Год в швейцарских горах (быль)




СОДЕРЖАНИЕ

Дядя Коша и его птичник (быль) 5

Наша обезьянка (быль) 16

Анютка и её друг (быль) 26

Год в швейцарских горах (быль) 38

 


 

Дядя Коша и его птичник (быль)

В детстве мы часто подолгу гостили на хуторе одного нашего дяди, дяди Кости, или, как мы звали его, дяди Коши.

Дядя Коша был добренький старичок, очень маленький и худенький, и всё на его маленьком хуторе было небольшое, но необыкновенно интересное. Сад у дяди Коши был крохотный, -- всего-то на всего было в саду четыре дорожки; но зато столько в нём было малины, крыжовнику, смородины, вишен, слив и яблок, что он казался нам самым большим и, конечно, самым прекрасным в свете садом.

-- Кушайте, ребята, на здоровье! -- говорил дядя Коша, угощая нас в своём саду.

И мы ели всего и порядком-таки опустошали садик, несмотря на все ссоры с гувернантками, тётей и даже мамой.

Мама не любила нас возить на дядин хутор.

-- Нашалятся, набегаются, наедятся всякой всячины, а потом за доктором посылать надо, -- говорила она.

Но так как дядя Коша очень любил нас, то и папа, и мама всё-таки часто возили нас на хутор, а моего младшего брата Серёжу даже совсем отдали жить к дяде, и Серёжа очень важничал, показывая нам чудеса дядина дома.

В доме было ещё лучше, чем в саду. В гостиной дощечки паркета поднимались, и оттуда выскакивали разные диковинные вещицы: то мышь, то паяц с погремушками, то Ванька-встанька. Всё это выточил сам дядя Коша, -- он был отличный токарь.

Наверху, в мезонине, в большой светлой комнате жило у дяди множество канареек; жили они не в клетках, а на свободе. У них был целый зимний сад, в виде оранжереи, все растения стояли в горшках или в кадках. На веточках некоторых деревцев дядя подвесил разные ящички и корзиночки, выложенные пухом, чтобы канарейки могли устраивать в них свои гнёздышки; а чтобы птички не улетали, сделана была проволочная сетка, привинченная к полу и к потолку. Сбоку была маленькая дверь, в которую входил один дядя; дверца всегда была заперта, а ключ находился у тёти в шифоньерке.

Мы могли смотреть на канареек сколько хотели, но только сквозь сетку. Одни из них порхали по веточкам, другие сидели в гнёздышках; в некоторых из гнёздышек лежали маленькие яички, беленькие с красными крапинками, из других выглядывали птенчики в сереньком пушку.

Дядя говорил, что ему очень трудно выкармливать молодых канареек: самки бросают своих птенчиков, как только они вылупятся из яичек, и их надо кормить с ложечки, сделанной из пёрышка, размоченным белым хлебом и разваренными зёрнами. Конечно, не все канарейки бросают своих птенцов, но очень многие.

Когда дядя Коша входил к канарейкам, они поднимали страшный шум, летели к нему с писком и криком, одни садились на руки, другие на плечи, на голову, и дядя кормил их принесёнными лакомствами. Пели они на все лады, и такой стоял звон от их песен, что наверху днём почти нельзя было сидеть.

За дядей всегда летал скворец, которого звали Шпаком, Шпак был совсем ручной и очень любил дядю. Он знал все песни, которые дядя играл на гитаре. Бывало, сидит старичок на своей любимой садовой скамеечке с гитарою в руках, а на ближайшем дереве сидит Шпак: дядя играет на гитаре, а Шпак насвистывает ту же песню. Иногда Шпак начинает петь раньше того, как дядя настроит гитару, и тогда дядя сам подлаживается под песню Шпака.

Они почти не расставались, и Шпак выучился говорить: "Дай кушать", "Я плачу". Тётя очень часто говорила: "Я плачу", вместо того, чтобы сказать: "Я недовольна, я огорчена" или "Я сердита". Шпак, вероятно, и выучился этому от тёти.

Раз дядя Коша вывихнул себе ногу и лежал в постели, и Шпак был его верной сиделкой: он по целым часам сидел на спинке кровати и весело щебетал, как будто желая развлечь больного, а то пел на все лады, подражая иволге, чижу, снегирю и даже соловью (известно, что скворцы отлично подражают другим птицам). Но Шпак подражал соловью не очень хорошо, и дядя Коша говорил ему:

-- Ну, брат, плохо, -- по соловьиному-то не выходит!

Шпак кричал:

-- Я плачу!

-- Плачь, не плачь, а скворцу соловьём не бывать.

-- Кушать дай!

-- Ну, это можно.

И дядя вынимал из-под подушки коробочку с кормом, ставил её себе на грудь, и Шпак садился на край коробочки и спокойно клевал.

Тётя завела себе ангорскую кошку, и хотя кошка и не трогала дядиных птиц, но дядя очень боялся за Шпака, который всюду летал и очень любил спать на полу, а потому Шпака подарили нам.

У нас Шпак прожил недолго, -- он очень скучал на новом месте и вскоре познакомился со скворцами, жившими в скворечнице у нас на дворе, и вместе с ними улетел в лес. Осенью мы уехали в город и так больше и не видали Шпака. Но когда стало холодно, Шпак явился, преспокойно влетел в комнату нашего управляющего и стал кричать: "Я плачу, я плачу, дай кушать!" Он прожил у него всю зиму и очень подружился с женою управляющего, зорко следил за ней и, когда она шла в кладовую, всегда садился к ней на плечо, и, пока она там выбирала и отвешивала провизию, он лакомился всем, что ему казалось вкусным.

Летом Шпак из дома переселялся в скворечницу на дворе -- "на дачу", как говорил управляющий, и очень потешал всех: идёт, бывало, кто-нибудь по двору, и вдруг совершенно неожиданно раздаётся из скворечницы: "Я плачу, дай кушать!" Посторонних людей это иногда даже пугало.

Под конец Шпак очень отяжелел и перестал улетать на дачу. Папа купил ему большую клетку, но и в ней ему было лень двигаться, и он до того растолстел, что умер от ожирения.

Один раз мы приехали на хутор и застали всех в большом переполохе: дядя Коша вернулся из Малороссии и привёз оттуда филина-пугача с подстреленным крылом. У нас не водится такой страшной птицы, а потому все домашние и даже соседние крестьяне очень напугались, услыша его крик. Недаром зовут его пугачом, т. е. пугалом, -- так страшно кричит он по ночам; днём, как известно, филины ничего не видят и спят.

Дядя посадил своего филина в старую беседку и сам носил ему туда мясо и воду. Никто из домашних не хотел ходить к нему, и даже Серёжа очень боялся этой злой птицы. Филин был очень большой, жёлтый, с чёрными пятнышками; огромные круглые и злые глаза его, большой клюв и уши с торчащими мелкими перьями, казавшиеся издали рогами, пугали всех, и тётя очень сердилась на дядю за то, что он привёз такое чудовище.

Неподалёку от старой беседки, на высоком дубе, жила семья ворон. Вороны живут всегда парами. Это очень умная птица, а пара, жившая на дубе, к тому же была почти ручная: они тут жили давным-давно, выводили своих птенцов всё в одном и том же старом гнезде и кормились, как говорил дядя, "из милости на кухне", подбирая всё, что выкидывал повар, а иногда даже дрались со старой цепной собакой, вылавливая из её чашки куски хлеба и мяса. Вороны -- страшные враги филина, и вот они узнали по крику, что враг их близко. Сначала они ужасно встревожились и стали искать его повсюду, но нигде но могли найти: филин кричал, а не показывался. Целые дни проходили у ворон в поисках врага: они даже бросили из страха свой любимый дуб и переселились на берёзу, около кухни. Не найдя нигде врага, они, по словам дяди, созвали на совет других ворон и стали летать уже целой стаей. Наконец, они всё-таки открыли местопребывание филина и стали по очереди сторожить его; с этого дня пара ворон всегда сидела на крыше беседки или на ближайшей к ней сосне.

Один раз, когда мы гостили на хуторе, папа и дядя Коша куда-то уехали, и пришлось брату Серёже нести корм филину. Серёжа очень боялся его и поэтому был сам не свой, когда понёс мясо в беседку. За ним побежала тётина маленькая собачонка Роска, но брат в волнении этого и не заметил; поставив блюдечко с водой и положив мясо, он живо запер дверь беседки и убежал.

Не успел Серёжа добежать до террасы, где мы пили чай, как в беседке послышались страшный собачий визг, какое-то урчание и возня, так что мы все бросились туда, чтобы узнать, в чём дело. Когда отперли дверь в беседку, оттуда вылетела вся окровавленная Роска, а на ней сидел филин, вцепившись в её длинную шерсть своими острыми когтями, и клевал её. Едва отбили собачонку от хищной птицы. Тётя схватила Роску на руки, и мы все побежали за ней, забыв запереть дверь беседки.

Это случилось вечером; все вскоре улеглись спать, и никто и не вспомнил о филине. Но на другой день нашли его совершенно заклёванным воронами; они сидели огромной стаей на всех ближайших деревьях и смотрели на мёртвого врага: вороны так ненавидят филинов, что никогда даже не трогают его мяса.

Вероятно филин вышел из беседки, так как дверь была открыта, и всю ночь пугал ворон своим криком. Утро застало его врасплох. Вороны его и подкараулили.

Это был пример вражды между птицами. Но в дядином пернатом царстве был и пример трогательной дружбы между попугаем и снегирём.

