Семь вариаций на тему Иоганна Петера Хебеля (1760–1826) 16 глава




Они вступили в обширную столовую с массивной темной мебелью. Под высоко парящей электрической люстрой за накрытым к послеобеденному кофе столом с властным видом сидела хозяйка дома: это значит (сейчас мы смотрим глазами Зденко), что она как бы взрывалась то там, то здесь, изничтожала все вокруг себя и делала невидимыми людей, как, впрочем, и вещи. Но ее импозантность сохранялась не только когда она сидела. Горничная в белом фартучке доложила, что ее просит к телефону «госпожа инженер» (телефонный звонок донесся из отдаленной комнаты), она встала и вышла из столовой, послеобеденный туалет не облекал, а плотно обтягивал ее фигуру. Но к этому мгновению (когда зазвонил телефон) все, собственно, уже свершилось, в прошлое нельзя было ни остановить, ни удержать, ни вернуть.

Мы же, те, кто не потерял (подобно Зденко) рассудка при виде госпожи Генриетты Фрелингер, могли бы сказать, что она весьма и весьма напоминала мамашу Харбах, только была моложе по меньшей мере лет на пятнадцать.

Все произошло мгновенно. Она поглядела на него, на юношу (члена «Меттерних‑клуба»), и его проглотила. Он же побледнел. Отец и сын оживленно обсуждали какую‑то химическую проблему; надо во что бы то ни стало сделать вид, будто он, Зденко, погружен в учтивый, негромкий разговор с хозяйкой дома. Когда они остались с глазу на глаз, Зденко все сильней и сильней чувствовал на своей ноге кончик туфельки госпожи Генриетты, потом этот нажим миновал порог несомненности и полностью изменил реальную жизнь юноши. Теперь настала очередь ее колена и его собственного тоже. Она передала ему сахарницу и сказала, слегка наклонясь, в тоне предыдущего разговора, словно обронила какое‑то любезное замечание:

– В кармане своего пальто ты найдешь маленькую записку. Читай внимательно.

Затем они пошли обратно в лабораторию, а госпожа Генриетта отправилась к себе, после того как на ее руке были запечатлены три поцелуя: один мужем, другой сыном и третий Зденко. Она быстро и сильно прижала к его пальцам кончики своих.

 

* * *

 

Он пошел пешком, не выбирая дороги, через Эрдбергерштрассе, дальше вниз по Софиенбрюккенгассе (мимо похожей сейчас на каменную глыбу гимназии, которая, впрочем, завтра снова наполнится шумом и гамом), свернул налево и, наконец, открыл дверь кафе «Неженка». Там имелся телефон. Зденко позвонил Хофмокам, позвал к телефону Фрица и извинился за то, что сегодня не будет на заседании клуба: ему неожиданно предложили билеты в театр. «Итак, до завтра». Он освободил себе вечер, теперь паривший в неведомом.

Все парило в неведомом. В левом кармане его пальто лежал кусочек картона, карточка или что‑то в этом роде. Она слегка врезалась в его ладонь. Ему не хотелось вынимать ее на улице, а значит, он ни разу на нее не взглянул. Он, как это ни странно, боялся, что кто‑нибудь отнимет ее, или его выследят, или же что он эту карточку обронит. Зденко жадно втянул воздух. Ему почудилось, что до него донеслось дыхание лугов Пратера, что вряд ли могло быть. Они темнели в сырости уходящей зимы, только там и тут мелькал огонек, уличный фонарь, вероятно на Главной аллее. Улицы были пустынны. Мокрая мостовая блестела. Это произошло. Да, действительно произошло. Зденко пребывал в доселе ему неведомой гармонии с самим собой. Этот аккорд звучал поистине оглушительно.

В кафе, даже не снимая пальто, он ринулся к телефону: прежде всего надо было освободить вечер. То, что произошло, ни с чем не могло сочетаться. После звонка он выбрал себе место. Свободных столиков сколько угодно. Здесь было тихо. Зденко повесил пальто на вешалку. Только сделав это, он сунул руку в левый карман и не глядя вынул то, что там лежало. Кусочек картона опять слегка резанул его руку. Теперь он забился в угол с красными мягкими скамейками. Тут как раз вошел господин Йозеф, обер‑кельнер, с очками на носу, и церемонно его приветствовал. Он ценил юных «господ студентов». В большинстве они были скромны, но «на чай» давали щедро. Заказав себе чашку кофе, Зденко положил кусочек картона на стол перед собою и стал смотреть на него, но увидел только белую и пустую маленькую плоскость. Он повернул карточку. Отчетливая надпись карандашом: «Следующее воскресенье, Аухофштрассе, 123, Хитцинг. Первый этаж, дверь слева от лестницы. Ровно в пять часов».

Зденко спрятал карточку. Под нею на мгновение появилась крутящаяся, грохочущая воронка; и вдруг он в нее погрузился – до самого дна.

Вынырнув, он увидел, что в вертящуюся дверь вошел высокий, более того, нескончаемо длинный господин. Один из двух «англичан». Зденко внезапно почувствовал, что эти люди его уже не интересуют. Они остались там, откуда он ушел. Равно как и «Меттерних‑клуб». «Англичанин» вел себя так, как и следовало ожидать, вернее, как ему и подобало себя вести; сняв пальто и усевшись в отдаленном уголке, он вытянул свои нескончаемые ноги, достал из кармана кожаный кисет, короткую трубку и стал ее набивать. Потом скрылся за газетой и сделался невидимым, только голубые облака дыма вились над ним. Но его отрешенность от мира длилась недолго. Вертящаяся дверь впустила маленькую стройную и темноволосую даму, которая прямо направилась к скрывшемуся за газетой господину и потрогала его за плечо. «Англичанин» тотчас же поднялся, но без малейшего удивления, неторопливо поздоровался с дамой и помог ей спять пальто.

Эта процедура сразу же наскучила Зденко и отшибла у него охоту оставаться здесь. Он вскоре вышел из кафе и повернул направо, к мосту и Дунайскому каналу. Здесь он шел вдоль темной ленты канала под земными светилами, густо стоявшими фонарями, и в нем оживал весь сегодняшний день с почти невероятной для его душевного склада контрастностью: с дуэтом в финале – маленький барабан и высокие серебристые звуки труб. Он навестил своего однокашника, чтобы посмотреть физические опыты, при этом ненароком – вскарабкался на гору и свалился с нее в другую долину, долину, из которой нет возврата. С глубоким удивлением Зденко убедился в этом по тому безразличию, с которым он отнесся к появлению одного из «англичан». Сейчас он даже не мог сказать, которого – младшего или старшего? Зато он твердо знал, что обратного пути для него не существовало, и так же твердо знал, что в следующее воскресенье подчинится лаконичному приказу в записке, которая лежала теперь в его портфеле.

На каком‑то углу он сошел с пристани, потом еще раз изменил направление и по длинному Адамову переулку зашагал к железнодорожному виадуку. Сейчас, как и раньше, как во времена, когда Хвостик еще жил в Адамовом переулке, там каждый вечер появлялись темные фигуры женщин, поджидающих клиентов на лестницах и в подворотнях. Было еще рановато, их час еще не наступил. Для Зденко ему так и не суждено было наступить. Не довелось ему узнать кладбище, на котором многие оплакивали свой первый опыт такого рода и боязливо его хоронили. За это ему следовало испытывать благодарность к автократической даме, принимавшей его за столом.

Но сейчас, во время пути от Адамова переулка до виадука, вдруг его взору представилась сконцентрированная, как никогда прежде, истинная окраска этого дня, к тому же во всей своей чистоте: сверкающая синева, синева электричества, фыркнувшая искра, как та на щитке, когда Фрелингер выключил ток и тем самым остановил ревущий мотор.

 

* * *

 

Между тем дела у инженера Моники шли отлично, в новую хитцингскую квартиру она уже переехала, а машину и шофера в ее распоряжение предоставила основная швейцарская фирма. На новоселье в ее новом доме собрались в основном те же гости, что были на маленьком празднике, устроенном ее родителями по случаю возвращения Моники в Вену. Разумеется, там был Дональд, а на этот раз еще и подруга ее юности, Генриетта, уже не очень молодая дама, с которой мы недавно познакомились. Новая квартира была поистине прелестна. Четыре уютные комнаты анфиладой, с окнами, смотрящими в большой сад. Новая мебель. Кое‑что, правда, из родительского дома. Среди этих вещей прекрасная ампирная козетка, стоявшая в последней комнате – спальне. Моника всякий раз радовалась, глядя на нее.

Жизнь ее стала спокойнее, ровнее, она уже не тратила столько сил, все постепенно входило в колею. Теперь она могла видеть Дональда здесь, у себя, но время от времени встречалась с ним в кафе III округа. Ему это было удобно. А у нее явился новый повод посещать своего дядю, старого, но все еще весьма энергичного доктора Эптингера; он взял на себя правовое представительство той швейцарской фирмы, издательский филиал которой теперь возглавляла Моника. Иными словами, стал австрийским юрисконсультом фирмы.

А как обстояло с Дональдом? Пока еще нельзя сказать, нельзя сообщить ничего определенного. Он стал основным содержанием ее жизни в Вене. Она же заполняла собой его свободное время. Он сидел у нее, держал трубку в руке, смотрел на Монику и улыбался. Как в Хитцинге, так и в кафе «Неженка». От Генриетты у нее не было тайн (да и та обо всем рассказывала ей). Госпожа Фрелингер предположила, что, возможно, его медлительность и сдержанность национальные черты. Но это мало что объясняло Монике. Конечно, поначалу она не помышляла о том, чтобы позволить ему переступить известные границы. Теперь, возможно, ее точка зрения изменилась. Но он этих границ не переступал. Здесь, впрочем, надо заметить, что о возможности брака с младшей из девиц Харбах он и не думал, хотя такая возможность безусловно существовала. Желаниям его отца в этой области, невысказанным желаниям, не суждено было сбыться. К тому же, если Моника хотя бы один день не окликала его – отнюдь не преднамеренно, а из‑за огромного количества дел, которые не позволяли ей договориться о дне и часе встречи, – тогда неизбежно звонил телефон в издательстве или в ее новой квартире и в трубке раздавался голос Дональда.

Мы не говорим, что отношения их носили чисто условный характер. К тому же любовный шепот на английском языке исполнен совсем особой прелести. На французском он, пожалуй, немного приторно сладковат, на немецком свидетельствует о глубине чувства, на итальянском это уже почти ораторское искусство. По‑английски же эта сладостная каша съедается с превеликим удовольствием (to spoon with somebody). Ни много ни мало. Вот они и ели ее. По мнению Дональда, оба еще толком ее не распробовали: ничего ведь пока не случилось. Мы не можем утверждать, что наш Дональд эту кашу заварил. Тем не менее он должен был ее съесть, хотя чем дальше, тем больше она горчила.

Уже в то время он чувствовал себя не наилучшим образом. Погода стояла ветреная, как почти всегда весною. А потом все вдруг дружно зазеленело и каждый пребывал в растерянности, предчувствуя перелом своей жизни. Но у Дональда его новое и отнюдь не лучшее душевное состояние наступило с момента визита к Брубеку, в его подвальное царство под виллой на Принценалле. Он знал это именно так, как подобные вещи знают, заметив их разве что краем глаза или почуяв где‑то поблизости. Он уже не спал всю ночь до утра, а садился на кровати, зажигал свет и сидя грезил; он знал, что ему надо встать, подойти к окну и глянуть вниз на участок сада под окном: таким образом он охранит дом и сад от беды. Но не в состоянии был приблизиться к окну и посмотреть вниз, как ни сильно ему этого хотелось. В ушах у него глухо звенело. Именно этот звук сейчас пробудил его, он рывком сел на край кровати и никак не мог взять в толк, что он совсем недавно так сильно чувствовал и чего так страстно желал. И тут же это неведение принесло ему облегчение, и сейчас же он подумал об отце, спавшем в своей комнате на галерее, дверь в дверь с его, Дональда, комнатой. Это окончательно его успокоило.

Сам не понимая откуда, но теперь он знал, как все обстоит с Моникой. Мы же поясним: ему нужно было только снять с самого себя крышку. Относительно содержимого сосуда никаких сомнений более не существовало. Но Дональд оставался под крышкой. Он сидел напротив Моники с трубкой в руке и улыбался. Обычно это бывало именно так. Если что‑то большее имело место, то лишь между прочим. А вообще ничего не происходило.

Черт бы побрал госпожу Генриетту, с ее возведением в ранг национального достоинства медлительности, сдержанности (то есть черт, прямо противоположных свойствам ее собственного характера). Право, этому долговязому парню время от времени следовало наподдать коленкой в зад. Но толку от этого не было бы никакого. Поэтому его и оставляли в покое. Итак, под конец автор дал коленкой в зад только таким добродушным и невинным созданиям, как Фини и Феверль, разумеется, мягкой домашней туфлей, войлочной туфлей. Но не сапогом.

 

* * *

 

Когда Васмут, Хофмок и Август после окончания занятий в гимназии проводили домой Зденко и по Разумовскигассе спустились на широкую Марксергассе, им навстречу попались оба «англичанина». Зденко не была суждена эта встреча (зато было суждено кое‑что другое).

На сей раз «англичане» шли вдвоем, а не поодиночке, как обычно. На то имелись свои причины. Дело с фирмой «Гольвицер и Путник» в Белграде счастливо закончилось, последние ящики были сегодня отвезены на таможню для отправки, не без участия Хвостика, пожелавшего непременно присутствовать при этой операции, осуществляемой фирмой «Шенкер и Кº». Роберт и Дональд пребывали в превосходнейшем настроении и решили сегодня устроить себе свободный вечер.

Они весело окликнули Августа по‑английски и теперь стояли все вместе на тротуаре. Август представил им своих однокашников, не забыв упомянуть и о Зденко Кламтаче, который, к сожалению, уже ушел домой. «Англичане» пожали руки юношам, а Роберт тотчас же обратился к Августу по‑немецки:

– Скажи‑ка мне наконец, толстяк, почему ты никогда не приводишь к нам своих друзей? У нас, господа, – Клейтон обратился теперь к Фрицу и Хериберту, – большой сад и теннисный корт. Как вы на это смотрите? В теннис играете? Да?! Мы могли бы устроить настоящее состязание, что ты об этом скажешь, Дональд? Ты бы у нас был арбитром. Как только все пообсохнет и станет теплее, я сейчас же велю привести в порядок площадку. Итак, милостивые государи, мы надеемся вскоре увидеть вас у себя, и вашего товарища, который сейчас отсутствует, вы тоже приводите с собой.

Хофмок и Васмут поклонились не без изящества и поблагодарили за приглашение. Клейтоны откланялись, Август остался со своими друзьями. Роберт, обернувшись, еще крикнул ему:

– Приходи поскорее, сегодня у нас ленч немного раньше, через полчаса!

– Это мой дядя и его сын, следовательно, мой кузен, – сказал толстячок. – Клейтоны, я у них живу. Этот завод вон там, впереди, принадлежит им.

Хериберт и Фриц были в высшей степени удовлетворены. Это удовлетворение носило стилистический характер, ибо подкрепляло их представление о вожделенном стиле жизни. Надо еще добавить, что тайна, каковою для них являлся каждый из двоих «англичан», навеки перестала существовать после того, как сегодня они познакомились с обоими сразу. Это относится и к Зденко, более того, он их опередил, ибо этой точки развития, как нам известно, достиг еще раньше в кафе «Неженка». Будь Зденко здесь в то время, когда благодаря Августу они так неожиданно и странно познакомились с обоими «англичанами», он, возможно, заметил бы, что Роберт Клейтон произнес «милостивые государи» без того слегка иронического оттенка, который юный господин фон Кламтач расслышал недавно на Швальбенгассе.

Однако теперь все это было для него уже безразлично. С воскресенья, последовавшего за его визитом к Фрелингеру, когда Зденко, пообедав и выпив черного кофе, сидел за столом вместе с родителями – он еще был надежно укрыт, болтовней отторгнут от самого себя, еще был привязанным воздушным шаром, каботажным судном, хотя открытое море уже ждало его, – с того мгновения, когда он, подтянутый и приодетый, уже готов был начать свое Колумбово плаванье в Хитцинг и двигался в пустоте, оттеснявшей куда‑то вдаль окружающий мир и тем не менее одарявшей его большей четкостью (благодаря дистанции, которую любое исключительное положение сообщает тому, кто в нем находится, хотя этого он, конечно, не знал), после того дня все стало блеклым и вялым, все лишилось привычной атмосферы, все, что предваряло прохождение через четыре или пять больших комнат на Швальбенгассе с доктором Фрелингером и Генрихом, мимо фотографии железнодорожного моста через Ферт‑оф‑Форт. Он поехал в Хитцинг поездом городской железной дороги, тогда еще передвигавшимся с помощью паровоза; в коричневом вагоне было жарко натоплено, и он один сидел в купе второго класса. В длинных туннелях на потолке внезапно загорался газовый свет. И каждый раз казалось, что поезд засунули в ящик, полный дыма.

Вот и Аухофштрассе. Улицы и номера домов ведут нас как тяговый механизм. Все вокруг внезапно становится точно и строго. Свободы и в помине нет.

Несколько ступеней неширокой лестницы. Налево дверь, мерцающая элегантным оливково‑зеленым цветом. Когда он ступил на последнюю ступеньку, она неслышно приотворилась, за нею виднелась только темнота.

Зденко вошел, дверь тихонько закрылась за ним. Теперь он уже вообще ничего не видел. Тут его потянули за руку в освещенную комнату. Она обняла его и поцеловала в губы. В то, что последовало за этим поцелуем, он до конца не верил еще долгие годы, однако это было так и не иначе. Вот и опять его берут за руку и ведут по комнатам. Последняя вся пропитана ароматом духов. Он снова и снова видел Генриетту, сидящую там на козетке взрыв, взрыв, тяжко взрыхляющий землю, – в рубашке и тугом корсете. Она поднялась и стала его расшнуровывать. На коленях он подполз к ней. Она провела рукой по его волосам, потом взмахнула ею, указав ему место позади себя: ляг! И приблизилась к нему – огненный глетчер.

На этом и кончились его воспоминания о госпоже Генриетте Фрелингер. Они были прерывисты, как тропинка, ведущая через ручей по отдельным камням. Но на них не наслаивались последующие или похожие воспоминания. Ибо было это лишь один‑единственный раз.

Когда Моника недели через две или три спросила Генриетту, скоро ли ей вновь понадобится эта квартира, старшая подруга отвечала:

– О чем ты говоришь, Мони. Не могу же я затеять долгий роман с гимназистом.

И понятно. Автократическая дама. Куда примечательнее, что Зденко никогда, ни на секунду не надеялся вновь увидеть Генриетту или встретиться с нею так, как на то намекала Моника. Для Моники эта история, разумеется, связана была с жизнью, а значит, вполне естественно должна была продолжаться. Не так обстояло дело с молодым господином фон Кламтачем. В нашей жизни случаются внезапные события, которые до срока, как одинокие и раскаленные солнца, стоят где‑то там в пустоте, и ничто не вращается вокруг них, ничто с ними не соотносится. Они как бы не собрали вокруг себя звездных систем, не создали пространства, в которое мы могли бы проникнуть. Эти события – факты, но лишь одиночные факты, посему временами даже сомнительные. Разве же это не сходствует с теми словно бы герметическими – из‑за полнейшей секретности – отношениями (их можно было бы назвать «любовными консервами»), в которых некогда пребывали Рита Бахлер и советник Кайбл? Такие одиночные солнца бесконечно дороги нам. Иной раз мы взываем к ним. Но в ответ они безмолвствуют. Они слишком надменны, чтобы нам отвечать. И никогда не смешиваются с суетливой толпою фактов. Инженер Моника Бахлер, разумеется, в этом ничего не смыслила. Надо было и дальше умело обходиться с этими вещами, а значит, прежде всего сделать их вещественными. (По‑своему она была права, мы этого не отрицаем!) Взять хотя бы ее отношения с Дональдом. Он обыкновенно сиживал напротив нее в кресле, рядом со своей жизнью (не пытаясь с этой жизнью воссоединиться), держа трубку в руке и улыбаясь. И тут ботинок (вернее, сапог, читатель уже знает, что мы имеем в виду) напоминает о себе.

Что касается Зденко, то теперь ни оба «англичанина» – о них уже было известно, что они действительно англичане (успокоительный порядок вещей!), – ни лаборатория на Швальбенгассе не могли произвести на него особо благоприятного впечатления. Временами ему казалось, что он вскрыл подоплеку многих явлений, более того, что он впервые, пусть лишь на мгновения, ясно увидел обратную сторону всего, как и обратную сторону госпожи Генриетты (во всеобъемлющем смысле). И то и другое осталось незабываемым, вернее, неискоренимым.

Не скрывая такую кладь и заботясь об ее сохранности, он построил весьма своеобразный защитный вал; во всяком случае, здесь не приходится говорить о смятении чувств школяра, впрочем, все члены «Меттерних‑клуба» тоже были очень далеки от таких «школьных трагедий». А в ту пору они были в моде и даже обусловили появление журнала революционного характера под названием «Классный журнал», боровшегося против традиций, установившихся в средних школах.

Нельзя сказать, что в Зденко пылало воспоминание и он тщился побороть его усиленным прилежанием: это ему бы не удалось. Пламя не пылало в нем. Огонь был белым; холодной и серой была и колосниковая решетка. И многое из того, на что он прежде искоса заглядывался – девушки, книги, картины, омертвело и больше не привлекало его внимания. Неискоренимым осталось в его памяти лишь то, как внезапно всего на один миг пошатнулись окружавшие его стены и потом опять приняли прежнее положение, словно снова ставший недвижным занавес. А уязвимая кладь, хранимая им в собственной груди, это была его новая взрослость. Никто не смел к ней приближаться. Школа хочешь не хочешь свелась просто к игре. Если раньше он учился из «дендизма» (чтобы изобразить «impassibilité»), то теперь разве что из скрытности, из желания замкнуться в себе, никому не дать возможности ни словом, ни делом вмешаться в свою внутреннюю жизнь. Так человек все неумолимее отгораживается от окружающего мира. Каждая поза дает возможность заподозрить, что она всего‑навсего оболочка для определенного поведения, пока еще пустая, которая рано или поздно послужит кому‑то укрытием. До сих пор он только играл с этими доспехами; так играют дети, подражая деятельности взрослых. Собственно, о позерах не следовало бы отзываться пренебрежительно (а обычно о них всегда так отзываются), ибо, наскучив позой, такие люди вдруг становятся теми, кого они изображали; как мальчик в дальнейшей жизни и вправду делается машинистом паровоза или капитаном корабля.

Зденко, а вовсе не Август, как того ждал Петшенка, в следующем семестре сделался первым учеником класса, или «примусом», как тогда это называлось. Дома он об этом и словом не обмолвился. Да и в блестящем аттестате, который он получил в июле, об этом тоже ничего не было сказано.

То, что Зденко стал «примусом», произвело сенсационное впечатление на так называемые «элементы» класса («В этом классе имеются „элементы“, и на них мы еще найдем управу!»), то есть на лентяев, драчунов и шарлатанов, которые нарушали спокойствие, порядок и самое учение, где и когда только могли, и являлись фактором общественного неспокойствия. Директор гимназии называл их еще и «ядовитыми растениями, кои надо вырвать с корнем». Худшими из них считались трое, а именно; Вентруба, Роттенштайн (барон) и Додерер. Эти «элементы» (кое‑кто из них учился вполне сносно) предпочитали видеть Зденко скорее первым учеником, чем одним из «праведников», «зубрил» и «выскочек», они не обижались на то, что Кламтач перехватил у них это высокое звание. Причислить его к «праведникам», хотя он и был очень хорошим учеником, как уже сказано, никому и в голову не пришло.

Поскольку его успехи все время были очень хороши, то еще большая успеваемость особого внимания не привлекала. Сейчас, весною, Зденко развил неслыханную энергию, хотя болезненное чувство, так его преобразившее, все еще не оставило Зденко.

Это положение вещей, эта весна были примечательны еще и тем, что он побывал в новых местах, впрочем совсем близких. Впоследствии все это он стал считать, собственно, поворотным пунктом своей жизни, мы бы даже сказали, рождением своей юности, при этом он, вероятно, имел в виду и анфиладу комнат в квартире Фрелингеров, фотографию железнодорожного моста через Ферт‑оф‑Форт. И только ослепительный взрыв на козетке остался в памяти протозвездой, алголом или как там называют астрономы те грандиозные, одиночные и не имеющие спутников скопления материи в космосе, словом, резервы вселенной. Теперь, когда над длинной копьевидной решеткой бывшего парка графа Разумовского – поскольку от него еще что‑то сохранилось, ибо на этих землях в конце семидесятых годов была построена гимназия и граничащее с нею педагогическое училище, – свешивались зеленеющие ветви кустов, Зденко впервые, и к тому же случайно, зашел в этот сад, находившийся в распоряжении педагогического училища. Училище позаимствовало из физического кабинета гимназии проекционный аппарат, который теперь надлежало вернуть на место. Служителям педагогического училища для транспортировки аппарата были приданы еще два гимназиста‑старшеклассника – они должны были нести наиболее хрупкие части этого устройства, – а также гимназический служитель Цехман.

Его еще надо было разыскать, прежде чем отправиться за аппаратом, а значит, спуститься в преисподнюю, в подвал, где жил служитель Цехман «служитель» – это было благородное сверху дарованное звание, на самом деле Цехман был истопником, – а значит, искать его следовало в самых низменных внутренностях здания, впрочем, туда вросли корнями Аристотель, и Еврипид, и Демосфен тоже.

– Ad inferos! [22]– воскликнул Хофмок и надавил на тяжелую дверь, которая из‑за своего автоматического затвора оказала ему некоторое сопротивление. Затем они спустились по лестнице, ведущей в подвал.

Лестница была широкой. Так же как и полутемный коридор. Все, что их сейчас окружило, явилось как бы отражением нашего мира, только что в захламленном и наполненном недвижным мышино‑серым воздухе – непременной сущности Гадеса. Вдобавок они уже чуяли присутствие здешнего бога, ибо ужасный табак, который курил Цехман, безошибочно вел гимназистов, белая эмалированная табличка на дверях была им вовсе не нужна. Они вошли в кухню Цехмана.

Сей добродушный пьянчуга с водянистыми глазами встал при входе молодых господ и улыбнулся, как бы извиняясь; он, казалось, хотел попросить прощения за эту кухню, за кастрюли, кипящие на плите (от них шел весьма аппетитный запах), за свое присутствие здесь, за свое курение, за то, что вообще существовала эта преисподняя, что она во всем своем беспорядке осмелилась протянуться под владениями Платона и Цицерона и быть ничуть не менее просторной, чем они. Жены Цехмана не было видно. Служитель в одиночестве сидел у плиты, поглядывая, как ему было ведено, за тем, что на ней готовилось, и держа в руках газету.

Возможно, Цехманово несколько беспомощное смущение происходило от того, что он не вправе был оставить без присмотра горшки и кастрюли на плите, с другой же стороны – как ему сказали Зденко и Фриц, – по приказанию дирекции обязан был пойти с ними за проектором. Ибо когда госпожа Цехман вернулась с рынка со своей хозяйственной сумкой, он живо приосанился возможно, как отец семейства – перед этими мальчишками. Жена его была бойкая особа. В десять часов она стала торопливо вылавливать горячие сосиски из огромной кастрюли – для студенческого буфета, с гимназистами она разговаривала благосклонно, словно зная их непростые заботы (так находили свое отражение в преисподней длинные периоды Демосфена). Она была помоложе этого курившего табак и зажигавшего лампы бога коридоров и уборных, во всяком случае, куда лучше сохранилась. К тому же у нее полностью отсутствовала та черточка едкой горечи, которою нередко отмечены жены пьяниц. (Да и что за диво?!) Видимо, она давно и навсегда примирилась с постоянными выпивонами своего благодушного супруга.

Они оставили госпожу Цехман с ее кастрюлями, оставили и преисподнюю, выведя Цехмана (в качестве добычи) из царства Гадеса на сладостный земной воздух, как Геракл некогда вывел Цербера, только что опасности тут было меньше.

Затем они прошли по незнакомым коридорам, которые, впрочем, выглядели точно так же, как у них в гимназии, но те не были исхожены так, как эти, со времени открытия «учебного семинара» в педагогическом училище. «Учебный семинар. III класс» – черным и коричневым было написано на одной из дверей. Выглядело это странно. Изнутри доносились голоса, там шли занятия.

Хофмока первого осенила мысль, прежде чем взять проектор, за которым они были посланы, пойти осмотреть сад, никогда никем из них не виданный. Школьный сторож, попавшийся им навстречу – к нему тотчас же обратилась наша делегация, – охотно вывел туда молодых господ. (За что и получил чаевые. В «Меттерних‑клубе» знали не только как обходиться с вышестоящими, но и с нижестоящими тоже!) Сторож отпер для них пустую аудиторию педагогического училища, они увидели большое помещение, почти вровень с землей; в аудитории рядами были поставлены столы. Через стеклянную дверь, что находилась рядом с кафедрой, можно было выйти прямо в сад.

Вот они уже стоят на серых каменных плитах наружной лестницы (всего две ступени) и смотрят на ухоженный сад (может быть, он тоже предназначался для учебных целей?), на приветливые узкие дорожки, ведущие через зеленые заросли. День был пасмурный, ни луча солнца. В рассеянном свете поодаль высился массивный и высокий задний фасад дворца Разумовского (словно занесенная в Вену часть петербургской Дворцовой набережной, чуждая скромной стати аристократических венских особняков).

Они сделали несколько шагов в глубь сада, до выложенного камнем бассейна, в котором плавало несколько не расцветших пока кувшинок.

Сад все еще был широк и длинен, отсюда в далекой перспективе открывался не только дворец, но и улицы справа от него.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-11-01 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: