Итак, «this gentleman» присоединился к нашим трем путешественникам, а вместе с ним появился и четвертый «меланж» (как в то время назывался кофе, приготовленный таким способом). Многозначительная встреча. Хвостик почувствовал это, Мюнстерер тем более. Они словно бы мерили друг друга, прикладывали друг к другу мерку, мерку времени, при этом вопросы о том о сем, как это обычно бывает, оставались всего лишь внешним, аккомпанирующим бренчанием. Мюнстерер стал теперь представительным мужчиной. Деревенская жизнь явно пошла ему на пользу.
Но он от этой жизни устал, так сказал почтмейстер; надоело сидеть здесь, в этой маленькой нижнеавстрийской горной деревушке, так близко от Вены, куда он, впрочем, совсем не жаждет вернуться. Империя велика, заметил он, она охватывает еще и экзотические края, вроде недавно аннексированной Боснии или областей, прилегающих к бывшей военной границе в Хорватии, не говоря уже о прекрасной Далмации. И все это достижимо даже в рамках его профессии, вопрос лишь в знании языка, благодаря которому чиновник может претендовать на ту или иную должность. Поэтому последние десять лет, а особенно зим в этом тихом уголке он использовал для изучения языков и немало продвинулся в хорватском, венгерском, французском и даже турецком. Надо же в конце концов помнить, что австрийская дирекция почт есть и в Константинополе – как одна из так называемых концессий оттоманского правительства, – и в Палестине, в Иерусалиме, есть почтовое агентство, которое даже выпускает собственные марки. Но не обязательно сразу в Константинополь. И тут Мюнстерер признался, что пробудет здесь едва ли больше двух недель. Единственная существенная трудность состоит в том, что Хорватия – земля, где для него открывается немало возможностей, принадлежит венгерской короне. Таким образом, ему необходимо стать подданным венгерского королевства. Но в конце концов рано или поздно это ему удастся.
|
Хвостик заговорил с ним по‑хорватски. И Роберт Клейтон тоже принял участие в разговоре на этом языке, на котором, как выяснилось, Мюнстерер говорил уже довольно бегло. Затем старина Пепи перешел на турецкий, и почтмейстер бойко подхватил разговор.
Хвостик с удивлением взирал на почтмейстера, как бы идущего по его, Хвостика, стопам. Между ними сохранилась связь. Мюнстерер был как бы его ответвлением. Теперь ему стало понятно, почему он сразу же, едва тот вошел, узнал Мюнстерера, несмотря на большие перемены, происшедшие с ним, которые Хвостик только теперь рассмотрел как следует. Мюнстерер никогда не был замкнутым, никогда не попадал за ту непроницаемую стену, в то неопределенное пространство, которое кажется бесконечным, ибо оно лишено частностей; а где‑то эти частности существуют, окончательно изъятые из нашей жизни, и, может быть, недалеко – всего в каких‑нибудь пяти улочках отсюда или еще ближе, совсем близко, а ты их потом уже не узнаешь, ибо никогда не знал их в действительности. И поэтому‑то он сразу приветствовал Мюнстерера.
Только тут все это дошло до сознания Хвостика, все непривычное, но тем не менее постижимое, что при появлении почтмейстера обрело зримые черты. Он взял со столика сдачу, которую кельнерша положила перед ним, сгреб ее в жилетный карман и тут же спохватился, что сделал это вопреки своим всегдашним привычкам, вместо того чтобы аккуратно положить в кошелек три монеты по пять крон и еще какую‑то мелочь. Этот час запечатлелся в его памяти вплоть до мельчайших деталей.
|
В зале зажгли свет, в оконных нишах синели сумерки. Сердечно простившись с почтмейстером, они направились к машине, куда после своего бесконечного обеда явился и шофер. Со включенными фарами машина тронулась в путь, она мягко и осторожно скользила вниз по извилистой деревенской улице.
Они добрались до равнины и теперь по ровной дороге ехали очень быстро. Хвостик на сей раз сидел впереди, рядом с шофером, хотя на широком заднем сиденье вполне удобно можно было усесться втроем. Ему хотелось побыть одному.
Едва они миновали часовню «Пряха у креста» – тогда этот средневековый памятник стоял на вершине Виннерберга много свободнее, чем теперь, – и въехали в шумный город, Хвостик наконец освободился от Мюнстерера, который занимал его мысли в продолжение двух часов поездки. Напоследок он еще вспомнил, что не знает, куда переходит служить Мюнстерер. Кажется, тот об этом не упоминал?
