанские горы и великолепные виды на сей раз не доставляли удовольствия Хвостику и Дональду, но зато радовали других пассажиров «Кобры», в том числе и доктора Харбаха, которые, как полагается, взбирались туда верхом на ослах.
Дональд, спустившись по трапу и ступив на набережную, в глубине души испытал отвращение, оно не было внезапностью, не было и страхом, просто тягучее, страшноватое ощущение, словно увязаешь в трясине.
Может быть, он суеверно полагал, что, ступив на твердую землю, на землю другой страны, разом избавится от тяжести на сердце, которая на пароходе часто казалась ему невыносимой?
Все вышло иначе. Сейчас ему почудилось, что она стоит с ним рядом.
Хвостик, в чьем солидном блокноте все было расписано по часам, сидел в пролетке рядом с Дональдом и вдруг ни с того ни с сего заговорил с кучером по‑арабски.
* * *
От жары они страдали мало, она в это время была не страшной, небо, которое они, подплывая, видели ослепительно синим, теперь заволокло тучами. Прошел даже краткий ливень с грозой. И лишь потом, в промытом воздухе, с прибитой дождем пылью, вовсю зазвучала та симфония света над морем и над городом, с его бесчисленными извилистыми садами на холмах, куда вели узкие, кривые улочки. Теперь, в сверкающей свежести, казалось, будто вывернули наизнанку искрящийся зелено‑золотой грот.
Хвостика и Дональда уже ждали, что при столь тщательно спланированном путешествии как бы само собой разумелось. Переговоры велись по‑французски – тем самым Хвостик и Дональд вежливо предотвращали любую попытку говорить на ломаном английском языке. Помещения фирм, которые они посещали в современной (по тогдашним понятиям) европейской части города, были очень просторными, выбеленными и прохладными, так сказать, колониальная элегантность, с жужжащими вентиляторами, с множеством сосудов водяного охлаждения из глины, которые в великом разнообразии производили здесь.
Собственно, речь шла о двух французских торговых фирмах, вернее, следует сказать, левантинских, дабы тем самым отметить, что много лет назад Роберт Клейтон потерпел здесь неудачу. Но позднее Хвостик весьма недвусмысленными действиями поправил дело. Даже и сегодня присутствовали представители банка, через который должны были проводиться все операции и который сотрудничал с обеими фирмами. Сейчас уже к этому положению все привыкли, более того, с ним примирились.
Дональд был на этих переговорах как сосед за стеной, а не как участник. Время от времени выдавал технические справки, точно автомат шоколадки. В остальном его вид и поведение производили вполне благоприятное впечатление, хотя и несколько отпугивающее – в этом путешествии он постоянно был таким, – и на Востоке по крайней мере это больше пронимало людей, нежели оживленная и общительная манера Роберта. А Дональд словно придавливал эти переговоры пресс‑папье, прижимая, фиксируя их. Хвостик давно уже освоился с этой его функцией и усугублял спокойную внушительность младшего шефа в присутствии торговых партнеров подчеркнуто почтительным обращением с ним и даже обрывал себя на полуслове, если тот порывался что‑то сказать, что, впрочем, случалось достаточно редко.
Меж тем Дональд был действительно полностью равнодушен ко всем деловым вопросам. И это производило наилучшее впечатление. То, что оба торговых партнера, казалось, рвутся войти в контакт с фирмой «Клейтон и Пауэрс», Хвостик, в глубине души крайне удивленный, отчасти приписывал состоянию и поведению Дональда, поведению в двояком смысле этого слова, что вдобавок очень и очень сочеталось с его наружностью.
Это была своего рода пытка впечатлениями, то, чем они тут занимались. Дональд делал это непреднамеренно, а Хвостик сознательно этим пользовался, прямо‑таки наслаждаясь. К тому же ему было выгодно, что Дональд часто не понимал, что же, собственно, происходит. Он только весьма корректно и уверенно реагировал на технические высказывания.
* * *
Когда спустя два дня «Кобра» отошла от причала, все было в полнейшем порядке и превосходные результаты переговоров покоились теперь в папках Хвостика. Прислонясь к поручням рядом со стариной Пепи и Дональдом, стояли доктор Харбах и пасторша Крулов, оба «ливанских кавалериста» (как скакала верхом госпожа пасторша, позднее описывал доктор Харбах), в то время как девять тромбонистов играли «Разве надо, так уж надо ехать в город мне…», что на корабле вызывало некоторое удивление, но зато имело огромный успех у оставшейся на причале толпы.
Дональд вспоминал сейчас не Монику, à la reine, «королеву».
Она присутствовала на обеде, которым, как водится, заканчивались переговоры, все почтительнейше величали ее этим титулом, она и вправду выглядела королевой. Супруга одного из компаньонов фирмы, маленького смуглого господина, родилась и выросла в Париже. Крупная пышная женщина, та же госпожа Харбах, только лет на тридцать моложе, но блондинка, и возможно, не такая глупая. За столом Дональд сидел с ней рядом. Она знала Вену. Она рассказала Дональду, что девочкой была послана туда учиться музыке и немецкому языку. Но последнее ей не удалось, потому что в Вене все сразу же переходили с ней на французский.
Дональду было знакомо это лингвистическое усердие венцев.
La reine слилась для него с Хильдой Харбах. И все‑таки она при этом стояла не за лиловыми драпировками, а перед ними. При упоминании о «лингвистическом усердии» Дональду, должно быть, вспомнился английский язык Моники.
La reine причиняла ему боль, до сих пор. Именно потому, что стояла перед лиловой завесой. Если бы лиловая пелена закрыла ее, может быть, она смогла бы как‑нибудь излечить его от Моники. Но так ее телесность была уж очень на виду.
Тогда, за столом, она рассказывала ему, что ее младшая сестра вышла замуж и живет в Будапеште, принадлежит dans la même branche [28], он, вероятно, познакомится с ее сестрой, госпожой Путник (фамилию она выговорила на французский лад, приблизительно так: Пютник).
Это произошло здесь, на палубе, – гавань постепенно исчезала из виду, а город и холмы над ним ненадолго приняли ту же форму, что при приближении к нему, покуда пароход не лег на новый курс, – это произошло здесь, где пассажиры длинными рядами стояли у белых поручней и смотрели на удаляющийся берег (тромбонисты уже замолкли). Дональд осознал свою замкнутость, увидел ее, как видят нечто вполне реальное, словно она была вне его, и уже отнюдь не смутно ощутил тот крючок, за который он зацепился. Только тут он понял, до чего дошел и что точило его нечто непостижимое, в то же время казавшееся ему совсем чуждым. Опять, как раньше, когда блеклая молния метнулась от него к Августу (отблеска ее так испугался юный господин фон Кламтач), он почувствовал, что падает, более того, он это знал. Левой рукой он выхватил из кармана брюк спички и, засунув в рот пустую трубку, поднес к ней зажженную спичку. Потом швырнул трубку за борт – падая, она описала дугу, – и сунул в рот обгорелую спичку.
Многие видели полет трубки. И уловили, в чем дело, кое‑где даже раздался смех. От внимания господ Хвостика и Харбаха это мелкое происшествие ускользнуло. Но пасторша Крулов в тревоге широко раскрыла глаза. Выражение их напоминало выражение глаз испуганной лошади.
* * *
Ласло Путник, племянник второго шефа той бухарестской фирмы, с которой имели дело Клейтоны, был женат еще менее двух лет и жил со своей молодой женой в Будапеште на улице Лигети (ныне улица называется по‑другому, за эти годы ее дважды переименовывали), когда‑то уединенная, тихая местность, элегантные дома, отделенные от улицы палисадниками, за домами часто простирались обширные сады.
Это была младшая сестра «королевы», более интеллигентная, нежели сама восточная «королева», а потому в этом смысле еще менее сравнимая с мамашей Харбах; совсем другой коленкор. Во всем том, что, по выражению, позаимствованному в мире мужчин, у женщин называется «личностью», она скорее напоминала нашу Монику Бахлер.
Это все хорошо, но брак ее сразу же пошел вкривь и вкось. Ласло, по общему мнению, был весьма легкомысленным малым. Но не в финансовом и коммерческом отношении, здесь он всегда был в высшей степени дельным. Роберта Клейтона во время его визита в Венгрию по локомобильным делам он тоже сумел слегка надуть и напоследок еще заставил Роберта спустить цену. Не было Хвостика, чтобы этому воспрепятствовать, и не было Дональда, чтобы с первого же взгляда разобраться и разъяснить, что якобы существующей, пусть и ничтожной, технической ошибки нет и не могло быть. Папа Роберт, уже спешивший в гостиницу «Альпийское подворье», и технически несколько поотстал, и не хотел заниматься такими мелочами, ибо не чувствовал себя достаточно уверенно в этой сфере.
Кое‑кто сказал бы – жульническая проделка с локомобилями. Но от этого Ласло всего можно было ждать. Каждый цыган‑премьер Будапешта знал его, и разные премьерши в другой области искусства тоже ему были не чужды.
А тут еще этот роскошный образец женщины! Многие качали головами, наблюдая за поведением Ласло Путника, и особенно в отношении того сорта премьерш, с которыми он появлялся на людях. Они далеко не всегда были импозантны, но зато умели играть на скрипке. По городу распространилась легенда, что госпожа Путник (Пютн и к) абсолютно немузыкальная особа.
Сообразно с этим эксцессы господина Ласло можно было бы расценивать совсем иначе, но никто этого не делал, просто его считали мелким негодяем. Никто, разумеется, не знал, какой шок пережил этот молодой человек: младшая сестра «королевы Бейрута» была обезображена огромным, размером с полотенце, ожогом, который, тоже как полотенце, обвивал ее бедра. Без сомнения, родители Марго Путник в Париже, также как и «королева», были об этом осведомлены. Однако брак должен был состояться, и это надувательство ничуть не затруднило столь почетное обручение. Впредь о нем просто умалчивали. Даже в тесном семейном кругу. Между la reine, когда она приезжала в Париж на улицу генерала Бёре, и ее родителями об этом обстоятельстве никогда не было сказано ни единого слова. Ни до брака Марго, ни после. Здесь очень ясно просматривается дух того времени. Разговорам почти не было места, даже между родителями и детьми.