У дяди Коши жили два попугая. Вместо клеток у них были проволочные дома без дверец, и они могли свободно входить и выходить из них и прогуливаться по всему дому. Один из попугаев назывался Сэр, он был необыкновенно важен и красив, серого цвета, с голубыми крыльями и большим хохлом на голове. Дядя купил его в Лондоне, а потому и звал его английским именем. У Сэра голос был резкий и повелительный, и дядя нарочно выучил его говорить резкие, короткие слова.

Другого попугая звали Херр [ нем. Herr -- Господин. Прим. ред. ]; эта была самая весёлая и забавная на свете птица, но по наружности Херр был самый обыкновенный, ничем не замечательный серый попугай. Дядя купил его у торговца попугаями, с которым встретился на корабле где-то заграницей. У торговца было много разных птиц, и они почти задыхались в грязном тесном ящике, в котором их вёз этот торговец. Херр особенно страдал в ящике, и, заметя это, дядя его купил, долго лечил, но Херр хотя выздоровел и выучился болтать, навсегда уже остался слабым и бессильным.

Сэр редко выходил из своего проволочного дома, а если и выходил, то важно прогуливался по залу. Летом его домик выставляли на террасу, и он сидел в нём совершенно спокойно до вечера. Когда же становилось холодно, он повелительно кричал: "Домой!", и его вносили в зал вместе с его домиком.

Херр, напротив, несмотря на свою слабость, почти никогда не сидел в своём домике, шнырял всюду, суетился и хлопотал. Летом он иногда улетал в сад и подолгу сидел на высокой липе. Когда поспевали ягоды, его с трудом загоняли на ночь домой. Зимой Херр любил ночевать у дяди в спальной, где было теплее, чем в зале, и там сидел тихо и по возможности не болтал.

-- Здравствуй, Херр, -- говорил ему утром дядя.

-- Прощай, -- отвечал Херр и сейчас же улетал из дядиной комнаты: он очень боялся, чтобы дядя, умываясь, не облил его водой.

Он терпеть не мог умываний, а дядя раз выкупал его, и он этого никогда не забывал.

С Сэром Херр был дружен. Они всегда целовались носиками и чистили друг у друга пёрышки.

Дядя сумел выучить их разговаривать между собою, и это было очень интересно.

Херр кричал весёлым голосом:

-- Сэр -- дурак!

Сэр гордо отвечал:

-- Какой вздор!

Херр говорил:

-- Кушать несут.

Сэр, оживляясь, кричал:

-- А вдруг нет!?

Если запаздывали с кормом, то Сэр, который был страшный обжора, начинал тревожиться, хлопать крыльями и кричать:

-- Где Костя? Где Костя?

Один раз мы подняли в саду молодого снегиря, у которого оказались сломаны крыло и ножка. Дядя принёс бедную птичку в зал, где в это время суетился Херр, перевязал, как умел, ножку и крылышко, а затем посадил бедного снегиря в клетку и оставил её на окне в зале. Херр необыкновенно заинтересовался снегирём, постоянно сидел перед его клеткой и смотрел на него. Снегирь поправился, но летать уже не мог и остался у дяди. Дружба между ними и Херром завязалась самая горячая. Снегирь часто спал на голове Херра, и Херр сидел, не шевелясь, чтобы не обеспокоить друга. Снегирь отнимал у Херра всё, что ему нравилось, и хозяйничал в проволочном домике попугая как в собственной клетке. Но с Сэром птичка не ладила, или, лучше сказать, они совсем не обращали внимания друг на друга.

Иногда снегирь пел, и Херр, подражая дяде, говорил:

-- Браво!

Сэр при этом брюзгливо кричал:

-- Какой вздор!

Способность звукоподражания у Херра была изумительная, и он перенимал почти всё, что слышал. Так, напр., когда дядя хандрил, то имел привычку говорить: "Оставьте меня, стар я, болен я!" И вот Херр, наевшись на кухне петрушки, -- эта трава очень вредна попугаям, а особенно такому слабому, -- заболел и сидел в своём домике, нахохлившись, ничего не ел и ничего не говорил.

-- Что с тобою, Херр? -- спрашивали мы.

-- Оставьте меня, стар я, болен я! -- отвечал он словами дяди.

К концу недели Херр околел. Все мы о нём очень плакали, особенно тётя. Снегирь, видя, что Херр лежит неподвижно, сначала очень тревожился, чирикал и хлопотал, но когда унесли Херра и вынесли и его проволочный дом, снегирь сел в свою клетку, спрятал голову под крылышко, просидел так до ночи, и утром его нашли уже мёртвым.

Дядя сказал нам, что снегирь околел от горя, что известной много случаев, когда эти птички, с таким чувствительным сердцем, околевали от горя; один учёный даже написал, что снегирь, которого он сам знал, околел от радости: он очень любил свою хозяйку, которая куда-то уехала, и когда она вернулась, снегирь так обрадовался, что радость убила его.

Мы положили бедного, маленького верного друга Херра вместе с ним в один ящичек и зарыли их под большой липой, на которой Херр так любил сидеть и с которой нас часто дразнил:

-- Херр улетел, Херр улетел! -- бывало кричал он нам с самой её верхушки.

Казалось, Сэр перенёс довольно хладнокровно потерю своего друга.

-- Умер Херр, -- сказали мы ему.

-- А вдруг нет!? -- отвечал Сэр.

-- Ты -- дурак, Сэр!

-- Какой вздор!

Но вскоре мы стали замечать большую перемену в попугае: он сделался вял и угрюм и почти перестал выходить из своего проволочного дома -- видимо, он сильно скучал по милому и забавному Херру.

В этом году меня отдали в институт, и я много лет не была на хуторе. Пока я училась в институте, умер и милый дядя Коша, умерла и тётя, а Сэра подарили одной нашей соседке, и мы его там навещали каждое лето. Сначала он очень тревожился и кричал:

-- Домой! Где Костя?

И когда ему говорили, что Костя умер, он хлопал крыльями и кричал:

-- Какой вздор!

Но потом он привык к новому положению, и его страшно избаловали. Он забыл почти всё, что умел говорить, и очень поглупел. Когда его спрашивали:

-- Хочешь есть, Сэр?

Он брюзгливо отвечал:

-- Какой вздор!

-- А ведь ты дурак, Сэр! -- говорили ему.

-- Прощай! -- кричал он сердито.

Вообще он сердился, когда его беспокоили.

Я уехала и больше не видала Сэра. Может быть, он жив и до сих пор, так как попугаи живут очень долго.


 

Наша обезьянка (быль)

Во время моего детства мы жили в деревне. Когда мои братья подросли, -- а они были старше меня, -- мама увезла их учиться в Петербург; мы же с папой и бабушкой оставались в деревне, и мама и братья возвращались к нам на лето. В то время, кроме бабушки, с нами жил бывший папин воспитатель, француз; мы его звали "дядя Жак". Он очень любил папу и никогда не расставался с ним. У меня была гувернантка мисс Эдварс и старая няня Макарьевна.

Зимой без мамы и без братьев я очень скучала; мисс Эдварс, хотя и играла, и бегала со мной, но больше всего любила шить и, чтобы я не мешала ей в это время, отсылала меня в пустой холодный зал, где мне решительно нечего было делать. Папа и дядя Жак были очень заняты, и я их видела только за обедом да во время урока: папа учил меня по-русски, а дядя Жак -- по-французски; весь остальной день я проводила с бабушкой. Бабушка учила меня вязать и шить и была очень строга. Бывало, если я напутаю, или заскрипит у меня иголка или спица (это бабушка особенно недолюбливала), меня оставляли без завтрака или без обеда, и тогда приносили мне в детскую вместо всякого другого кушанья целую тарелку манной каши; а я терпеть не могла манной каши! Иногда мне пришпиливали на спину билет с надписью: "У неё грязные руки".

Когда у бабушки бывали гости, меня отсылали к няне, что я очень любила: у няни в комнате была тёплая лежанка, на которой я любила сидеть. Няня в это время рассказывала мне сказки и кормила меня лепёшками и пряниками; никто не умел печь таких вкусных пряников как моя няня!

Один раз за обедом папа сказал нам:

-- Федя очень болен, и мама привезёт его к нам; приедет с ними и Серёжа, который тоже не совсем здоров; они все проживут в деревне до осени.

-- А Миша разве не приедет с ними? -- спросила бабушка о моём старшем брате.

Но папа отвечал, что Миша -- большой и может остаться один в Петербурге.

С этого дня у нас стало очень весело: уроки прекратились, папа, бабушка и дядя Жак ездили каждый день в город за покупками, отперли мамины верхние комнаты, и мы с мисс Эдварс могли бегать на мамин бельведер -- смотреть на дорогу, не едут ли наши.

Папа получил письмо, что они выехали из Петербурга, и поехал за ними в Москву. А мы с мисс Эдварс каждую минуту бегали смотреть, не видать ли возка. Бабушка сердилась на нас за это.

-- Простудитесь сами, -- говорила она, -- и нас простудите, отворяя холодные сени. Мама не может приехать так скоро.

Но мы всё-таки бегали на бельведер, и бабушка даже ни разу меня не наказала.

Так всё было у нас по праздничному!

Недели через две-три, наконец, показалась на дороге чёрная точка; она быстро приближалась, и скоро стали слышны колокольчики.

-- Наши едут! Наши едут! -- кричали мы, бегая и кружась по комнате.

-- Кто едет? -- спрашивала бабушка, торопливо надевая чепчик.

-- Наши, наши едут!

Вскоре можно было рассмотреть, что едет папа, и что с ним в санях сидит ещё кто-то, но маминого возка не видно было. У нас начались спор и догадки, кто едет с папой: мы вырывали друг у друга подзорную трубу и даже сердились. Мисс Эдварс говорила, что папа везёт мамину горничную Наталью, которая была очень толста и едва ли могла поместиться в возке; я спорила, что с папой сидит дядя Коша, а бабушка почему-то думала, что едет к нам какой-то гусар.

Когда сани подъехали к крыльцу, то мы увидали, что с папой сидит совсем чужой человек, закутанный в папину дорожную шубу; в руках у него в разорванном одеяле была маленькая серенькая обезьянка.

Папа помог этому человеку выйти из саней и велел уложить его поскорее в постель и дать ему горячего вина.

-- Я нашёл его на дороге; он шёл на ярмарку в соседнее село, выбился из сил и едва не замёрз; хорошо, что я подоспел, -- объяснил нам папа.

-- А где же наши? -- спросила бабушка.

-- Они остались погостить в Москве у дедушки: Федя очень ослабел, и ему надо хорошенько отдохнуть; дней через десять они приедут непременно.

Пока мы разговаривали с папой, мисс Эдварс взяла обезьянку из рук приехавшего человека и понесла её в дом.

-- Вы её не отогреете, -- сказал папа, -- она, кажется, совсем замёрзла.

-- Всё-таки надо попробовать её отогреть, -- отвечала мисс Эдварс.

Мы отнесли обезьянку на нянину лежанку и стали растирать её руки суконкой; Макарьевна влила ей в рот горячего вина. Вскоре обезьянка открыла глаза, что-то промурлыкала, но долго не шевелилась. Сначала бабушка думала, что она отморозила все четыре руки, но вскоре мы убедились, что она совсем невредима.

Её хозяин тоже скоро оправился. Это был турок, и звали его Гуссейном. Он долго служил солдатом в Египте и там купил маленькую обезьянку, которую назвал Эли. С этой обезьянкой он приехал в Россию, намереваясь кормиться, показывая её на ярмарках и базарах, и таким способом добраться до своего родного города, где-то на границе нашего Кавказа. Но Гуссейн не знал, как холодно у нас зимой; на его родине никогда не бывает морозов, а потому он не мог вынести нашей зимы и чуть было не замёрз. Папа оставил его у нас до весны, а потом мы все так к нему привыкли, и он был такой хороший человек, что папа предложил ему у нас остаться навсегда, и он жил у нас до своей смерти.

Папа купил Эли у Гуссейна и подарил мне. Она пролежала несколько дней на няниной лежанке и мало ела. Я подарила ей кровать моей большой куклы, а мисс Эдварс сшила ей пуховичок, какими покрываются за границей. Эли было очень тепло спать на куклиной кровати, на тёплой перине и под этим пуховичком. Кроме того, мисс Эдварс сшила для Эли тёплое платье на вате: старое её платье было очень холодное, а бедные обезьянки, привезённые из тёплых стран, не могут переносить нашего холода.

Вскоре Эли совсем освоилась с нами, и, когда приехали наши, она уже шалила напропалую, таскала у повара провизию, надоедала бабушке: подкараулив, когда бабушка выходила из своей комнаты, она прокрадывалась туда, путала нитки, разрезала бабушкину работу, надевала её чепец, в котором потом носилась по всему дому и влезала на карнизы.

С мамой и с братом Федей Эли сейчас же подружилась, особенно с Федей, который был очень слаб и лежал в кресле, обложенный подушками. Эли вскарабкивалась на спинку его кресла и оттуда преспокойно отнимала у Феди его бисквиты и другие лакомства, выпивала его молоко и т. п. Брат очень любил Эли и никогда на неё не жаловался.

Но с братом Серёжей у обезьяны была страшная вражда, -- они совсем не выносили друг друга. Серёжа был большой трус и плакса, а Эли точно понимала это и всегда его дразнила. В зале у нас стоял большой игрушечный дом, который дядя Коша сделал сам для Серёжи; в этом доме были две комнаты: в одной стояли стулья, столы, диван и два кресла, а в другой -- две кровати, комод и шкаф. Хотя этот дом и принадлежал Серёже, но ему уже минуло одиннадцать лет, и папа сказал, что он слишком велик для таких игрушек, и уговорил его подарить мне этот дом; с тех пор там всегда жили мои большие куклы, и там же спала часто моя маленькая собачка. Но всё-таки Серёжа считал этот дом своим и страшно злился, когда туда пряталась Эли, и старался её оттуда выгнать; за это Эли раз очень больно укусила его. Вообще Эли была очень мстительна и никогда не забывала обиды, а потому у них с Серёжей была настоящая война; она старалась всегда сделать неприятность брату: рвала его книги, ломала его игрушки, пачкала его платья. Кроме того, Эли была страшная воровка. Мама говорила, что она из породы мартышек, а мартышки даже на свободе, там, где они водятся, ужасно вороваты. Когда у нас пропадала какая-нибудь вещь, Макарьевна шла прямо к домику. Эли скалила зубы, сердилась, фыркала и храбро отстаивала украденное, но няня не обращала на неё внимания и, найдя то, что искала, спокойно уходила, а Серёжа жаловался, что Эли из его дома устраивала кладовую ворованных вещей. Мы все его за это дразнили, и он ещё больше сердился на Эли.

На Новый год у нас была ёлка. Нас, детей, не пускали с утра в парадные комнаты. С нами заперли и Эли, но во время завтрака она успела улизнуть и прокралась в зал, где в ту минуту никого не было, а ёлка стояла совсем почти готовая. Эли стащила все золочённые орехи, переломала несколько веток и запрятала в Серёжин домик множество блестящих ёлочных украшений. Папа и мисс Эдварс застали Эли за этими проделками; они хотели поймать её, но она вскарабкалась на самую верхушку ёлки и оттуда стала защищаться, бросая вниз всё, что ни попадалось ей под руку. Папа позвал на помощь маму и нашего дворецкого Никиту. Эли сломала пряничную куклу, которая была на самой верхушке ёлки, и кусками пряника так ловко бросалась, что попала маме в глаз, а мисс Эдварс -- по носу. Наконец, папа велел Никите поставить лестницу и стащить Эли. Она упиралась, плевала, фыркала и даже кусалась, но Никита всё-таки её снял и отнёс в нянину комнату, где её заперли до вечера.

Когда зажгли ёлку и нас позвали, выпустили и Эли из её карцера; она смотрела, мурлыкала, но ничего не трогала. Когда свечи погасили, Эли накинулась на виноград, груши и яблоки и с таким проворством срывала их с ёлки, что чужие дети, приехавшие к нам на ёлку, обступили Эли и смотрели на неё с удивлением. Чего она не могла съесть, она запрятала в свои защёчные мешки. У мартышек эти мешки очень велики, и щёки у Эли так раздулись, что она не могла повернуть головы. В этот-то вечер и разгорелась её ссора с Серёжей, который очень дразнил её.

На другое утро, пока мы спали, Эли пробралась в классную и перерезала все струны на Серёжиной скрипке и изломала смычок. В деревне нельзя было ни достать струн, ни починить смычка, и Серёжа весь год почти не играл на скрипке и совсем разучился; потом он, кажется, больше и не принимался за уроки музыки.

Вот какие бывают большие последствия от малых причин: не напроказничай обезьянка, брат, может быть, стал бы впоследствии хорошим музыкантом!

Очень трогательна была дружба Эли с нашим старым мохнатым Полканом. Иногда Эли спала, приютившись между лапами этой большой собаки, иногда гордо восседала верхом на Полкане; он всё кротко сносил и очень любил нашу мартышку. С моим маленьким шпицем Эли совсем не была знакома, то есть она относилась к нему с таким презрением, что совсем его не замечала.

Когда весною выставили двойные рамы и стали открывать окна, Эли начала уходить далеко-далеко в парк, прыгая как белка по верхушкам деревьев. Теперь начались её новые проказы. Гуссейн жаловался, что она разоряет птичьи гнёзда и таскает ему всякие яйца -- и галочьи, и сорочьи, и голубиные. Эли пропадала целыми днями, особенно в хорошую погоду; мы только иногда слышали её фырканье и мурлыканье где-нибудь в ветвях высоких и густых деревьев. Папа велел сшить для Эли костюм мальчика, чтобы ей было удобнее лазать.

Раз мы услыхали Элино фырканье и рычание и птичий крик, но ничего не могли разобрать. Через несколько времени сама Эли явилась к нам в очень жалком виде, с окровавленным носом, в разорванной куртке.

-- Вероятно, ей досталось от ворон, -- сказал папа.

Когда стали поспевать вишни, яблоки и орехи, Эли совсем перестала приходить домой. Она поместилась на нашем большом кедре и оттуда делала набеги на фруктовый сад. Садовник жаловался, что она не столько съедает яблок и вишен, сколько их рвёт и бросает. Но папа только смеялся.

Когда стала поспевать рябина, и Эли увидела красные ягоды, она, конечно, отправилась за ними. Но, попробовав этих ягод, она начала плевать и фыркать, и, увидав Серёжу под деревом, забросала его кистями рябины. Серёжа, конечно, очень обиделся и прибежал с рёвом жаловаться на Эли, но папа и мама его пристыдили.

Эли отлично умела открывать щеколду погреба и выпивала сливки и молоко. Мама велела ей давать каждое утро и каждый вечер по большой деревянной чашке молока. С тех пор она никогда не лазила сама в погреб, а брала свою чашку, которую ей выставляли на крышу погреба, и преспокойно выпивала её, сидя на ближайшем дереве или кусте.

В августе стало уже холодновато по утрам, и Эли переселилась в цветочную оранжерею, где было очень тепло. Она стала какая-то вялая, сонная и по целым часам лежала, ничего не трогая и не шевелясь.

Нам некогда было обращать внимание на Эли: мы провожали маму и братьев. Накануне отъезда мама сказала мне:

-- Тебе тоже недолго гулять: в будущем году ты поступишь в институт. Учись хорошенько, чтобы выдержать экзамен.

После отъезда наших у нас стало опять очень скучно. Погода испортилась, гулять меня не пускали, и каждый день до обеда я училась у мисс Эдварс, у дяди Жака и у папы, после обеда брала урок музыки, а потом шила, вязала и вышивала у бабушки в комнате.

К Макарьевне меня совсем не пускали.

Вдруг раз за завтраком папа сказал мне:

-- Ты совсем забыла об Эли, а она очень больна, и я даже написал нашему доктору, чтобы он приехал к нам.

Доктор приехал, но лечить Эли отказался и посоветовал послать за ветеринаром; но такого у нас в соседстве не оказалось, и папа сам стал лечить бедную обезьянку, конечно, как умел: поил её тёплым молоком, растирал её салом, но Эли всё продолжала кашлять, худеть и постоянно дрожала. У нас вставили окна и стали топить печи. Бедная Эли караулила, где затапливали печь, и шла в ту комнату, волоча за собой своё одеяло. Она усаживалась перед огнём, укутываясь в одеяло и подтыкая его, чтобы ей не дуло. Гуссейн почти не отходил от Эли, носил её по комнатам, и она сидела смирно, обняв его за шею своей длинною рукой; иногда она ласкалась к нему, тёрлась мордочкой о его плечо.

Мисс Эдварс сшила ей целую пуховую блузу, но Эли и в ней не могла согреться.

К Рождеству Эли стало ещё хуже. Она уже не вставала с няниной лежанки, кашляла, стонала и дрожала. Мы приносили ей разные лакомства, но она ничего не ела, а только с жадностью глотала виноград.

Мы сделали ёлку. В этом году наша ёлка была очень скучная, -- всего-навсего приехало к нам несколько чужих детей: братья были в Петербурге, подруги мои тоже уже все учились по разным городам, а бедная Эли не была похожа на прошлогоднюю шалунью. Мы принесли её взглянуть на ёлку, но она отвернулась и закрыла глаза: верно, ей было больно смотреть на свет. Я дала ей винограду; она взяла его, помяла и бросила. Папа велел её унести.

С этого дня Эли стало ещё хуже. Гуссейн и няня по очереди сидели около неё, и, если случайно они выходили из комнаты, Эли тревожно оглядывалась, ища их глазами.

Недели через две после ёлки няня утром пришла нам сказать, что Эли лучше, что она сидит и смотрит в окно, и что она выпила целую чашку молока. Мы пошли к ней. Но няня ошиблась: Эли было хуже, а не лучше. Она проползла к окну, так как ей тяжело было дышать. А когда после урока мы пришли посмотреть на Эли, она лежала уже мёртвая, с вытянутой мордочкой и с закрытыми глазами.

Мы очень плакали о бедной Эли, особенно плакал Гуссейн, который любил её больше всех. Папа сказал:

-- Что же делать? Бедные обезьянки не могут долго жить в нашей стране.

Эли было всего пять лет, как думал Гуссейн.

Мы положили её в берёзовую шкатулку и зарыли под её любимым кедром. Гуссейн положил на этом месте большой, гладкий камень. Летом брат Федя вырезал на этом камне имя Эли: он отлично умел вырезать на камне.

Гуссейн потом часто сидел на этом камне и, верно, думал о том времени, когда он с Эли ходил по разным землям, а Эли утешала его своими шалостями и выдумками.

Гуссейн давно умер, Федя тоже, но камень этот и теперь цел, только покрылся мохом, и не разобрать, что на нём вырезано.

Анютка и её друг (быль)

Одно лето мы все гостили у дедушки в подмосковной, и в деревне оставались только бабушка с дядей Жаком. И вот, в один очень жаркий день наш деревенский садовник Алексей ходил куда-то по делу. Было очень жарко, и он так устал, что прилёг в поле под кустом и заснул. Проснувшись, Алексей с удивлением увидал, что около него сидит маленькая девочка и смотрит на него. Девочка была одета очень плохо, в разорванной юбке и в старом, грязном платке.

-- Чего тебе, девочка? -- спросил Алексей.

-- Возьми меня с собой, дяденька! -- отвечала девочка.

-- Куда же я возьму тебя?

-- К себе домой возьми, где сам живёшь!

-- Да ты чья будешь?

-- Ничья!

-- Как ничья?

-- Сиротка я!

-- А как звать-то тебя?

-- Анюткой.

-- Откуда же ты взялась?

-- Не знаю... Издалече я.

-- Да теперь-то ты где жила?

-- В Никольском, на мельнице, с дедом.

-- Ну, а дед-то где?

-- Дед помер: я и убегла, обижать стали.

-- Кто же тебя обижал-то?

Потупила девочка голову и замолчала.

Делать было нечего. Не оставлять же девочку в поле, -- и Алексей привёл её к бабушке.

Дядя Жак сам поехал в Никольское, соседнее большое село, и там разузнал, что, действительно, зимой пришёл на мельницу старый солдат и привёл Анютку. Солдат пришёл откуда-то издалека, чуть ли не с Дону, и Анютку он называл внучкой.

-- Сиротка она у меня, -- говаривал он нередко, -- сын помер, невестка тоже померла; вот она одна и осталась.

Старика взяли на мельницу сторожить; старик был не в меру ретив, сил-то и не хватило: захворал, а на Пасху и умер. Так Анютка и осталась одна на свете. Мельничиха оставила девочку у себя, но очень обижала, заставляла тяжёлые мешки таскать, а когда ей было не в подъём, её же била, сажала в погреб, не давала ей есть, всячески её мучила. Анютка терпела, терпела и, наконец, убежала.

Узнав всё это, бабушка оставила у нас девочку. Жена Алексея соглашалась её взять к себе, а чтобы она не баловалась, бабушка определила Анютку помогать птичнице на птичьем дворе.

У нас вскоре все очень полюбили Анютку, а птичница так уж не знала, как и благодарить бабушку за золотую девочку: так её прозвали за её золотые волосы и за её трудолюбие.

Работала Анютка с утра до ночи: то птиц кормит, то яйца собирает, то птичник чистит. Птицы так все за ней и бегали: как только её увидят, так куры, индюшки, гуси, утки закудахтают, закричат, загогочут и летят к ней. До её водворения, с нашим индюком совсем не было ладу, и бабушка даже велела было его продать, -- такой он был драчун и забияка, -- а Анютка сумела его взять в руки, и он совсем переменился.

Няня Макарьевна тоже очень любила золотую девочку и всячески ласкала её, хотя они часто ссорились: Анютка редко брала лакомства, которыми няня старалась её наделить, а если и брала, то сейчас же отдавала Алексеевым ребятишкам; сама же ела только чёрный хлеб да картофель.

-- Отчего ты ничего не ешь? -- приставала к ней няня.

-- Грех, бабушка!

-- Вот и неправда. Какой тут грех? Я -- старуха да не считаю грехом послаще кусок съесть, а ты -- дитя малое, тебе это на пользу: сил от еды набираться будешь!

-- Тебе, бабушка, не грех, а мне грех, -- я -- сиротка.

Спорили они очень часто, и Анютка, не любившая няниной воркотни, старалась реже попадаться ей на глаза.

Так прошёл год. На следующее лето мы все приехали в деревню. Не прошло и недели после нашего возвращения, как разнёсся слух, что золотая девочка пропала. Все очень встревожились, начались поиски, и наконец нашли Анютку на пчельнике у дедушки Герасима, вёрст за пять от нас. Послали за нею Алексея. Алексей вернулся один. Оказалось, что Анютка ни за что не хочет ходить за птицами, потому что их часто берут на кухню на жаркое или на суп.

Бабушка очень рассердилась и назвала это "нежностями", но папа, узнав, в чём дело, не велел заставлять Анютку работать, сам поехал к ней на пчельник и уговорил её вернуться в семью Алексея. Она, действительно, вернулась, но редко бывала дома: её так и тянуло на пчельник, в лес, в поле.

-- Видно, как волка ни корми, а он всё в лес смотрит! -- ворчала няня, узнав, что Анютка опять не бывала дома.

У нас в детской только и разговору было, что об этой золотой девочке.

-- Мама, можно мне познакомиться с Анюткой? -- приставала я.

-- Кто же тебе мешает!? Только вряд ли она захочет твоего знакомства.

-- Почему же она не захочет? Я сама пойду к ней в Алексееву избу.

Но мама была права, -- Анютка совсем не хотела знакомиться со мной: отвечала всегда "да" или "нет" и старалась убежать или спрятаться при моём появлении в избе. Чтобы задобрить её, я ей отнесла свою куклу. Она взяла её, посмотрела, равнодушно положила на лавку и ушла; на другой день я видела мою куклу, совсем уже изломанную и грязную, в руках Алексеевых ребятишек. Папа долго дразнил меня этой куклой.

Но вот, недели через две после приключения с куклой, мы все, -- папа, мама, братья, наша гувернантка Анна Карловна (мисс Эдварс уже не было с нами: она была замужем) и я, -- поехали в лес за ягодами. Я нашла много земляники и совсем забыла о том, что не должна отходить от своих, и заплуталась. Долго ходила я, искала дорогу, кричала, аукала, звала, -- но всё напрасно. Наконец, я выбилась из сил, села на пень и заплакала. Вдруг из-за кустов орешника вышла ко мне Анютка.

-- Чего ты, барышня, ревёшь? Глянь, сколько цветов тут, да и ягоды поспевать стали!

-- Я заплуталась. Меня волки съедят.

-- Волки? Зачем тебя волки съедят?

-- Я потеряла папу, маму и Серёжу.

-- Эка беда! Пойдём со мной, -- на дорогу выведу. А то вдруг волки! Какие здесь волки!?

Я повеселела, утё



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-16 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: