Семь вариаций на тему Иоганна Петера Хебеля (1760–1826) 32 глава




В то время как Инес в глубине беседки учтиво слушала болтовню старой баронессы, сидевший впереди Игнасьо пытался развлекать фройляйн фон Рандег, что было не так уж трудно, потому что девушка, чей взгляд, словно головокружительная пестроцветная бездна, приковывало к себе проплывавшее мимо них праздничное великолепие, и без того пребывала в состоянии непрестанного изумления, так что Игнасьо едва успевал отвечать на ее вопросы, звучавшие порой несколько наивно и невпопад, отчего и ответить на них было не всегда просто. Например:

– Государь‑то, поди, тоже здесь?

Или:

– А может он выйти из дворца, когда ему хочется?

Игнасьо с самого начала из вежливости говорил по‑немецки и бесконечно забавлялся выражениями и выговором Маргрет.

– Эге! – воскликнула она вдруг и приподнялась на скамейке. – Тамочки вон зачали танцевать! Ой и чудной же танец, я такого и не видывала.

– Это совершенно новый танец, мадемуазель, его завезли к нам недавно, называется он менуэт и ныне в Париже весьма a la mode.

Теплый ветерок донес до них звуки роговой музыки – длинную и вычурную фиоритуру.

– Il faut rester assise, ne pas se lever à demi dans telle manière, mon enfant [76], – наставительно произнесла за спиной у девушки баронесса.

Маргрет живо обернулась, она слегка покраснела, но глаза у нее горели:

– Excusez et pardonnez bien, ma bonne mère, mais il y à tant a voir ici de nouveau – j'en suis parfaitement pertourbée! [77]

Услыхав из этих свежих розовых уст столь беглую французскую речь, притом с удивительно хорошим произношением, Игнасьо мгновенно вспомнил охотничий замок графа Ойоса у подножия Шнееберга и трех его гостей помещиков из Штирии, а также их рассказ, столь же бегло изложенный ими на том же языке.

Он спросил фройляйн фон Рандег, знакомы ли ей помещики из Мурегга, а быть может, она знает и тех трех молодых людей?

– Еще бы! – вскричала она смеясь. – Шалопаи окаянные! Когда приезжали к нам на охоту, запустили ко мне в постель ежа, прямо под паволоку перины!

– Mais, mon enfant, – сказала баронесса, которая, несмотря на перешептыванье с Инес, по всей видимости, не упускала ни единого слова, произнесенного впереди, – quel vocabulaire! [78]

Мило болтая с девушкой, Игнасьо давно успел выяснить то, что так горячо желал узнать у нее с самого начала. Да, сообщила ему фройляйн фон Рандег, она уже во второй раз в Вене, и ей здесь необыкновенно нравится. На бале у княгини Ц. той осенью она была и (к тому же!) прекрасно помнит того господина («красивый смуглый мужчина»), который, как она с радостью узнала, приходится ему кузеном, это, должно быть, благороднейший человек, не зря же он когда‑то так решительно помог тому несчастному бедняку и его отважной невесте…

– Это старая история, – поспешил вставить Игнасьо, – мне кажется, он не любит, чтобы ему о ней напоминали.

– А разве его здесь нет? – спросила молодая дама.

– Думаю, он еще явится, и, ежели немного погодя вы позволите мне на минутку отлучиться, я его разыщу и приведу сюда. – Так ответствовал ей Игнасьо, должно быть, именно в этот миг его осенила счастливая мысль.

Теперь, казалось ему, настало время ее осуществить, ибо только что он заметил тощую фигуру маркиза де Кауры, который прошествовал мимо них, сопутствуемый двумя своими лакеями и, конечно, с табакеркой в руках. Игнасьо живо обернулся к сидевшим сзади дамам.

– Милостивая государыня, – обратился он к баронессе, меж тем как Инес слушала его с возрастающим удивлением, – я жду здесь моего кузена, графа Куэндиаса, однако опасаюсь, что он не сумеет нас найти, а посему прошу у дам позволения ненадолго отлучиться… Надобно наказать лакеям, стоящим у входа в парк – тот или другой из них наверняка знает графа в лицо, – чтобы они направили его сюда к нам, разумеется, с вашего на то согласия, досточтимая баронесса.

– Ваш кузен граф Куэндиас, ротмистр в полку Кольтуцци? Превосходно! Признаться, Игнасьо, я была бы вам за это даже обязана! – И, обратись к Инес, после ухода Тобара шепнула ей на ухо: – Везет же этой простушке, в довершение всего общество ей составят самые знатные и блестящие кавалеры, как, например, ваш брат или граф Куэндиас.

 

* * *

 

Игнасьо скоро нагнал важно выступавшего маркиза. Сначала оба кавалера отвесили друг другу церемоннейшие поклоны, держа руку на эфесе шпаги и помахивая шляпами. И лишь после этого обменялись рукопожатием.

– Простите меня, милостивый государь, – начал Игнасьо, как ни тяжело ему было в эту минуту обращаться к «нюхачу» и как ни восставало в нем все против этого обращения, – коли я докучаю вам своей просьбой. Не могли бы вы оказать мне величайшую услугу?

– За честь и удовольствие для себя почту услужить человеку, носящему ваше имя, – отвечал Каура, но тут же сделал жест, от которого учтивость его слов несколько поблекла: на миг поднес к глазам лорнет, а потом снова отпустил его болтаться на золотой цепочке.

– Смею ли я, маркиз, задать вам нескромный вопрос?

– Спрашивайте смело, сударь Игнасьо.

– Скажите пожалуйста, как вы сюда приехали – верхом или в карете?

– Я приехал в коляске, но впереди скакали два моих лакея.

– Вот в этом‑то и состоит моя просьба. Мае надо безотлагательно отправить важное послание, мои же люди здесь пешие, поелику стояли на запятках кареты. Не будете ли вы столь несказанно добры и не одолжите ли мне одного из ваших верховых?

– Вы делаете меня счастливейшим человеком, прося об услуге, которую я в состоянии вам оказать, – сказал маркиз, снова отвесив поклон. И, оборотясь к своим лакеям, крикнул: – Эй, Лебольд! Сей господин поручает тебе незамедлительно доставить его послание. Чтоб ты тотчас сел на коня и был таков!

И, еще раз поклонившись Игнасьо, он удалился. Тобар, минуту поразмыслив, приказал затем стоявшему перед ним лакею скакать в Нижний Верд к загону Ласо, где охота, скорее всего, уже кончилась, господа же, возможно, еще не разъехались, и от его, Тобара, имени просить графа Куэндиаса… («Ты его знаешь?» – «Очень хорошо знаю, сударь».)… как можно скорее пожаловать сюда, а именно: в ту беседку, что находится возле первой излучины озера и каковую можно узнать по скульптуре Аполлона, преследующего Дафну. Поскольку же Игнасьо вдруг подумал, что графу и самому может прийти в голову по окончании травли посетить также и празднество в Шоттенау, о котором он был уведомлен заранее, то на этот случай Игнасьо строго наказал слуге – кстати сказать, весьма расторопному и плутоватому венцу, который мигом все понял и даже правильно повторил слова «Аполлон» и «Дафна», – скакать кратчайшим путем вдоль Дуная, через подъемный мост у Красной башни и хорошенько примечать, не встретится ли ему дорогой граф, в карете или верхом. Пока Игнасьо все это говорил, ему пришло на ум, что Мануэль одет совершенно неподобающим образом, то есть в охотничий костюм. Но это было ему теперь безразлично. Он протянул лакею серебряную монету и, не мешкая, возвратился к трем покинутым им дамам.

Во всех беседках были тем временем расставлены бочонки с марценином или канарифектом, сии вина слуги разливали по изящным бокалам и разносили гостям вместе с обычной при подобных оказиях закуской – цукатами. Когда Игнасьо снова занял место подле фройляйн фон Рандег, он почувствовал, как приятно ему это соседство, и вдруг понял, что все время, пока он разговаривал с маркизом де Каурой, а затем с его лакеем, его неудержимо влекло обратно сюда.

Молодые люди снова сидели на скамье и болтали. Игнасьо чувствовал, как крепнет в нем нежное расположение к этой девочке, а ее забавная тарабарщина тешила его сердце. На миг он совершенно забыл, что лишь минуту назад принимал меры, дабы залучить сюда Мануэля, и, хотя он начинал уже привыкать к нынешнему своему блаженному состоянию, вспомнив о возможном появлении графа, заставил себя захлопнуть приоткрывшуюся в нем дверцу нежности, чтобы тем самым не помешать открыться другой и, как он полагал, более важной двери. Уличив себя, он слегка улыбнулся, и, пожалуй, не без грусти.

Маняще звучала музыка на танцевальной площадке. Когда же Игнасьо вздумал пригласить свою даму пройтись с ним в одном из хороводных танцев, где‑то вдали грянули один за другим пять пушечных выстрелов, и пестрый занавес против обыкновения не упал вниз, а взлетел вверх, заколыхался многоцветьем огней, завертелся радужными кругами, разбрызгивая снопы искр, до тех пор пока его не заглушили дюжины две ракет, которые рывками поднялись в уже ярко освещенное ночное небо, прорезали его во всех направлениях и под конец рассыпались бенгальскими огнями, роняя огненные слезы; весь свет здесь, внизу, все красочное великолепие парка казалось теперь мертвенно‑серым, будто под серебристыми лучами луны. С началом фейерверка со всех сторон грянула духовая музыка: в прохладном ночном воздухе трубы, литавры, рога звучали и близко и где‑то в далекой дали, еще удвоенной эхом, как приглушенный призыв фанфар. Люди стояли молча, спереди ярко освещенные фейерверком, сзади все тонуло во тьме.

Маргрет фон Рандег схватила Игнасьо за рукав.

– И все это в честь того господина, который идет сейчас к нам?

Между рядами гостей, нечаянно выстроившихся шпалерами, стремительно шел кавалер, одетый в белое с серебром. Маргрет не сразу узнала в нем графа Куэндиаса.

 

* * *

 

Верховой лакей маркиза де Кауры натолкнулся на карету графа в каких‑нибудь пятистах шагах от входа в парк. Мануэль немало удивился, получив подобное послание от ливреи таких цветов, – он сразу догадался, в чем дело.

Загон Ласо он покинул заблаговременно, а поскольку держал при себе лошадей и конюха, то быстро очутился дома. Но там, в высокой светло‑зеленой комнате, окна которой были распахнуты в оживший, благоухающий сад, его вдруг так больно стиснуло одиночество, что он не выдержал: надел новый костюм своих фамильных цветов (а цветами этими были белый с серебром), причем настроение его заметно улучшилось уже во время переодевания, и приказал закладывать карету, чтобы ехать в Шоттенау.

И вот теперь, после того как для начала он потанцевал с Инес, ему удалось уговорить фройляйн фон Рандег пройтись с ним в менуэте, хотя она беспрестанно повторяла, что этот танец для нее совершенно нов и незнаком. Однако, присмотревшись, как его танцуют, она нашла его вовсе не сложным он и правда сложным не был, – в особенности благодаря тому, что Мануэль так уверенно ее вел.

Эта пара привлекала к себе внимание. Она – высокая и стройная, он – в должной мере выше ее ростом; резкий контраст между ее по‑деревенски свежим, румяным личиком в обрамлении золотистых кос и его смуглым, строгим и в то же время по‑мальчишечьи нежным лицом; ко всему еще странная случайность слившая разные цвета их одежд в мягкую гармонию – она была в платье нежно‑голубого оттенка, – этого было довольно, чтобы остальные гости вскинули на них лорнеты.

Мануэль испытывал восхищение перед непринужденной грацией девушки (здесь было бы уместно заметить, что, когда баронесса Войнебург говорила «нескладеха», это выражение скорее следовало бы отнести к ней самой). И быстро сложившееся у него убеждение в природных и благоприобретенных совершенствах этого создания сказало ему голосом, пожалуй, слишком уж твердым, слишком уж родственным голосу рассудка, что здесь ему открывается истинный путь к спасению.

Оттанцевав, они прогуливались среди множества других пар по тисовым аллеям, не забыв, как предписывал этикет и общепринятый обычай, предварительно испросить дозволения на эту прогулку у баронессы, которая приказала отнести себя на площадку для танцев, а теперь, сопровождаемая Инес и ее братом, вернулась в беседку; нетрудно представить себе, как старуха была довольна. Этот вечер в том, что касалось доверенной ее попечению девицы, ознаменовался для нее несомненным успехом.

Подходя к беседке, Мануэль сперва не узнал фройляйн фон Рандег, равно как и она совершенно не узнала графа, когда он, одетый во все белое с серебром, при вспыхнувшем фейерверке и звуках фанфар торопливо пробирался к ним между черными и пестрыми рядами глазевших гостей. В этот первый краткий миг, который столь часто бывает решающим, они показались друг другу чужими, если не чуждыми. Однако по мере того, как лица их оживлялись от разговора, смеха и танцев, да и от присутствия таких славных и участливых людей, как Инес и Тобар, в душах таял холодок расстояния, разделявшего их вначале. И теперь, когда они прохаживались между двумя рядами тисов, над которыми висели на шнурах пестрые фонари, или когда останавливались там и тут, где кустарник, отступая, открывал взгляду обширные лужайки и большие клумбы близ аллей, наполнявшие воздух благоуханием, – в этом окружении между молодыми людьми впервые воздвигся мост согласия, и, хотя опоры его, возможно, не так еще глубоко уходили в воды жизни, его приветно изогнутый пролет обеспечивал им легкое и благостно удобное сообщение. А поскольку в тот вечер разговор на немецком языке давался графу как никогда легко – уже одно это доставляло ему радость, – то теперь благодаря девушке он чувствовал себя еще теснее связанным с той средой и тем родом духа, которые в последнее время все больше овладевали его умом и сердцем. Эта девушка не была наваждением, миражем: она поистине оказалась его «поверенной», с которой он мог здесь, под прохладным ночным ветерком, беседовать на языке своих грез, на языке своих смутных видений, не говоря ни о чем определенном и не задерживаясь надолго на какой‑либо теме, не высказывая определенных суждении и не стремясь чего‑либо добиться; нет, покамест оба они просто пребывали на приветно изогнутом пролете этого моста‑беседы, что и само по себе было для них удовольствием (во всяком случае для Мануэля), оставляя глубоко внизу не опасные для них бурлящие темные воды.

Такой близкой и милой ощущал он ее подле себя и, оглядывая со стороны, видел, быть может слишком отчетливо, что она хороша собой.

Немного погодя они опять пошли на танцевальную площадку, и здесь, сейчас, когда они плавно и чинно выступали в хороводе под нехитрую и без конца повторявшуюся певучую мелодию, не такую горделиво‑пышную, как музыка новомодного танца, и не так хвастливо заявлявшую о себе звуками рогов и литавр и обилием завитушек, – здесь, сейчас у Мануэля прорвалась невольная нежность, подобно тому, как трава растет не только на земле, но пробивается и на верхушках каменных стен, на крышах, мостах и прочих искусных и искусственных человеческих сооружениях.

Да, во все более шумном, веселом и вольном разгуле бушевавшего вокруг празднества чувство это окрепло, словно его раздразнили и разожгли флейты и тарелки музыкантов, окрепло настолько, что Мануэль неоднократно задерживал в своей руке руку девушки и легонько ее пожимал.

И он был счастлив, когда она впервые ответила на его пожатие.

Они возвратились в беседку. Баронесса лорнировала подходившую пару, беспрестанно бормоча себе под нос словечко «charmant» [79], а когда граф и фройляйн фон Рандег приблизились к ней, заявила, что, дескать, молодым дамам пора бы и домой, говоря это, она искоса взглянула в лорнет на усыпанную гравием широкую дорожку, бежавшую мимо беседок по берегу озера: здесь людской поток стал гуще, шумней, беспорядочней. Гуляющие пели, бегали туда‑сюда, ловили друг друга. Из‑за кустов, окаймлявших извилистые дорожки, среди мужского смеха нет‑нет и взметывались светлыми брызгами женские взвизги. Часть пестрых огней давно погасла, темное ночное небо, словно надтреснувший потолок, низко нависло над парком.

Прежде чем двинуться к своим каретам – лакей баронессы тепло укутал ее, а носильщики с креслом стояли уже наготове, – четверо молодых людей уговорились в один из дней будущей недели предпринять верховую прогулку по дунайским лугам. Предложение исходило от Инес, сделай его кто‑либо из двух мужчин, прогулка все равно не могла бы состояться без ее участия. А так баронесса была очень довольна, тем более что еще до прогулки вся компания намеревалась собраться у нее в доме. Мануэль же бросил на Инес взгляд, исполненный благодарности, и перед тем, как им разъехаться – потребовалась еще изрядная возня, пока госпожа фон Войнебург не водрузилась наконец в свое кресло, – быстро, украдкой поцеловал ей руку.

 

* * *

 

Уверенный в правильности избранной цели и потому окрыленный надеждой, Мануэль теперь, задним числом, осознал всю несостоятельность заявления, сделанного им однажды в разговоре с Игнасьо: дескать, не так уж важно, найдут ли они в конце концов эту девицу или нет!

Стоит только какой‑то мысли, живущей в душе человека, пробиться наружу и обрести плоть, с этой самой минуты – а определить в точности, когда это произошло, невозможно – она вступает в иную сферу и оттуда отчужденным взглядом, как на что‑то вовсе незнакомое, взирает на себя самое, на ту, какою была еще недавно, хоронясь внутри. Однако таким образом все обретает силу: если человек доселе был одержим лишь изнутри, то отныне его тянет и теребит также извне. Если до сих пор он сражался лишь с демонами и ангелами, то теперь они вселились в людей и обстоятельства, а небо и ад тоже претерпели странные превращения.

Все это в совокупности давало Маргрет единственно существенное преимущество перед Ханной.

Поскольку теперь перед Мануэлем и снаружи тоже выстраивались ступенька за ступенькой, по которым он мог из запутанных и увлекавших его вглубь лабиринтов смерти выбраться наверх, к узкой полоске ясного голубого неба, у него не оставалось никаких сомнений в том, что означал бы для него срыв, падение, какою бы причиной оно ни было вызвано: приступом ли головокружения от быстрого подъема, подломившейся ли под ним ступенькой или вдруг отказавшей внешней опорой, – здесь было бы довольно и самой малости. Одно было графу до ужаса ясно: раз сорвавшись, он не сможет больше удержаться на зыбкой почве с трудом хранимого и все вновь и вновь обретаемого равновесия; напротив того, прорвав ее поверхность, он полетит в пропасть, разобьется о скалистое дно бытия, где в прожилках камня неразделимо переплетаются жизнь и смерть.

Это глухое сознание опасности заставляло его вдруг раскрывать глаза, затуманенные сонными видениями и лишь мимолетно, искоса глядевшие на мир, или вздрагивать в неопределимо краткие мгновения бодрствования, когда брадобрей водил лезвием по его щекам и подбородку или его лба касалось легкое дуновенье ветерка из сада, – то, что испытывал Мануэль в эти крошечные доли секунды, объясняет, почему он, только еще замыслив какой‑либо шаг, не успев его осуществить, уже склонялся к поведению, его натуре совсем не свойственному: к осторожности, правда, к осторожности не такого рода, которая воздает разуму то, что причитается разуму, а жизни то, что причитается жизни – например, свои вылазки с Пляйнагером он ведь тоже предпринимал не очертя голову, а в закрытой наемной карете, через заднюю калитку, стараясь не привлекать к себе внимания, – нет, теперь он склонен был к осторожности боязливой, сознающей, что она мало чем сможет помочь, ибо гордость пресекает ее попытки. Словно бы лед жизни стал вдруг для графа тонким и прозрачным, оттого что глаз увидел под ним пучину; нога ступала уже не так твердо, но в конце концов она все же ступала, да, ей не дозволено было ни медлить, ни тем более нащупывать под собой почву.

Загнанный в этот угол, граф уже не предавался с прежней легкостью тем безобидным развлечениям, какие предлагал ему студент.

 

* * *

 

Инес Тобар со всей охотой исполнила бы желание брата, высказанное им на другое утро после празднества в Шоттенау, когда они сидели за завтраком: постараться завязать дружбу с фройляйн фон Рандег. Она с радостным, легким сердцем пообещала ему это сделать. Девушка показалась ей доброй, очаровательной, натурой цельной и непосредственной. И нетрудно было понять, что Игнасьо надеялся на благоприятное воздействие подобной дружбы, рассчитывая с ее помощью поскорее уладить дела своего друга Мануэля.

А поелику в последующие дни молодые люди не раз встречались в особняке Войнебург, то не замедлили представиться и благоприятные внешние поводы, могущие способствовать сближению молодых женщин. И все же этого сближения не произошло, чем Инес была весьма озадачена.

Когда в доме у нее случались встречи молодых людей, старая дама, согласно этикету, неизменно при сем присутствовала. Она даже приказывала отнести себя в парк, ежели там играли в серсо или в волан. Однако, пока оба кавалера составляли общество баронессе, Инес и Маргрет предпочитали вдвоем спокойно бродить по дорожкам, так могли они невозбранно вести всевозможные разговоры.

Но эти‑то разговоры или, вернее, бесконечные вопросы, которые задавала ей фройляйн фон Рандег, неприятно поражали Инес: в них неизменно ощущалось определенное направление, особенно неприятным было то, что наивная манера, с какою эти вопросы ставились – на том же забавном немецком языке, что так восхитил Игнасьо во время празднества, – разительно не соответствовала их четкой целеустремленности. Происходило это примерно так:

– Кто здесь, в Вене, самые лучшие люди? (Этот вопрос Инес поняла не сразу. Маргрет имела в виду: «Самые знатные».)

– А у вас при дворе тоже есть заручка?

– А что граф? Он ко двору ездит?

– Как? Он живет совершенно один? Так как же думает он продвинуть свои дела? А полк он получит?

Инес пыталась рассказать, к примеру, о Пляйнагере (которого она однажды мельком видела у Мануэля, но о котором ей так много говорил Игнасьо), о занятиях Мануэля, о его любви к немецкому языку и немецким обычаям. Маргрет сказала:

– Но ведь повсюду конверсируют только по‑французски, то же самое и во дворце.

Казалось, в девушке возгорелось стремление к какой‑то, быть может еще не вполне осознанной, цели, да и не появилось ли это стремление у нее лишь в последние дни?

Самая цель молодой даме, какою была Инес, оставалась, конечно, непонятной. Но горячую и напористую устремленность собеседницы она чувствовала, и это ее отталкивало. Касательно Пляйнагера Маргрет сказала:

– Ну и что может выйти из эдакого сорванца? Разве что доктор? Его станут звать, когда кому‑нибудь надо будет поставить пиявки, отворить кровь или дать очистительное. Так у нас и цирюльник это может. Кто сам ходит в нужник, тому врач не нужен.

Последней фразы Инес, впрочем, не поняла. Но она поняла другое: в Маргрет, чья прелесть была для нее по‑прежнему притягательна, уживались деловитая черствость и безыскусное ребячество, уживались так же невинно, как пара близнецов в колыбели.

– Но не сердитесь на меня, – сказала она вдруг, – что я спрашиваю вас о столь многом и разном. Надобно ведь знать что почем. А землякам моим я еще покажу, как обстряпывают дела в Вене. Пусть их растят своих недоносков. Я здесь буду держать для них кукиш в кармане. – И она снова расхохоталась, да так светло и звонко, что хотелось ее расцеловать. Правда, смысл последней фразы остался для Инес совершенно непонятным.

Но спрашивать она не стала. Она принадлежала к числу людей, которым нет нужды спрашивать, ибо их участие не сводится к незначащей болтовне и тем более к любопытству, а всегда спокойно и уверенно держится истинной стези жизни. Эта стезя, многократно, почти всегда пробегавшая мимо нее поскольку она была лишена тех пленительных внешних достоинств, которые женщин, таковыми обладающих, незамедлительно на эту стезю выводят, всегда и неуклонно оставалась в поле ее зрения, как, скажем, уличная сутолока – в поле зрения человека, наблюдающего ее из окна своей тихой комнаты.

Глядя из такой тихой комнаты, она, конечно, давно уже приметила, как в сердце ее брата открылась дверца нежности и как он из чувства долга снова эту дверцу захлопнул. По одной этой причине, но еще и потому, что Игнасьо все‑таки с искренней радостью приветствовал возможный союз между своим кузеном и фройляйн фон Рандег – могло показаться, что ничто иное теперь не занимает его так сильно! – Инес ни слова не сказала брату о своих впечатлениях и о сделанных ею открытиях.

Со спокойной улыбкой Инес невольно еще раз отметила про себя, что знание женщин и истинное суждение об их достоинствах доступны все же единственно женщинам и что мужчина, неспособный преодолеть влечение или отвращение, никогда не видит того, что может помешать первому или ослабить второе. Правда, одни раз ей все же показалось, что Игнасьо шокирован: это произошло во время игры в волан, когда Маргрет, чья очередь была бить по волану, Тобар же ей по ошибке его не послал, вперила в него свои голубые глаза, сразу ставшие какими‑то жесткими, топнула ногой и крикнула:

– Черт побери! Маркиз! Не умеете вы, что ли, наподдать как следует? Изгадили мне такой прекрасный бросок!

– Mais Marguerite, та mignonne, quel vocabulaire!.. [80]– послышалось сзади, оттуда, где в кресле под каштаном восседала баронесса.

Другой случай касался Мануэля. Тут Инес, можно сказать, душой была всецело на стороне Маргрет – ей показалось, что граф вовсе не так уж горячо стремится к открывшейся ему радужной перспективе. Да, его нынешняя манера себя держать, на взгляд Инес, весьма походила на ту сдержанную и мрачную манеру, какую он выказывал много лет назад, в первые годы своей жизни в Вене. Поэтому теперь, наблюдая всевозможные знаки внимания и комплименты, расточаемые графом юной фон Рандег, она испытывала смутную тревогу, хотя и ругала себя за это: ведь, судя по всему, граф был искренне увлечен девушкой. И все же в каждом его учтивом слове Инес слышалось что‑то двойственное и ненадежное, двойственное еще и потому, что по совести слова эти едва ли можно было порицать, ибо опять‑таки говорились они явно от чистого сердца и, несомненно, были замыслены так же, как сказаны. Между прочим, однажды Инес следила за лицом Мануэля, в то время как он смотрел на Маргрет: оно было спокойным, ясным и выражало твердую решимость.

 

* * *

 

В числе малоотрадных явлений, что оставила в наследство уцелевшим война, как, например, засилье мошенников и проституток или не знающий меры азарт при игре в кости или в пикет, не говоря уже о толпах уволенных солдат, которые в большинстве своем тоже отнюдь не спешили с благочестивыми молитвами вступить на праведный путь, – в числе этих явлений было и такое сравнительно безобидное, но зато и поистине странное, как обилие военных оркестров, музыкантских команд, что теперь, на свой страх и риск или, вернее сказать, на мирный лад играя на духовых и скрипках, по крайней мере благозвучием, а не чем‑либо иным зарабатывали себе на жизнь, которая, по общему свидетельству, была в те времена отнюдь не легкой.

Итак, эти парни дудели везде и повсюду – в кабачках и трактирах, а в теплое время года также на улицах и площадях, где следом за ними устремлялась многоголовая свита, и чего только нельзя было здесь услышать: и оберлендер, и хупфер, а то и шведский кавалерийский марш; дирижерская палочка летала вверх и вниз, пищали флейты, грохотали литавры, звенели тарелки, нежно звякали колокольчики, и наконец, облеченное гремящей медью труб, гордо выступало былое великолепие. Там, где трактирщику удавалось залучить к себе такую капеллу, танцевальный зал бывал до того полон, что походил на густой суп в кастрюле, на поверхность которого с трудом выталкиваются аппетитные пузырьки; там пиво у стойки лилось непрерывным потоком и капельки пота жемчужно сверкали на лбу у парня и нежно поблескивали на сладостных белых округлостях, что чуть выступали из‑за корсажа у девушки, которую он тесно прижимал к себе.

Студиозусы Фаньес и Пляйнагер любили такие увеселения.

Особливо с тех пор, как бакалавр приобрел некоторый навык в этих любимых народом танцах.

Сыто отрыгивался контрабас, и под затейливые переливы трубы делался полуоборот направо: девушка, чуть вскинув вверх лицо с маленьким курносым носиком и полуоткрыв рот, казалось, к чему‑то тянется, между ее приоткрытыми губами виднелись белые острые зубки, делавшие ее похожей на грызуна или на маленького хищного зверька. От ее крепкого тела веяло свежим, здоровым запахом пота, а из‑за лифа выступало нечто ослепительное, чем она – и господин Руй хорошо это чувствовал – порою намеренно к нему прижималась.

И пока граф здесь отплясывал, в голове у него мелькнули слова Пляйнагера, недавно и мимоходом им брошенные, но словно каплями влившие в его угнетенное и смятенное сердце бальзам неоспоримой мудрости. «Подумайте‑ка, граф, – сказал студент. – И у другой матери тоже красивая дочь. Так говорят в Вене». Разве не мог этот бальзам в конце концов проникнуть вглубь? Мануэлю, пока он танцевал, чудилось нечто странное, прямо‑таки безумное – Ханна как бы расплывалась во все стороны, будто пролитая вода или раскатанное тесто, будто ее извлекли на свет из опасной, глубокой теснины, где она таилась, горя и сверкая, как сокровище в недрах горы, и выставили на всеобщее обозрение. В этот миг сердце Мануэля разжалось, осиянное вспыхнувшей впереди надеждой.

Мануэлю было неведомо, что время от времени на нем останавливался взгляд Пляйнагера, искавшего «своего графа», ежели тот в сутолоке скрывался с его глаз, да, в таких случаях студент нередко без церемоний бросал девушку, с которой в тот момент танцевал или пил, и кидался на поиски бакалавра по имени Руй Фаньес. Как это ни странно, но на первых порах Рудольф полон был участливого беспокойства за графа, хотя и не подавал виду. Можно предполагать, что, ввяжись граф в какую‑нибудь ссору, Рудольф, scilicet Рудль, дрался бы с ним рядом, как дикий кабан, и, быть может, старался бы орудовать клинком за двоих.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-11-01 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: