«Что‑то все время происходит», – сказал однажды венский кельнер в Оттакринге, когда кого‑то только что закололи ножом. В сущности, Милонич ничего другого и не предполагал. На лице Моники – теперь он уже незаметно наблюдал за нею – отразилась растерянность и упрямство. Мимо прошел Хвостик.
– Господин директор! – крикнула Моника. – Идите к нам!
На этот раз Роберт подозвал Брубека. И по тому, как старина Пени чокался с Клейтонами, сразу можно было понять, что здесь все идет как надо.
* * *
В ее нынешнем состоянии, когда она буквально разрывалась на части и внезапно прониклась глубочайшим недоверием ко всем и вся – так собственная ее неуверенность, точно дыхание, туманило смотровое окошко души, – Хвостик показался ей наилучшим выходом из положения. Весь вечер она опиралась на него гораздо больше, чем сама это сознавала – но кое‑что она все‑таки сознавала, – и, когда все стали расходиться, ей представилось просто невозможным сразу же его потерять. Такие вещи, для которых, так сказать, дорога проложена много раньше, чем могут заподозрить садящиеся теперь в вагон пассажиры, случаются сплошь и рядом. Так и здесь все катилось как по рельсам. Хвостик рядом с Моникой шагал по Принценалле; другие шли кто впереди них, кто сзади. Гимназисты уже исчезли. Эптингеры тоже. Оставшиеся взрослые и Харбахи вместе с дочерьми рассаживались по машинам. Моника оставила машину возле кафе «Неженка». Шофер дожидался ее в кафе. Сейчас они вдвоем направлялись туда. Все общество осталось уже далеко позади. Прибыли, подумала Моника; она с удовольствием прошлась бы еще по прекрасному свежему воздуху в сторону Пратера. Она вошла в кафе – Хвостик остался ждать ее снаружи – и сказала шоферу, что он может поужинать в расположенном напротив отличном трактире (как нам известно из биографии Хвостика, он называется «Уршютц»), а потом они вновь встретятся в кафе. Затем она и Хвостик пошли той же дорогой, по которой пришли сюда, только в обратном направлении, в сторону Пратера.
|
Тем временем стемнело. То, как ловко они оторвались от остального общества, в котором провели вечер, эта прогулка сейчас в обратном направлении (а он ведь собирался только проводить ее до машины) – все придавало их совместному пребыванию нечто самостоятельное, независимое от только что окончившегося светского вечера. Скорее было похоже, что они заранее договорились об этой прогулке. На мосту, посмотрев вверх по течению канала между столбиками решетчатой ограды – они шли по правой стороне моста – приблизительно в том направлении, где жил доктор Эптингер (который давно уже был дома), Хвостик заглянул в большое, еще распахнутое настежь голубое окно неба, которое мало‑помалу затягивалось чернотой. Перейдя мост, они пошли по широкой улице, пересекли Принценалле (слева находилась вилла Клейтонов, теперь здесь независимость их предприятия стала абсолютно очевидной) и последовали за трамваем, который ходил на лоно природы по довольно высокой насыпи, а следовательно, уже не был трамваем. Он шел за решеткой, слева от дороги.
Уединения здесь не было. Люди, воспользовавшись прекрасным вечером, валом валили в Пратер или из Пратера. Моника пожалела, что сегодня суббота и все уже открытые ресторанчики Пратера наверняка переполнены (Хвостик предложил где‑нибудь поужинать). Она сказала, что это было бы прекрасно, но она боится большого скопления народа. Если бы можно было посидеть вдвоем! В уединении. Сейчас она ищет уединения. Сегодняшний вечер был для нее, пожалуй, слишком многолюден. Он простодушнейшим образом спросил только потому, что любым путем хотел угодить ей, – не соблаговолит ли она после этой прогулки зайти к нему перекусить, для него это была бы великая честь. Он ведь живет поблизости.
|
– Так мы и сделаем, господин директор! – сразу согласилась она. – А у вас дома есть что‑нибудь съестное?
– О да, – ответил он, – все необходимое. (Венидопплерша, став еще старше и еще зауряднее, если такое вообще возможно, делала для него покупки.)
Пратер еще не полностью очнулся от зимней спячки, еще не бурлил, как в жаркие летние дни, когда в открытых кафе у Главной аллеи играли военные оркестры, хорошо слышные тем, кто стоял за оградой, а по проезжей части двигалась вереница экипажей и фиакров. Автомобили в те времена, пятьдесят лет назад, туда вообще не допускались. Пешеходов все прибывало и прибывало, а из балаганов Пратера доносились органные звуки карусели, над купами деревьев уже возникло некое подобие того молочного светового тумана, который в разгар сезона даже затмевает звезды. Они прогуливались вдоль аллеи и вновь сошли с нее возле горы, производящей странно ненатуральное впечатление, которую называли Константинов холм. Наверху было темно, ресторан еще не открылся. Сейчас проводником был Хвостик, так как Монике многое здесь казалось незнакомым; между домами они вышли обратно к Дунайскому каналу, много выше моста, почти там, где жил дядя Моники, доктор Эптингер.
|
Здесь ходил канатный паром через канал, и он все еще работал, несмотря на наступившую темноту. Горел одинокий фонарь. По лестнице они спустились к воде.
Спускаясь по этим ступеням, выбываешь из взаимозависимости улиц и твердой земли, да, уже одним тем, что хочешь переехать через поток, тем, что направляешь свои стопы к береговому откосу. Хвостик, который вот уже долгие годы частенько пользовался этим паромом, когда хотел попасть в Пратер, до сих пор всякий раз воспринимал это именно так, хотя и в сокращенном варианте – из‑за частого повторения.
Внизу несколько человек уже ожидали на маленькой пристани, этой пристанью служил стоящий на якоре понтон. Канал здесь рассекает городской пейзаж, вместе с ним в него врывается даль, из которой течет канал, образуя во тьме дугу редких фонарей. Когда паром причалил к берегу и его немногочисленные пассажиры ушли, нашей паре оставалось только спуститься на три ступеньки в глубь судна и заплатить десять геллеров. И вот уже паром опять отчалил, зазор между ним и причалом стал шире, паромщик, стоя на корме, с помощью руля слегка регулировал ход. Канатный шкив, бежавший по натянутому через канал тросу, сейчас не был виден. Стремительно текущая вода была совсем близко. И вот они уже на другом берегу.
Они спустились по сходням, прошли по пристани и вышли в переулок, почти вертикально сбегавший к каналу. Здесь все было застроено. И напротив углового дома, где жил Хвостик, вытянулся ряд новых зданий (вид на Пратер теперь был закрыт). Входную дверь еще не запирали. Венидопплершу мы игнорируем. Возможно, она, по своему обыкновению, уже заглянула в глазок. Пусть ее.
Моника чувствовала себя легко, приятно и спокойно. Этот вечер как бы приподнял ее над самою собой. Она не понимала, каким ветром ее сюда занесло (на сей раз это был полный штиль по имени Дональд). Вновь и вновь перед нею возникал портрет Роберта, да, она сама была как бы в глубине этого портрета и тем самым отдалялась от всего, что угнетало и подавляло ее в эти последние недели. Теперь, казалось, с этим покончено, и все объясняется незначительным заблуждением, в котором она так долго пребывала. Это было как пробуждение от тягучего сна – тебе снится, что ты находишься в замкнутом пространстве, не имеющем выхода. И все‑таки – когда она так проснулась здесь, теперь – Хвостик по‑прежнему остался для нее поддержкой, от которой она не желала отказываться.
Он тем временем торопливо орудовал на кухне – а Моника сидела в той задней комнате, где старый дамский письменный столик соседствовал со все еще новой с виду мебелью от «Портуа в Фикса», – и через десять минут импровизированный ужин был уже на столе, сардины, белый хлеб, масло – что держит в доме старый холостяк?! – и открытая бутылка бордо.
Для Хвостика эта ситуация со всеми ее частностями была как некий успокаивающе блестящий предмет, вроде маленькой элегантной серебряной корзиночки, которая сейчас со сладостями стояла на столе (подарок Мило, а Венидопплерша постоянно начищала ее до блеска). Комната была освещена по‑новому, доселе незнакомый ему мощный осветительный прибор сиял в его маленькой квартире, да, это был парадоксальный восход солнца сразу после заката. Но все это он переживал без того досадного и прискорбного иронического взгляда на себя со стороны, и это уже само по себе было чем‑то чрезвычайным.
Итак, все происходило как бы над ним и так им и воспринималось. Моника же с самого начала, и теперь в этой обстановке особенно, прониклась доверием к Хвостику. Это свидетельствовало о ее здоровом инстинкте. Ибо здесь на нее взирали как на сошедшую с неба звезду, с изумленным благоговением, и наш старина Пепи кружил вокруг этой звезды, как едва различимый, почти темный спутник. И мило прислуживал ей, а она с аппетитом ела. Один раз, повернувшись к нему в профиль, она на секунду напомнила Хвостику кого‑то, кого он некогда, очень давно, знал, но это было так бесконечно далеко, а ему не хотелось ничего приближать. Теперь ему показалось, что в ней есть что‑то французское (или то, что он понимал под французским). Может быть, это брало начало в Швейцарии, где Моника воспитывалась. Она рассказывала о Швейцарии. Короче говоря, он наслаждался ее присутствием, он был свидетелем ее присутствия и своего собственного тоже. В этом возрасте перед нами, а уже не перед библейскими свиньями жизнь мечет свой бисер. Нет, мы отчетливо видим, как катятся бисеринки, так бильярдист следит за блестящим шаром на сукне, зеленом, как луг, в спертом воздухе излюбленного, но весьма заурядного кафе.
Мы знаем скромные привычки Хвостика в той, обращенной не к нам стороне жизни, мы однажды уже повернули ее к себе. Сейчас ему, так сказать, с неба на колени упала звезда, а это случается сравнительно редко, с иными и вовсе никогда; и она тоже, чувствуя себя утешенной, с доверием отнеслась к исключительности этого плавучего острова в потоке времени, острова, который ни к чему ее не обязывал, где не надо упрямо биться в будущее головой, раскалывающейся от разных вопросов, более того, можно остаться в настоящем, в состоянии райской невинности, как на одном из тех счастливых островов в южных морях. А разве не была она спасена от кораблекрушения, оставаясь между прежней и вновь начинавшейся жизнью, свободная от этих обеих жизней для невинного настоящего? Ибо чистое настоящее с его приятной поверхностью, без забот, без оглядок, лишено обязательств и угроз, и там, где нам это удается, мы в самом деле возвращаемся в нашу детскую. Увидев в спальне Хвостика белый вращающийся столик на одной ножке, она засмеялась и сказала:
– Такой же стоит в кабинете у моего папы. Как ночной столик он действительно очень мил.
Но Хвостик ничего на это не ответил (хотя мог бы ответить). Он обнял свою звезду, которая теперь светилась белым сиянием.
* * *
Наш старина Пепи по‑прежнему пребывал в благоговении перед однажды зашедшей к нему стройной богиней, чей повторный визит он считал абсолютно невозможным и который действительно не повторился. Где бы он потом – и надо сказать, нередко, – с нею ни встречался, она всегда оставалась для него носительницей добра, и он со старомодной галантностью склонялся к ее руке.
Моника так никогда и не осознала, что в той ситуации вела себя ничуть не лучше, чем ее столь резко порицаемая подруга Генриетта в истории со Зденко. И если бы кто‑то мог сказать ей об этом, она, несомненно, возразила бы: «Но тут же совсем другое дело».
Между тем у нее было слишком мало досуга, чтобы такого рода открытия и внутренние диалоги могли войти в обыкновение. Ибо Роберт Клейтон позабыл об игре в гольф – сезон ее вскоре должен был наступить, – он даже забыл на некоторое время о своей конторе и о курении трубки, стиль которого странным образом переменился в те решающие дни. Прямая трубка больше не свисала изо рта, как обычно свисают изогнутые; теперь Роберт, когда был один – а теперь он искал одиночества, – горизонтально держал ее в руке и курил торопливыми короткими затяжками. Затем Роберт бодро перешел в наступление.
А что же Дональд? Для Моники это был самый трудный вопрос. Сейчас, как и прежде, в издательстве и дома она с полным спокойствием отвечала на его дружеские телефонные звонки. (Пускать в ход сапог еще рано?! Но мы не можем выбросить Дональда из нашей композиции, как консьержку Веверка, хотя бы уже в силу необходимости; и нам по‑прежнему все‑таки мил и дорог этот переживший свое время, а следовательно, анахроничный равнодушный верзила. Как же ему тогда не повезло перед лицом поколения отцов, одержавшего полную победу над сущностью сфинкса!)
О верзила‑сфинкс! Замечаешь ты что‑нибудь? Мне кажется, ты ничего не замечаешь. Он продолжает спокойно звонить ей. Привет! Это может хорошо кончиться.
Конечно, она изворачивалась, а как же иначе, что ей еще оставалось? Разговора быть не могло, пока во всяком случае. Или?.. Или она должна была ему сказать накануне приема в саду, что уже лежит в постели? Дональд стал для нее неприемлем. В ее душе не было больше места для него.
Пока что его спасли два абсолютно неведомых Монике господина, а именно: уже однажды мельком встречавшийся нам мистер Сайрус Смит из Чифлингтона (Хвостик II) и тамошний технический директор или главный инженер. Им требовалось присутствие Дональда из‑за какой‑то выставки новых моделей станков, которую Дональд уже провел в Вене и, следовательно, имел в этом деле опыт. Мы тем самым оказываемся перед неразрешимой задачей выведать у нашего сфинкса, заметил ли он что‑нибудь, когда Клейтон‑старший сообщил ему, что необходимо ехать в Англию. Хвостик, во всяком случае, видел в конторе письмо, которое Роберт в понедельник после приема велел написать этим двум господам в Чифлингтон и в котором предлагал им, ежели они сочтут это необходимым, прислать младшего шефа фирмы. Кто же тут не сообразит, что в такой ситуации, когда ты не очень‑то разбираешься в предмете, ответственность с тебя будет снята. Господа ухватились за эту идею и попросили Дональда приехать. Они написали ему вдвоем, дабы придать просьбе больший вес, хотя, по сути дела, достаточно было бы подписи одного технического директора.
Роберт сказал об этом сыну вечером по окончании обеда в холле. При этом присутствовал и Август. Мы сидим (ни о чем не думая) и таращим глаза на камин, в котором давно уже не горит огонь. И ничего не замечаем, по виду Дональда во всяком случае.
– И пожалуйста, наведайся в Помп‑Хаус, – сказал Роберт, – вот уже скоро год, как никто из нас там не был.
* * *
Вскоре была устроена поездка на высокогорные пастбища Раксальпе вместе с Моникой и Хвостиком. Тогда как раз была закончена новая горная дорога в Штирию, и «найт‑минерва» без труда преодолевала плавные повороты этой дороги на высоте около тысячи метров над уровнем моря. Построена была и новая гостиница. Там оставили машину и шофера. Эта гора была более пологой, менее крутой и отвесной, нежели та, на которую они когда‑то поднимались с Харриэт.
С шоссе они сошли на каменистую тропу, и за ними с визгом закрылись деревянные ворота в ограде пастбища.
Удивительным для нас остается то – эти трое взяли влево и пошли к лесу, – что во время прогулки в горы, казалось, совершенно стерлась разница в возрасте между Моникой и обоими ее спутниками. Как обстояло дело с этим старым грибом, Мило сразу распознал. Но Роберт не был старым грибом. Впрочем, в последней деревне во время краткого привала можно было наблюдать несколько таких сморщенных старичков, и Клейтон на свой лад сразу же приметил сходство между ними и стариной Пепи, приблизительно так же как между Брубеком и привратником Помп‑Хауса в старой крикетной шапочке. Те старички были своего рода корневой системой, так называемое коренное население. Оно совершало свои браконьерские вылазки и без промаха всаживало пулю в свою добычу, проползало, если это требовалось, по узким скалистым тропкам над пропастью, не боялось ни бога, ни черта, тяжким трудом зарабатывало свое пропитание, рубя лес на отвесных горных склонах, развивая такую силу, что у стороннего наблюдателя волосы становились дыбом. В деревне Роберт видел совсем мало таких старых грибов, зато много почти вертикально расположенных пашен. Но ему и этого было довольно. Кое‑что он из этого извлек. Нет, он не был старым грибом. Он был мускулистым и длинноногим сыном того, всеми нами любимого и почитаемого острова, чьи сухопарые дети с широко раскрытыми от грандиозного и отважного любопытства глазами идут по всему свету, будь то Африка или Швейцарские Альпы, – на Маттерхорн они, кстати, поднялись первыми.
У Роберта не было ни одного седого волоса (на висках Дональда уже тогда их можно было видеть в изобилии). Он бодро вышагивал по тропе. Что касается Хвостика, то здесь ему явно на пользу были его подвижность и худоба. Моника в свое время совершала в Швейцарии подобные восхождения и была достаточно тренирована. Все трио смотрелось отлично. Они как бы дополняли друг друга. Лес уходил вверх все круче, совсем отвесно. Между деревьями валялось множество серых каменных обломков, свалившихся, но ни в коем случае не скатившихся сверху. До них донеслось журчание родника, что бил возле горного приюта, на самой границе леса.
Тишина, их окружавшая, стала явственно слышной, и это в двух часах езды от промышленных районов вокруг Винер‑Нойштадта. Широкого обзора отсюда не открывалось, но в одном месте, немного отступив назад, можно было увидеть, как высоко в небо вздымаются могучие ели. Почти все вершины других деревьев были ниже и в солнечной пелене казались замшелыми. Время клонилось к полудню. Они не слишком рано выехали из Вены. Только в восемь часов Роберт нажал на кнопку звонка возле оливково‑зеленой двери, ведущей в квартиру Моники.
Но в ту секунду, когда прозвенел звонок, Хвостику полностью уяснилась вся ситуация. («Давайте, господин Хвостик, поднимемся к ней вместе!» предложил Роберт еще в машине, когда они ехали по Аухофштрассе.) Потом он быстро, через две ступеньки, взбежал по лестнице впереди Хвостика. И тут Хвостик понял то, что Мило верно почувствовал или угадал в саду виллы Клейтонов, впрочем, не без того, чтобы потом поведать об этом Хвостику, в следующее после приема воскресенье. В понедельник было продиктовано письмо Роберта Клейтона в Англию. Хвостик видел это письмо на столе в канцелярии. С его точки зрения, верховный надзор Дональда в Чифлингтоне по выдвинутому в письме поводу был не так уж необходим. Там был заводской мастер, которого Дональд инструктировал на ранее проводившихся выставках. Однако не все эти комбинации действительно что‑то проясняли, не они бросались в глаза, а только факты и чувственные впечатления: в данном случае стремительный бег Роберта Клейтона по лестнице на Аухофштрассе, через две ступеньки.
Тут‑то с высокого деревца познания упал на голову Пени свинцовый плод.
Вскоре после того, как на колени ему упала звезда.
Удержать ее, то есть покрепче в нее вцепиться, – это, как мы видели, было нашему Хвостику абсолютно чуждо. Но теперь, когда он в полной тишине осознал, во что все это могло вылиться, в него закралось ощущение совершенной им измены по отношению к своим патронам, обоим. Однако в том, что касается этих эмоций Хвостика, нам ясно, что мы обязаны, говоря о событиях вокруг 1910 года, придерживаться исторической достоверности в изображении чувств. Для Пени дело было вовсе не в женщине. Она промелькнула, приняла воздаваемые ей почести, была звездой или богиней. Для Пени все дело было в обоих мужчинах, мы даже решаемся сказать – в его законном хозяине и хозяйском наследнике. Вот какое у него было горе! А любовных горестей он не испытывал. Ах ты старый сморчок!
Старину Пепи можно поздравить! Организм, с его унизительными физическими проявлениями, в этом конфликте не участвовал. И факты, приведшие его в это состояние, исключали возможность каких‑либо самопорицаний. Вся эта история не коснулась его и была воспринята надлежащим образом. Свинцовый же плод, свалившийся ему на голову, был не что иное, как сознание серьезности положения, да, он, Хвостик, может быть, первым это осознал. Ибо наблюдение Мило было подано лишь как заметка на полях, чуть ли не с удовольствием и с одной только целью – мимоходом сориентировать Пепи в том, что разыгрывается вокруг.
Итак, Хвостик был целиком поглощен собственной персоной и всей ситуацией, а значит, для жалкой и липкой грусти попросту не оставалось места. Когда лес утратил свою силу в сравнении с надвигающимися на него горами, когда деревья сперва поодиночке, а потом, точно выстроившись во фронт, отступили от крутой тропы, он с упоением ощутил силу солнечного сияния и ветра, что срывался с подпирающих небо отвесных склонов, – вот оно, истинное пребывание на лоне природы, и надо преодолеть эту вдруг прояснившуюся ситуацию, как преодолеваешь ступеньку лестницы или перепрыгиваешь через забор, а ведь и ступенька, и забор при этом остаются внизу.
Приблизительно в это время – а именно прошлым летом – в краю так называемых Глубинных камней случился сильнейший горный обвал, в результате которого раскололся – точно посередине и вплоть до самой подошвы – и с грохотом обрушился на кучи осыпи один из знаменитых каменных столбов. Теперь он торчал, точно обломок зуба, темно‑красный, как доломитизированный известняк, светящаяся угловая башня под небом цвета горечавки, как раз там, где гора боком обращена к Штирии. Трое наших туристов остановились среди горных сосен и посмотрели вверх. Оттуда донеслось нежно‑пунктирное чириканье горных галок, которые только что тенью промелькнули над их головами, а теперь исчезли, что сделало тишину еще слышнее. Гора больше не говорила и промолчит теперь, может быть, целых сто лет после своего последнего громового слова, заставившего всех стариков, гнущих спину на своих отвесных полях справа и слева от долины, одновременно повернуться в сторону горы.
От трещины в скале сбегал вниз поток красных обломков. Он уходил далеко вправо, к горной гряде, которая теперь, когда на нее смотришь вблизи, являла себя во всей красе своих расщелин и каньонов, по одному из которых наши туристы под водительством Хвостика добрались доверху без особого труда, в обход наиболее головокружительных мест. К скале для безопасности был прикреплен проволочный трос, за который можно было держаться. Наконец они ступили на горное пастбище и на расстоянии нескольких сот шагов среди снежных полян увидели большой горный приют. Свежий ветер бил им в лицо.
* * *
В тот же день, через час после ленча, который он съел, сидя на диване у себя в комнате, Дональд выехал верхом из ворот парка и взял вправо (в Чифлингтон надо было ехать влево), через чахлый лесок на холме, и потом вниз по дороге, на поворотах которой ему открывалась сверкающая в долине река. Спустившись с горы и уже подъехав к мосту, он пустил лошадь шагом. То была дань местной традиции. Никто и никогда не ездил по мосту рысью, но почему, никто не знал. Вероятно, из‑за шума. Мост был деревянный, он висел над рекой и был слегка приподнят в середине. Река под мостом текла не спеша, гладь ее была почти вровень с прибрежными лугами. Трава граничила непосредственно с водой. Поднявшись на холм на противоположном берегу, Дональд перешел на короткий галоп. Дальше зона тишины. Дальше – Помп‑Хаус. Старик еще довольно бодро поспешил навстречу с пучком соломы, который ему протянула жена. Она совсем не изменилась. При виде ее невольно думалось, что она переживет на столетия всех и вся. Дональд огляделся кругом, прошелся по комнатам, проверяя, как принято говорить, все ли в порядке.
Разумеется, он искал нечто совсем другое, пытался уяснить себе, что же, собственно, преследует его с момента его‑прибытия из Вены в Бриндли‑Холл. Что он не был большим мыслителем, мы уже знаем. Многим людям для самопознания попросту не хватает интеллекта, удивляться этому не приходится: это и впрямь нелегкая задача. Дональд доволок свои мысли до того места – где‑то в глубине души, – где коренилась мучительная для него тяжесть, чуть‑чуть задел ее, с какого‑то боку, потом прислонился к ней, даже слегка развалясь. Но так объект размышлений в руки не дается.
Он был печален, вот в чем дело. Соответствующий фон тоже нашелся. Привратник принес чай в облицованный коричневыми панелями маленький кабинет двоюродного деда, где повсюду стояли и лежали толстые конторские книги. Дональд пил чай и курил трубку, но ничего не делал, чтобы прогнать свою печаль. К ней относилось и то, что там, в Бриндли‑Холле, недалеко от дивана, на котором он сегодня спал (этот диван был только что туда внесен), еще стояла его маленькая парта, за которой он когда‑то делал уроки. По‑видимому, ему не следовало бы сейчас жить в детской.
Новые станки были уже установлены – три фрезерных и один штамповочный и пущены в ход. Почему бы ему не остаться вообще в Бриндли‑Холле? Отец, как ему казалось, ничего не имел бы против. Может быть, именно это и было причиной его нынешней грусти. Непостижимые люди – отец, потом Хвостик и еще этот Милонич. Все остальные словно бы ковыляют за ними вдогонку. Вечно они из‑за чего‑нибудь входят в раж, а он должен тщательно скрывать свою невозмутимость. Хвостик ему нравился. Дональду даже немного не хватало его. А вот Август действовал ему на нервы. Почему он всегда так прекрасно настроен? Хитрющий малый. Жирный смех. Теперь‑то ясно, что за этим кроется. В сущности, Август просто мелкая злобная скотина. Да, но где же ему самому теперь остаться? Дональд с досадой коснулся объекта своих раздумий: он нигде не был дома – ни здесь, ни там. Может быть, ездить верхом по Пратеру? С тех пор как умерла мать, он совсем это забросил.
Дональд встал. В окно почти ничего нельзя было увидеть. Он вышел на террасу и сверху взглянул на реку. На площадке перед домом среди гравия росли разнообразно зеленые кусты. Привратник заметил его, подошел и спросил, седлать ли лошадь.
Дональд поскакал домой. Выйдя из конюшни и пройдя через холл, он встретил старую Кэт. И тут же спросил, где ее гитара. И не может ли она сыграть для него здесь, внизу, у пруда? Она совсем по‑девичьи улыбнулась и при этом покраснела. У нее уже голос не тот, сказала она. Ничего, сказал Дональд. Она принесла инструмент, настроила его в холле. Потом они вместе прошли через парк, к пруду.
– Здесь? – спросила она.
– Да, лучше всего здесь.
Зазвучала гитара. Потом голосок Кэт.
Вода, нежная и гладкая, не колеблемая даже легким дуновением ветерка, лежала меж высоких деревьев.
* * *
Лишь только Кэт начала играть, страх его улегся, и он понял, что все дело в Монике. Эта мысль внезапно поразила его.
Вечером он поужинал вместе с Кэт, она с материнской заботливостью прислуживала ему.
«В этой боли можно долго жить, как в этом просторном пустом доме. Можно здесь даже остаться».
Он и остался. Еще два, еще три дня. Как он и ожидал, отец не торопил его с возвращением. Чем дольше он тут задерживался, тем больше дела ему находилось, так как надо было устанавливать еще станки. Теперь он почти весь день проводил на заводе. Мистер Сайрус Смит, а также главный инженер, казалось, то и дело открывают какие‑то ящики, в которых хранятся все еще не решенные вопросы. Они так и сыпались на него. Например, необходимость пристройки монтажного цеха средних размеров. Отчасти Дональд и сам себе придумывал дела. Одну поломку в станке он устранил своими руками. Иначе пришлось бы дожидаться человека из Лондона. На пристройку монтажного цеха он согласился, обменявшись письмами с отцом.
Эта переписка – диктовка в заводской канцелярии, машинописный текст внушала ему тревогу. В бодром письме отца проглядывал безмолвный страх. Когда он пробегал глазами строчки, в которых говорилось о том, какому кирпичному заводу следует отдать предпочтение, ему чудилось, что речь здесь идет о чем‑то совсем другом. Письмо словно создало какую‑то преграду между ним и отцом. Это было непостижимо, и он прогнал от себя это ощущение, в то же время недостаточно отчетливое, чтобы о нем раздумывать. К тому же последнее, как мы знаем, вообще было не свойственно Дональду.
* * *
Через несколько часов они вернулись к деревянным воротам, что закрылись за ними перед их восхождением, и теперь шагали по дороге к той тропе, что вела к гостинице, где их дожидался шофер. Вскоре они уже сидели в машине. Клейтон хотел еще засветло одолеть изобилующую крутыми поворотами горную дорогу и предпочитал выпить кофе внизу, в долине.
Вот так, вдруг оказавшись на мягких сиденьях, они плавно катили вперед, уже позабыв, как, спускаясь с горы, то и дело, даже внизу, спотыкались об обломки известняка, что валялись под ногами. Удивительным до сих пор оставалось ощущение, будто бы к ним постепенно, со слабым потрескиванием, возвращается слух и проходит та легкая глухота, что напала на них там, наверху. Дорога между тем все петляла, точно коридор в слаломе, и вдруг после какого‑то поворота взгляду открылся широкий вид. На горах вечер уже дал знать о себе, залив их розовым светом.
Они остановились у отеля напротив императорско‑королевской почты и обнаружили в нем тихую пустую залу со светлой сосновой мебелью, где им подали кофе, так, как тогда было принято в Австрии, – в высоких стеклянных бокалах с тюрбанами из сбитых сливок. Затем вошел Мюнстерер, который только что закрыл свою контору. Почтмейстер и Хвостик одновременно узнали друг друга и поздоровались, а Роберт, в своем новом состоянии, спросил по‑английски старину Пепи, не хочет ли он пригласить этого господина («this gentleman») к ним за стол.