Через отдаленный район Майдлинг, мимо чрезвычайно обширного императорского парка, мимо темного в темноте фасада дворца Шёнбрунн, вдоль глубокого русла реки они наконец выехали на Аухофштрассе. Они вылезли из машины, и, пока с Моникой прощался Клейтон, а потом и он сам, Хвостик, в эти минуты все, со всех сторон обрушилось на него, далекое и близкое, недавний прием в саду Клейтонов и то, что за ним последовало, далекий Адамов переулок и сегодняшняя встреча с Мюнстерером.
|
Теперь они через центр города поехали восвояси, по направлению к Пратеру. Хвостику не хотелось, чтобы его подвозили к дому. И Клейтон велел шоферу остановиться на углу. Рукопожатие, дверца машины захлопнулась, и «найт‑минерва» покатила прочь, в сторону моста.
Итак, он увидел себя одиноко стоящим на хорошо знакомом углу. Было темно, но еще не поздно. Хвостик побрел по тротуару мимо своей двери.
И дальше. В Адамов переулок. Вероятно, он был здесь впервые, с тех пор как съехал отсюда, тридцать один год тому назад. Перед его прежним домом он еще издали увидел его в свете того газового фонаря, который с незапамятных времен стоял неподалеку от ворот, – маячили женские фигуры (это не были случайные прохожие).
И он тоже, как мы уже знаем, прибегал к услугам – хотя и на иной, более цивилизованный манер и не в этом районе – этой одной из древнейших (наряду с лирической поэзией и мошеннической торговлей) профессий человечества.
Однако то, как это некогда выглядело в ближайшем его окружении, было его в известной мере недостойно, может быть, потому, что он жил слишком близко. Это просто находилось вне поля его зрения, в необозримом пространстве. За прошедшие годы дистанция увеличилась. И тот сладостный дух осенней прели, присущий каждому возвращению в былые места, тоже сделал свое дело.
Итак, он вошел. И уже сел (как он ошибочно полагал) не в тот поезд, и поезд уже тронулся, теперь он не мог сойти без скандала (это Хвостик отлично понимал). То была немолодая дородная женщина, которую, впрочем, никак не назовешь некрасивой, с приветливым и благонравным выражением лица. Она открыла входную дверь. Его охватил страх, а вдруг Веверка все еще здесь, он ведь начисто позабыл о ней. Но здесь явно господствовал новый режим, введенный то ли одряхлевшей Веверка, то ли ее преемницей (мы не станем это выяснять), со взиманием денег за отпирание дверей и выдачу ключей здешним обитательницам.
Итак, он поднимался по лестнице вслед за своей пышной дамой. И вдруг на секунду ему показалось, что он сел как раз в тот поезд, в который надо.
Неужто они войдут в его прежнюю квартиру?
На первой же площадке его дама повернула туда, и вот ключ уже в замочной скважине. Сейчас, через тридцать один год, Хвостику почудилось, что он слышит все тот же запах начадившей лампы в совсем не изменившейся прихожей, хотя теперь там горела лишь одна тусклая электрическая лампочка.
Она пошла направо, в спальню его родителей, выходившую в переулок. Вспыхнул свет. Диван оскалился на него белым покрывалом. Он, как обычно, сразу дал ей деньги, вдвое больше, чем она запросила, чтобы в тишине и покое поразмыслить над сложившейся ситуацией, которую ему как бы предрекла сегодняшняя встреча с Мюнстерером. Именно так он это воспринял.
Хвостик опустился на стул. Прежде чем он успел помешать или отказаться от этой любезности, она разделась, быстро и донага, очевидно, была благодушно настроена из‑за двойного гонорара.
Хвостик смотрел не на нее, а на изножье стоявшей здесь кровати, застеленной только для виду, потому что так положено в спальне. Но главной вещью здесь был деловой диван, в чехле из чистого белого полотна. Хвостик смотрел на изножье кровати, конечно не зная и даже не думая о том, что это может быть кровать его отца или матери. Как всегда под этой кроватью, обвивая ее ножки, таилась самая сильная и самая глубокая радость, какую он когда‑либо в жизни испытывал, – маленькая железная дорога, единственная дорогая игрушка, которая была у него в детстве, которую он заботливо берег еще мальчишкой и сохранил до сегодняшнего дня; неповрежденная, в полном комплекте, лежала она в своей плотной картонной коробке, со специальным отделением для паровоза, и тендера, и каждого вагончика, в самом большом отделении помещались рельсы. И сейчас он видел, как поезд выходит из‑под кровати, как объезжает вокруг ножек – торопливый паровозик со своими сверкающими шатунами, а дальше вагон за вагоном, – и вот он опять уже скрывается в темноте под кроватью, чтобы неожиданно вернуться снова, ведь часть рельсового круга, по которому бежит поезд, остается невидимой.
Конечно, это длилось всего несколько секунд. Однако возбуждение еще не совсем покинуло его, он поднял глаза и увидел обнаженную женщину, которая терпеливо и вежливо дожидалась, упитанную, белую. Она улыбнулась. Хвостик вовсе не был оригиналом. А для чего же он вообще сюда пришел? И тут он позабыл всякую осторожность. Когда она опустилась на диван, он ощутил истинную радость, и все‑таки в ушах у него все еще тикал часовой механизм, звонкие напевные звуки неутомимого игрушечного поезда – из‑под кровати, вокруг ножек и снова во тьму под кровать.
* * *
На улице. Он чувствовал себя не совсем так, как если бы сел не в тот поезд, хотя это все‑таки случилось, и притом в спальне его родителей.
Голод дал о себе знать, сигнал тревоги под ложечкой, слабость в коленях. Прошло уже много часов с тех пор, как он пил кофе с почтмейстером. Хвостик вошел в ресторацию. Там было полно народу, какие‑то споры, свежие сытные запахи и в длинном меню еще не было пустот. Хорошо. Хвостик сам удивлялся своему прекрасному самочувствию. В сущности, он ожидал другого после того, как сошел с рельсов или по меньшей мере перепутал поезда. Затем дорога домой в почти теплом воздухе знакомых улиц. На сей раз он не прошел мимо своей двери. А ведь недавно он, ни секунды не мешкая, старался уйти подальше от угла, где остановилась машина Клейтона. Она уехала. В сторону моста. К пустому дому. Дональд в Англии. Все было решено.
Хвостик поднимался по освещенной лестнице. Очень тихо отпер дверь почему, собственно? Почему его ключ бесшумно скользнул в замочную скважину? Он сам задался этим вопросом, но это было как неизбежность! И когда створка двери так же беззвучно отворилась, Хвостик увидел, что его красивая прихожая необычно ярко освещена.
Он не погасил свет!
Все так же тихо как мышь он закрыл за собой дверь и лишь потом заглянул в комнату.
При этом его шатнуло от испуга.
Слева, напротив зеркального шкафа, в белом лакированном кресле, оставшемся еще от госпожи Риты Бахлер, кто‑то сидел.
Не сразу узнал он Венидопплершу. И лишь задним числом вспомнил, что почуял ее, еще отпирая дверь, носом почуял. Но вовсе не по ставшему уже привычным привратницкому запаху, который всегда сопровождал ее.
А по тому, что в передней пахло духами «Ландыш».
Венидопплерша спала. Она всегда выглядела заурядно, даже в годы своей юности, но в зрелые годы ее заурядность стала еще гораздо более явной (как это по большей части бывает). Сейчас, сидя тут, она показалась Хвостику «прифранченной», «расфуфыренной» (в Вене и по сей день употребляют эти выражения), иными словами, принаряженной.
Она спала. Это была все еще красивая, статная женщина, Венидопплерша, хотя из нее так и перла вульгарность, если можно так выразиться, из всех ее окон, уже утративших зеркальный блеск молодости, заглянув сквозь них в душу, можно было увидеть разве что обгорелые развалины. Нет, она была даже красивой, и сегодня к тому же чистой. Голова – склоненная влево и повернутая вполоборота к Хвостику – была аккуратно подстрижена. На консьержке был просторный цветастый халат, полурасстегнутый; он наполовину выставлял напоказ «сферу влияния» ее мощной груди, и то, что там угадывалось, было туго обтянуто снежно‑белой ночной рубашкой, так как она сидела не наклонясь вперед, а откинувшись назад. На вытянутых и широко расставленных ногах красовались синие домашние туфли.
Едва Хвостик оправился от пережитого и вновь обрел почву под ногами надежностью этой почвы он обязан был только путанице с поездами, – как Венидопплерша проснулась.
Она медленно повернула голову, потом открыла глаза и проворно вскочила, запахнув на груди халат. Руки ее остались скрещенными на груди. Эта улыбка на мгновение вновь застеклила пустые глазницы ее окон, так что они зеркально взблеснули, как прежде, я в душу было уже не заглянуть.
– Слава тебе господи, что вы здесь, господин директор, – сказала Венидопплерша. – Я не хотела уйти спать, не дождавшись вас. У мужа ночное дежурство. Как я переволновалась! Ведь то и дело читаешь о несчастных случаях с туристами в горах. Я и подумала, а вдруг господин директор повел этих английских господ лазать по скалам и что‑то с ним стряслось. Я так беспокоилась, одна в квартире, у мужа ночное дежурство, он придет с работы только утречком. Я и думаю себе: пойду‑ка наверх, почищу все металлическое у господина директора на курительном столике и медную кровать и подожду, пока вернется господин директор. Вот я и заснула тут в прихожей.
Образец преданной заботливости. Он ни в чем не заблуждался, этот Хвостик, наш старина Пепи. Она сейчас, стоя перед ним, и вправду была приятна на вид, со свежезастекленными окнами. Глаза ее сверкали, «Вообще‑то я предпочитаю зрелых женщин. Эта Моника была для меня слишком молода», – подумал Хвостик, и ему с беспощадной ясностью представилась едва избегнутая опасность, которая поджидала его здесь, не сядь он по ошибке не в тот поезд, теперь уже окончательно было доказано, что это и был самый правильный поезд. Под руководством и в сопровождении Мюнстерера. Как опытный венец, Хвостик уже через минуту содрогнулся, представив себе, какие сложности могла бы повлечь за собою связь с привратницей – это было как раз то, от чего следовало воздерживаться в первую очередь, так же как от подписания векселя в качестве частного лица или от взятия на себя финансовых гарантий. Да, Хвостик содрогнулся, как будто заглянул в пропасть, до которой ему оставался один шаг.
Но в то же время он улыбался.
И вовсе не кисло, а очень даже добродушно.
Старина Пени. Грязная скотина.
Нет, с ними ничего не случилось, ни по каким скалам они не лазали.
– Это было великолепно, однако довольно утомительно, и я жутко устал, сказал он. (Теперь‑то мы знаем, что несколько переутомился он уже потом.) С улыбкой произнося эти слова, Хвостик по своей привычке сунул указательный палец в левый жилетный карман и нащупал там большие пятикроновые монеты, две из них он легко и незаметно зажал в кулак. – А вы так за меня беспокоились и дожидались тут, – присовокупил он с неподдельной теплотой, – должен сказать, что я глубоко тронут. А теперь чувствую, что мне надо лечь, иначе я засну стоя. – Хвостик пожал ей руку (чего обычно никогда не делал), даже взял ее обе руки в свои, слегка похлопал по ним, а левой рукой сунул в ее мягкую лапу обе монеты. Лапа, привычная к пересчету денег, немедленно сообщила ей, сколько там было. А тогда десять крон были для привратницы невероятными чаевыми, скорее это был роскошный подарок.
– Но господин директор! – воскликнула она.
А он:
– Ах, оставьте, госпожа Мицци!
А она:
– Тысяча благодарностей, господин директор, и желаю вам приятного отдыха. – Она попятилась к входной двери и тут сделала книксен. – Целую ручки, господин директор.
Хлоп. Хвостик еще услышал, как она спускается. Руководство и сопровождение Мюнстерера. Это было почти так, как если бы тот дал ему десять крон специально для Венидопплерши.
Лишь тут он действительно вошел в квартиру и зажег свет. Хлоп. Все. Ушел, ускользнул, теперь он в безопасности. («Оторвался от противника» так это называлось потом, через пять лет, в первую мировую войну во время отступления.) Отнюдь не своими силами. Он и вправду был совсем не глуп, этот Хвостик, чтобы некоторую свою пассивность считать решительностью и выдающимся достижением. Сейчас он отыскал бутылку коньяка, в ней оказалось не больше половины. Ему это было абсолютно необходимо. Тут он вспомнил, где стоит коробка с железной дорогой: в спальне под кроватью.
Словно что‑то защелкнулось в Хвостике, какое‑то доселе ему почти неизвестное сочленение. И оно как будто дало ему досуг для игры – совсем так, как он в первой комнате, сдвинув в сторону кресла и столик, освободил место на блестящем навенидопплеренном паркете, похожем на зеркальную гладь пруда. Затем он подошел к окну, из которого больше не был виден Пратер. Там, где раньше было свободное пространство, теперь тлели непонятные призывы отдельных, еще освещенных окон. У него, Хвостика, было время и место, чтобы делать то, что ему заблагорассудится, чтобы наслаждаться так, как ему нравится: благодаря руководству и сопровождению Мюнстерера и пятикроновым монетам впридачу. Он потянул за шнурок, и шторы задернулись.
Потом он пошел в спальню и там сразу же вытащил из‑под кровати железную дорогу.
Рельсов оказалось гораздо больше, чем ему помнилось; таким образом, подумал он, это был уже не просто короткий путь вокруг изножья супружеской кровати – половина снаружи, половина под кроватью, – рельсы в темноте уходили гораздо дальше. Значит, поезд дольше оставался там и лишь затем выезжал на свет божий.
Хвостик соединил отливающие серебром рельсы на паркетном полу, аккуратно вставляя каждый крючок в предназначенную для него петельку. Для этого ему, разумеется, пришлось опуститься на колени. Получился большой овал – в нем могла бы уместиться кровать – с двумя прямыми отрезками пути. Теперь он поставил на рельсы вагоны. Их было четыре – один почтовый и три длинных пассажирских. Толкнешь их легонечко, и они мягко покатятся по рельсам, звук такой, будто что‑то журчит. Паровоз и тендер были очень увесистые. Хвостик осторожно вынул их из коробки. Здесь же лежал и ключ для завода механизма.
Когда состав был готов, он осторожно завел механизм.
Из низкой паровозной трубы скорого поезда торчал клок ваты, белый и незапыленный, действительно похожий на рвущийся из трубы дым. Хвостик заметил это в момент, когда поворачивался ключ. И тут вдруг сюда, в эту комнату, точно кубик, свалилась та спальня в Адамовом переулке и мальчик, что стоял на коленях перед маленькой железной дорогой. Прежде всего в глаза ему бросилась вата, которую засунули в паровоз во время последней игры (ведь была же когда‑то последняя игра).
Хвостик нажал на никелированную кнопку сбоку кабины машиниста, которая запускала часовой механизм.
Потом придвинул к рельсам кресло.
Поезд тронулся. Сперва медленно, немного клонясь на поворотах, потом на прямой набрал скорость, а перед поворотом опять сбавил ход. И так по кругу, много раз, шесть или, может быть, семь. Все было очень красивое, совсем как новое.
Так он просидел до глубокой ночи.
Маленький поезд все ездил. Хвостик заводил его вновь и вновь. Он шел не только по равнине паркетного пола, но по спирали мало‑помалу уходил вглубь, под сверкающий навенидопплеренный паркет, проникал под загар прошлого и, кружа по спирали, вновь выбирался наверх, в настоящее, в усталость. Хвостик подождал, покуда кончится завод. Железная дорога была погружена во тьму. Рано утром он хотел еще раз взглянуть на нее, а потом аккуратно разобрать и уложить в коробку. Может быть, уже навсегда.
* * *
Прием в саду у Клейтонов в «Меттерних‑клубе» оценивали по‑разному. Август счел его скучнейшим топтанием на одном месте с барышнями Харбах (что не мешало ему при этом хохотать во всю глотку). Действительные члены клуба придерживались иного мнения. Надо с младых ногтей привыкать к светским приемам, а это был настоящий светский прием, сказал Хофмок, великолепная практика. Зденко при этом высказывании Фрица чувствовал себя не слишком хорошо.
Конечно, говорили и о Монике. Но не о госпоже Харбах. Эта тайная тема, безусловно, относилась к влекущей области непристойного. Каждый воспринимал госпожу Харбах как тупик, который никуда не ведет. Какое торжество инстинкта у столь юных господ!
Нет сомнения, что последние события только укрепили позиции Августа. К тому же мнение, будто инженер не может быть джентльменом, было поколеблено отцом и сыном Клейтонами. В особенности Хериберту фон Васмуту это дало пищу для размышлений.
Зденко становился все более одиноким. Это звучит печально, напоминает о старости и закате жизни. Но для него это было счастливое состояние. И его успехи в учебе служили теперь для упрочения этого состояния. Они служили уже не «дендизму» и не «impassibilité», как это было у других членов «Меттерних‑клуба». Хотя и последних тоже не в чем было упрекнуть. Впрочем, Август в этой связи вызывал некоторые сомнения. Его веселость была непрозрачна. Возможно, ему недоставало чувства формы. Однако ему удалось благодаря своим родственникам и их приемам в саду – всех ошеломить и повергнуть в изумление. Ему вообще это было свойственно. Такова была его манера продвигаться в жизни: хитрость вкупе с ошеломляющими эффектами. Когда однажды они прогуливались по Пратеру в стороне от Главной аллея, навстречу им по одной из широких дорожек в лиственном лесу галопом мчалась оседланная лошадь без всадника, с болтающимися поводьями. Они еще издали завидели ее. Молодые люди отошли в сторонку. Но Август бросился наперерез лошади, что‑то крича, и, раскинув руки, преградил ей дорогу, так что лошадь в изумлении встала на дыбы и бросалась то вправо, то влево, пока Август не схватил поводья. И вот он уже сидит верхом. Животное сразу успокоилось. Толстяк уселся поудобнее в седле и сказал, что отведет лошадь в манеж, откуда она сбежала. Местом встречи назначено было кафе «Неженка». И с этими словами он пустил лошадь рысью. О своих уроках верховой езды (которые он брал очень неохотно) Август никогда прежде не упоминал.
Зденко становился все более одиноким. Всякую минуту он готов был к тому, что внезапно меняющиеся стены вновь начнут ходить ходуном, шататься и раскачиваться, утратят привычную устойчивость. Если обычно этот возраст характеризуется гудящим и звенящим переизбытком замыслов и порывов, то здесь, в случае с нашим юный господином фон Кламтачем, все обстояло наоборот. Сейчас, в конце учебного года, они гуляли в Пратере, тогда как большинство их школьных товарищей (даже те, кого раньше называли «элементами») пребывали в состоянии удручающей и не слишком полезной для здоровья напряженности, спасали то, что еще можно было спасти, бились в жестоких тисках, занимались безнадежной статистикой, распределяя по дням, оставшимся до переходных экзаменов, еще не пройденные страницы учебников; а здесь, в «Меттерних‑клубе», учебный год давно был окончен. Они уже готовились к следующему году, последнему, в конце которого им предстояли экзамены на аттестат зрелости. При помощи учебников, которые только с осени пойдут в ход, они уже продвинулись так далеко, что, в сущности, были готовы к следующему классу и даже к экзамену в конце его. «Дендизм» был укрыт броней наук. Теперь их деятельность пошла на убыль. Выполнялись только повседневные обязанности. Можно было гулять. Они достигли того состояния, восхитительнее которого трудно себе представить. Никаких забот, уйма времени, и вся жизнь впереди.
И они играли в теннис у Клейтонов, сидели вокруг Моники, которую всякий раз встречали здесь. Роберт любил окружать себя мальчиками. Более того, они, как ни странно, теперь составляли его основное окружение. Друзья Роберта, а не только Августа.
Жирный смех Августа слышался чаще, с тех пор как уехал Дональд. Можно даже сказать, что он бесстыдно выставлял напоказ постоянно прекрасное настроение. Прежде оно нередко подавлялось одним только взглядом Дональда за столом или в саду. Особенно гнетущими были эти взгляды, когда Дональд при этом вынимал трубку изо рта, словно собирался что‑то сказать. Но никогда ничего не говорил.
Характерно, что эти немые интермеццо между Дональдом и Августом не укрылись от внимания Роберта. Да, дело зашло так далеко, что он подчас нарочно пытался подбить толстяка на какую‑нибудь наглость, только чтобы спровоцировать Дональда. Однако его попытки не имели ни малейшего успеха.
Зденко становился все более одиноким. Время было тихое, и столько времени, сколько сейчас, у него еще никогда не бывало. Все прошло, кончилось, как дорожки парка кончаются, впадая в спокойную кольцевую дорожку. Самое разнородное соединялось здесь воедино. То, что они уже теперь соприкоснулись с ораторским искусством Демосфена и до конца постигли его длинные периоды, которые для большинства гимназистов навсегда останутся путаными ходами лабиринта, где из‑за любого поворота может появиться Минотавр, на сей раз чтобы поставить им «неуд», то, что у членов «Меттерних‑клуба» вырастали крылья при этой пляске на грамматическом канате, крылья, надежно державшие их, и теперь в каждом обороте, в каждом извиве аттической прозы являлось им ее совершенство – как будто летишь над речной долиной, – все это и, может быть, еще то, что он, Зденко, вполне освоился с мыслью о заменимости госпожи Харбах и госпожи Фрелингер, так что обе они остались позади, когда из запутанных дорожек парка он выбрался на спокойную кольцевую дорожку (на сей раз в шезлонгах рядом с теннисным кортом лежали Клейтон и заменимая Моника); далее – то, что он неожиданно для себя и очевидно для других должен был стать «примусом», или первым учеником в классе (к чему отнюдь не стремился), – все это вместе относилось сейчас к тому движению, которое совершала его жизнь: она встала за его спиной, за его спиной она упорядочивалась. Она толкала его вперед с помощью уже пройденных предметов. Он вышел на кольцевую дорожку, и эта дорожка была пуста.
Такое состояние длилось всего лишь несколько недель. Это были как раз те недели, когда город прогревался, накапливая для лета невыносимую жару, покамест она еще разделялась развевающимися лентами легкого ветра, который полосой волок за собою запах вара с того места, где чинили асфальт.
Если существует пустое пространство, то существует и опасение: кто же его займет? То, что Хофмок встречался с Пипси, почти ровесницей, младшей в семействе Харбахов, в «Меттерних‑клубе» считали просто смешным. Эти отношения обходились полным молчанием, хотя сам он рассказывал о них в клубе. Свидания происходили в чопорных кондитерских. Никто не желал сопровождать туда Фрица, не желал в этом участвовать. (Малышка расспрашивала Хофмока о его друзьях.) Вообще это тоже рассматривалось ими как тупик, не согретый даже подземным огнем и невозможными возможностями. Для Зденко все это давно уже угасло.
Может быть, только поэтому и еще по причине возросшей уверенности в себе он представлял собой известное исключение и вел себя иначе, нежели его товарищи по клубу. Так дело дошло до прогулки в Хюттельдорф. Предварительно они зашли на виллу Харбахов в Хаккинге за двумя барышнями, так как в это время года вся семья уже перебиралась с Райхсратштрассе за город. Фриц и Зденко прошли через парк по широкой, посыпанной гравием дорожке, которая круто поднималась вверх, к дому. Юный господин фон Кламтач при этом удивленно спрашивал себя, чего он здесь, собственно, ищет. Разумеется, не «великосветские связи», о которых с ранних лет так откровенно заботился Фриц Хофмок и о чем он намекнул, когда они ехали сюда в прокуренном вагоне городской железной дороги. До такой степени проникся он воззрениями отцов и начальников департаментов, что распространял эти воззрения и на семью промышленника.
Поезд остановился и на станции «Сент‑Вейт», неподалеку от Аухофштрассе.
Изумление сейчас как бы отдалило Зденко, он словно смотрел в перевернутый бинокль. Это было здесь, вблизи, было действительно и несомненно. Он нажал на кнопку звонка, и гора Сезам сразу беззвучно открылась – распахнулись оливково‑зеленые створки дверей.
Барышни спустились в вестибюль, обширность которого сообщала дому какой‑то барский оттенок, дому, который в остальном был обычным монстром того времени – как в страшном сне, сплошные ниши, раковины, эркеры, все выкрашено ослепительно‑белой краской, здание как из взбитых сливок.
В последовавшей засим прогулке в Хальберталь лишь одно‑единственное обстоятельство кажется нам заслуживающим внимания: а именно то, что Зденко все время путал одну барышню с другой, так что Фрицу Хофмоку это уже становилось неприятно. Но Зденко, по‑видимому, был не в состоянии удержаться от этих промахов. Левая барышня что‑то ему рассказывала, а вскоре он обращался к правой так, будто это она только что говорила с ним о катании на пони. То, что Зденко путал их имена, было еще полбеды. Но обе сестрички Харбах вовсе не были так уж схожи между собой, разве чуть больше нормальной меры семейного сходства, не говоря уж о том, что Пипси была меньше ростом, чем старшая сестра. Но юному господину фон Кламтачу они, очевидно, казались близняшками!
И все‑таки им всем было весело, и они с широкой дороги сошли на дорожку, ведущую в глубь леса, в зеленую чащу. Куковала кукушка, девушки болтали и смеялись, хотя для Зденко их смех и болтовня значили не больше чем кукование кукушки на дереве. Он просто вбирал в себя благозвучие этих голосов, раздававшихся под высокими зелеными сводами.