Хлыста я в тот день получил по первое число, всё тело было исполосовано. Но Дяо Сяосаню за стенкой досталось гораздо больше. В моих упражнениях с дерева в подаче сигналов воздушной тревоги всё же было нечто умилительное, а вот то, что Дяо Сяосань поносил всех и вся и ломал постройку, можно было расценить как чистой воды вандализм. Когда Цзефан охаживал меня, многие протестовали, но когда хлыст гулял по Дяо Сяосаню, оставляя кровавые следы, твои действия встретили лишь одобрение.
— Лупи его, до смерти забей ублюдка! — в один голос кричали все.
Поначалу тот совершал бешеные прыжки, сломал пару толстых, с палец, стальных прутьев в калитке, но через некоторое время выдохся. Открыв калитку, несколько человек выволокли его за задние ноги из загона на снег.
Цзефан ненависти ещё не утолил: он стоял, расставив ноги, чуть наклонившись и склонив набок голову, и хлыст продолжал оставлять кровавые полосы. Худое синее лицо подёргивалось, щёки вздулись узлами, зубы крепко сжаты.
— Паскуда! — приговаривал он с каждым ударом. — Шлюха! — Когда левая рука уставала, он перекидывал хлыст в правую — обеими руками может, гадёныш!
Дяо Сяосань, который сначала перекатывался по земле, после нескольких десятков ударов застыл грудой мёртвой плоти. Цзефан же не унимался. Все понимали, что он вымещает на свинье застарелые обиды, но никто не смел остановить его, хотя видно было, что Дяо Сяосань может и не выдержать побоев. Наконец к нему подошёл Цзиньлун, ухватил за локоть и презрительно бросил:
— Будет уже…
Снег вокруг был заляпан кровью Дяо Сяосаня. Моя кровь красная, его — чёрная. Моя — священная, его — грязная. В отместку за провинности ему вставили в нос пару стальных колец, а передние ноги сковали увесистой цепью. В последующие дни и месяцы все передвижения этого гадёныша по загону сопровождались громыханием, и каждый раз, когда из громкоговорителя в центре деревни разносилась знаменитая ария Ли Юйхэ из образцовой революционной оперы «Красный фонарь» — «Не смотри, что я скован по рукам и ногам, никаким оковам не сдержать моей героической решимости, устремлённой к небесам», — я проникался к своему старому врагу за стеной необъяснимым уважением, будто он — герой, а я его предал.
|
Да, как пишет паршивец Мо Янь в рассказе «Месть», с приближением праздника весны для свинофермы наступили самые тяжёлые времена. Корм начисто съеден, две кучи гнилых бобовых листьев тоже израсходованы подчистую — осталось лишь то, что и кормом-то не назовёшь: заплесневелая кожура семян хлопчатника пополам со снегом. Положение и так было аховое, а тут ещё тяжело заболел и слёг Хун Тайюэ, и всё бремя его ответственности легло на плечи Цзиньлуна — как раз в то время, когда на его долю выпали серьёзные переживания. Любил он, скорее всего, Хучжу; началось это ещё с тех пор, когда она помогла восстановить его армейскую форму, и они давно уже жили как муж и жена. Но к нему не раз подъезжала Хэцзо, с ней у него тоже были «тучки и облачка». Шли годы, обе красотки Хуан не скрывали, что не прочь выйти за него. Но все подробности об этих их секретах — помимо меня, хряка, который не может о чём-то не ведать, — знал лишь ты, Цзефан. Моё дело сторона, а вот ты глубоко страдал и мучился ревностью, потому что страстно и безответно любил Хучжу. В основном из-за этого ты тогда и свалил меня хлыстом с дерева, а потом с такой жестокостью, как настоящий палач, отделал Дяо Сяосаня. Теперь, когда мы оглядываемся назад, не считаешь ли ты, что чувство, которое доставило столько мучений, малозначительно по сравнению с тем, что было потом? К тому же в жизни может случиться всё что угодно, браки совершаются на небесах, и тот, кто тебе назначен, в конце концов твоим суженым и станет. Верно, ведь Хучжу в конце концов стала спать с тобой в одной постели?
|
В то время каждый день из загонов выволакивали трупы замёрзших свиней, а по ночам я просыпался от горестных стенаний имэншаньских: они оплакивали смерть соседей по загону. Каждое утро я видел в щель между стальных прутьев калитки, как Цзефан или кто-то ещё из свиноводов тащит труп свиньи в своё пятикомнатное помещение. Все свиньи тощие, кожа да кости, у всех торчат вытянутые ноги. Подох отличавшийся буйным нравом Волчий Вой, не стало прирождённой распутницы Цветущей Капусты. Поначалу каждый день падало от трёх до пяти свиней, а в последних числах двенадцатого месяца — пять-семь. В двадцать третий день этого месяца вытащили уже шестнадцать трупов. Я сделал приблизительный подсчёт, и получилось, что к кануну Нового года на западные небеса [180]отправилось двести с лишним голов. Попали их души в преисподнюю или оказались в раю, мне неведомо, а вот их бренные останки сложили в кучу где-то на тёмных задворках помещения для работников фермы, и мясо варили и ели Цзиньлун и компания. До сих пор не отделаться от этих воспоминаний.
|
То, как они сидели при свете лампы вокруг пылающего очага и смотрели, как в котле варятся куски дохлых свиней, в мельчайших деталях описал Мо Янь в своих «Записках о свиноводстве». Там у него и аромат от горящих веток, и вонь от мяса в котле; рисует он даже то, как изголодавшиеся люди пожирают куски мёртвой свиной плоти — у людей сегодняшних такая картина вызвала бы крайнее отвращение. Он, паршивец, сам прошёл через этот ад, и под его пером игра светотени — тусклый свет лампы и яркие отблески огня в контрасте с выделенными лицами, на которых отражается смешение тайных чувств, — предстаёт со всей силой, как на живописном полотне. Чтобы передать эту сцену, он пускает в ход весь набор ощущений, будто хочет донести до нас потрескивание языков пламени, бурление кипящей воды, тяжёлое дыхание людей, хочет, чтобы мы ощутили запах тлена от дохлых свиней, чистый морозный воздух снежной ночи, проникающий сквозь щели в дверях, и услышали, как во сне эти люди разговаривают…
Могу добавить одно, пропущенное этим паршивцем Мо Янем. Как раз когда свиньи на ферме оказались на грани полного вымирания от голода, вечером накануне Нового года под разрывы хлопушек, провожавших старый год и встречавших новый, Цзиньлун хлопнул себя по лбу:
— Нашёл, ферма спасена!
Один раз мясо дохлых свиней ещё можно проглотить, на второй раз тошнит от одного запаха. Цзиньлун дал команду перерабатывать дохлых свиней на корм живым. Я с самого начала понял, что корм пахнет как-то странно, и однажды глубокой ночью выскользнул из своего загона, заглянул в помещение, где готовили корм, и всю подноготную этой тайны выведал. Должен сказать, что для таких тупых животных, как свиньи, пожирать себе подобных не представляется чем-то из ряда вон выходящим. Но у меня душа не такая, как у всех, и это породило множество мучительных воспоминаний. Тем не менее инстинкт к выживанию быстро пересилил душевные терзания. На самом деле все эти проблемы выдумал я сам: будь я человеком, есть свинину было бы для меня в порядке вещей. А если я — свинья и если другие свиньи со смаком уплетают себе подобных, что же мне, дурачком прикидываться? Ешь давай, зажмурься и ешь. После того как я научился подавать сигнал воздушной тревоги, кормить меня стали как и всех остальных. Я понимал, что это не в наказание, на ферме действительно стало нечем кормить нас. Жирка у меня каждый день становилось всё меньше, замучали запоры, моча стала красноватой. У меня ещё было преимущество, я по ночам тайком выбирался из загона и отправлялся в деревню в поисках гнилых капустных кочерыжек, но и они попадались нечасто. То есть я хочу сказать, если бы не приготовленный Цзиньлуном спецкорм, даже я, самый умный из всего поголовья, не протянул бы эту долгую зиму и не дожил бы до весеннего тепла.
Цзиньлуновский спецкорм, в который он кроме мяса дохлых свиней подмешивал конский и коровий навоз, а также ботву батата, спас от смерти многих свиней, в том числе Дяо Сяосаня и меня.
Весной тысяча девятьсот семьдесят третьего года нам выделили большую партию обычного корма, и жизнь на ферме пришла в норму. Но до этого шестьсот с лишним голов имэншаньских были обращены в белки, витамины и другие необходимые д ля поддержания жизни вещества, которые позволили выжить четырёмстам остальным. Возопим же все вместе на три минуты в дань уважения этим героям, мужественно отдавшим за нас свои жизни! Под звуки наших голосов распускаются цветы абрикоса, свиноферму заливает лунный свет, воздух наполняется ароматом цветов и потихоньку поднимается занавес сезона романтики и любви…
ГЛАВА 27
Клокочущая ревность доводит братьев до безумия. Мо Янь со своим хорошо подвешенным языком сталкивается с завистью
Луна в тот вечер нетерпеливо появилась на небе, когда солнце ещё не зашло. В лучах багряной зари в абрикосовом саду царил уют и чувственность. Казалось, вот-вот произойдёт нечто важное. Задрав передние ноги на ветки, я вдыхал аромат цветов. Через просветы в ветвях я и увидел, как восходит луна — большая, с тележное колесо, будто из оловянной фольги вырезанная. Поначалу я даже не поверил, что это луна, но она светила всё ярче, и сомнения исчезли.
В то время я ещё был по-детски любознателен и когда открывал что-то необычное, безудержно хотелось поделиться с остальными свиньями. В этом мы очень схожи с Мо Янем. В одной из его заметок под названием «Привольно цветёт абрикос» рассказывается, как однажды в полдень он обнаружил, что Цзиньлун с Хучжу уединились на раскидистом, усыпанном цветами абрикосе. Лепестки под ними осыпались как снежинки, и он поспешил позвать кого-нибудь полюбоваться вместе с ним на это романтическое зрелище. Запыхавшись, он прибежал в цех подготовки корма и растолкал Лань Цзефана, который прилёг соснуть после обеда. Вот как он об этом пишет:
…Резко сев на кане, Цзефан тёр руками красные со сна глаза.
— Что случилось?
На плетёной циновке отпечатались очертания его лица.
— Пойдём со мной, брат, — с таинственным видом сказал я.
Обогнув два отдельных загона для хряков, мы прошли в глубину сада. Была поздняя весна, всё вокруг лениво нежилось, свиньи безмятежно спали, в том числе и этот хряк, любитель откалывать фокусы. Повсюду звенели пчёлы, усердно и неустанно трудясь, чтобы не упустить пору цветения. Среди ветвей мелькали красивым оперением хуамеи, [181] оглашая окрестности резкими печальными криками.
— Ну и что же ты, мать его, показать хотел? — недовольно пробурчал Цзефан.
Я приложил палец к губам, взывая к тишине.
— Пригнись и следуй за мной.
Так мы и двигались дальше. Среди деревьев гонялись друг за другом два серовато-бурых диких кролика; красивый фазан взмахнул крыльями и, волоча длинный хвост, с клёкотом устремился в рощицу позади заброшенного кладбища. Обогнув домики, где раньше размещалась генераторная, мы оказались там, где деревья разрослись особенно пышно. Несколько дюжин стволов в два обхвата сплелись обширными кронами, образуя почти цельный шатёр. Ветви усыпаны цветами — алыми, розовыми, белоснежными, и издали казалось, что их окутывают облака. Благодаря своим размерам, развитой корневой системе, а также благоговейному почитанию деревенских эти великаны пережили бедствия «большого скачка» в пятьдесят восьмом году и кампании «Больше свиней стране» в семьдесят втором.
Я своими глазами видел, как Цзиньлун с Хучжу, будто две белочки, забрались по склонившемуся стволу. Но теперь их и след простыл. Поднявшийся ветерок качнул крону, и лепестки снежинками посыпались вниз, устилая землю яшмовым ковром.
— Ну и что же, в конце концов, ты хотел показать? — Цзефан повысил голос и сжал кулаки.
А «синеликие» отец с сыном известны упрямством и вспыльчивым нравом не только по всей деревне, но и по всему Гаоми, поэтому никак не хотелось навлекать на себя гнев этого наследного принца.
— Своими глазами видел, как они на дерево забирались… — пролепетал я.
— Кто «они»?
— Цзиньлун с Хучжу, вот кто!
Шея Цзефана резко вытянулась, будто кто-то невидимый ударил его в область сердца. Уши задрожали, синяя половина лица засверкала под солнцем изумрудными отблесками. Казалось, его обуревают сомнения, он борется сам с собой, но какая-то бесовская сила влечёт его к этому дереву… Он задрал голову… И, издав горестный вопль, бросился на землю… Лепестки продолжали падать, словно погребая его под собой… Цветением абрикосов наша деревня славится, в девяностые каждую весну в Симэньтунь приезжали городские на машинах, с детьми полюбоваться им…
В конце Мо Янь пишет:
Вот уж не думал, что это доставит Цзефану такие страдания. Его отнесли из-под дерева обратно на кан и разжали зубы палочками для еды, чтобы влить имбирного отвара и привести в чувство.
— Что он такое мог увидеть на дереве, чтобы его этак поразило? — приступали ко мне.
Я сказал… Ну, я сказал, что, мол, тот самый хряк затащил на дерево с романтическими намерениями свинку по прозванию Любительница Бабочек…
— Ну, это ты загнул, — с сомнением качал головой народ.
Придя в себя, Цзефан катался по кану как молодой ослик. А ревел он как тот хряк, что имитировал сигнал воздушной тревоги. Бил себя в грудь, рвал на голове волосы, тёр глаза, царапал щёки… Пришлось связать его, чтобы не нанёс себе серьёзных увечий…
Не терпелось рассказать всем о красоте этого небесного явления — совместном сиянии солнца и луны, но внезапное помешательство Цзефана повергло всю свиноферму в хаос. Узнав об этом, прибыл секретарь Хун, который только пошёл на поправку после болезни. Он опирался на палку из ивы, лицо бледное, глаза ввалились, седая всклокоченная бородка. Здорово, видать, скрутило, если этот несгибаемый коммунист, который мог, как говорится, гвозди кусать и железо пережёвывать, превратился в старика. Он стоял в головах кана и ударял палкой в пол, словно хотел, чтобы из-под земли забила вода. В режущем глаза свете электрической лампочки его лицо казалось ещё более бледным, а облик Цзефана, который лежал пластом на кане и беспрестанно вопил, — ещё более свирепым.
— Цзиньлун где? — выдохнул обозлённый Хун Тайюэ.
Присутствующие переглянулись: видно было, что никто не знает. Наконец Мо Янь боязливо выдавил:
— В генераторной, наверное…
Тут все вспомнили, что снова появилось электричество впервые после того, как прекратилось прошлой зимой. Кто разберёт, что на уме у этого Цзиньлуна.
— А ну приведи мне его сюда!
Вёртко, как мышь, Мо Янь выскользнул на улицу.
В это время с главной деревенской улицы донёсся горестный женский плач, от которого сердце сжалось и, словно от недостатка кислорода, голова перестала работать. Но через мгновение волной нахлынули события прошлого. Пристроившись за высокой кучей корней и веток абрикосов, сваленных перед домиком свиноводов, я перебирал в голове туманное прошлое и наблюдал за путаницей настоящего. Перед домиком штабелями стояли корзины с костями передохших прошлой зимой имэншаньских. Белые, под светом луны они отливали зеленью, от них тянуло какой-то дрянью. Вскоре показалась двигавшаяся приплясывающей походкой человеческая фигура. Она свернула на тропинку к свиноферме и подняла голову. Свет луны, уже походившей на шарик ртути, осветил лицо, желтоватое, как отслуживший много лет черпачок из тыквы-горлянки, и рот, разверстый в плаче чёрной мышиной норкой. Руки, сложенные на груди, расслабленно повисли, ноги такие кривые, что собака проскользнёт, и выступают в стороны, как иероглиф «восемь». [182]Она так раскачивалась при ходьбе, что казалось, больше качается, чем идёт. Вот такими уродливыми движениями она и «мчалась» вперёд. И хотя это была абсолютно не та Инчунь, какой я помнил её с тех пор, как был волом, я с одного взгляда узнал её. Я напряжённо пытался вспомнить, сколько ей лет, но сознание свиньи окружало сознание человеческое со всех сторон, они смешивались воедино, порождая и волнение, и печаль.
— Сыночек мой, что с тобой… — Через дырки в окне было видно, как она с плачем бросилась к кану, толкнув вытянутыми руками Цзефана.
Со связанными руками ему было не пошевелиться, он лишь колотил ногами в стенную перегородку. Изначально непрочная, она ходила ходуном, серая краска отлетала кусками, похожими на блины из мешанки. Народ в комнате не знал, как быть, пока Хун Тайюэ не скомандовал:
— Верёвку, ноги ему свяжите!
Работник фермы Люй Плоская Плешь притащил пеньковую верёвку и неуклюже забрался на кан. Цзефан брыкался как бешеный жеребец, и старику Люю было не подступиться.
— Да вяжи же давай! — взревел Хун Тайюэ.
Люй навалился Цзефану на ноги, но в него с плачем вцепилась Инчунь:
— Отпусти моего сына…
— А ну быстро помогите ему! — крикнул Хун Тайюэ.
— Скоты! — ругался Цзефан. — Скоты этакие! Свиньи!
— Заводи конец, просовывай! — Вперёд метнулся третий из братьев Сунь. — Быстро на кан, помоги ему!
Нога Цзефану обмотали, но прихватили и руки Люя, которыми он крепко держал их.
— Ослабьте верёвку! — заорал тот, когда она затянулась. — Дайте руки вытащить!
Цзефан дрыгнул ногами, и верёвка заплясала в воздухе, как бешеная змеюка.
— Ай, мама дорогая… — Старый Люй откинулся назад, свалился с кана и по дороге врезался в Хун Тайюэ. Сунь Третий, молодой здоровяк, сумел-таки взгромоздиться задом на живот Цзефана и, не обращая внимания на Инчунь, которая царапалась и проклинала всех и вся, накрепко затянул верёвку. Оказывать сопротивление ногами Цзефан уже не мог. На полу держался за нос старик Люй, меж пальцев у него капала чёрная кровь.
Я понимаю, не хочется признаваться в этом, дружище, но мне-то уж поверь, всё, что я говорю, — чистая правда. В состоянии безумия человек проявляет сверхчеловеческую силу и способен на непостижимые поступки. На том абрикосе до сих пор сохранились наросты величиной с яйцо. Это ты тогда колотился о него головой как сумасшедший. Голова штука твёрдая, хотя в обычных обстоятельствах со стволом дерева ей, конечно, не сравниться. Но когда человек впадает в безумие, голова становится крепче — вот почему, по легенде, от удара Гун Гуна головой о гору Бучжоушань небесный столп разорвал вервия земли. [183]Дерево от твоего удара сильно закачалось, снегопадом лебединого пуха посыпались цветы. Ты отлетел назад и упал на спину, на лбу у тебя вскочила большая шишка, а с бедного дерева отвалился кусок коры и забелел оголённый ствол…
Связанный по рукам и ногам Цзефан продолжал извиваться, словно в теле у него бурлила рвущаяся наружу невероятная сила, как это описывается в романах уся. [184]Те, кто недооценивает воинские искусства, воспринять сверхмощную внутреннюю силу могут, но не в состоянии вместить её, и невероятно страдают от этого. И тогда раскрыть рот в печальном вопле становится единственным способом исторгнуть её. Кто-то попытался залить ему в рот холодной воды, чтобы погасить пылающий у него в душе злой огонь, но он поперхнулся и зашёлся в страшном кашле. Изо рта и носа вылетели капельки крови.
— Сыночек мой… — заголосила Инчунь и потеряла сознание.
Женщины они такие: кто кровь пьёт и глазом не моргнёт, а кто при виде крови в обморок падает.
В это время влетела запыхавшаяся Баофэн с санитарной сумкой через плечо. Присущими хорошему медику качествами она обладала в полной мере и пришла в замешательство совсем не от вида валяющейся в обмороке у кана матери и кашляющего кровью младшего брата. Она «босоногий врач» с богатым опытом. Бледное лицо, печальный взгляд. Руки и зимой, и летом холодные как лёд. Я понимал, что внутри она тоже полна переживаний. Источником её страданий был тот самый «ревущий осёл» Чан Тяньхун — это уже исторический факт, своими глазами всё видел, это можно найти и в рассказах Мо Яня. Она открыла сумку, вынула плоскую металлическую коробочку, достала поблёскивающую серебряную иголку, наладила в точку «жэньчжун» под носом Инчунь и точно, без всякой жалости кольнула. Та застонала и открыла глаза. Баофэн сделала знак, чтобы увязанного, как дрова, Цзефана подтащили к краю кана. Пульс она не нащупывала, температуру и давление не измеряла, будто обо всём знала и оказывала помощь не Цзефану, а самой себе. Вынула из сумки пару ампул, зажала меж пальцев и отломила пинцетом кончики. Набрала лекарство в шприц, подняла к яркому свету лампочки, нажала, и из кончика иглы брызнули блестящие капельки. Картина благословенная, величественная, классическая, не раз виденная на всех этих агитплакатах, в кино и по телевизору. Людей этой профессии ещё называют ангелами в белом, их часто видишь в белых шапочках, белых халатах, с масками на лице; большие глаза, длинные ресницы. У нас в деревне ходить в белой шапочке, маске и в белом халате Баофэн не могла. На ней была синяя габардиновая кофта с большим отложным воротником, на который сверху накладывался воротник белой рубашки и голубой куртки. Такая уж тогда была мода. У молодых воротнички всегда высовывались в несколько слоёв, а если по бедности много одежды не купить, приобретали накладные воротнички по паре мао за штуку. Баофэн в тот вечер красовалась в настоящих воротничках, не накладных. Её бледное лицо и грустное выражение глаз как нельзя больше подходили изображаемому писателями правильному герою. Она смочила вату в спирте, протёрла мышцу на руке Цзефана, ввела шприц и примерно через минуту выдернула. Уколы она чаще делала в ягодицу, а сейчас уколола в руку, видимо, потому, что он был связан. Сам же Цзефан испытал такое сильное душевное потрясение и так переживал, что ему не то что укол сделай — всю руку оттяпай, и то не пикнет.
Тут я, конечно, в высшей степени преувеличиваю. Но в контексте того времени это никакие не громкие слова. Тогда все, в том числе и ты, Цзефан, разве не бросались на каждом шагу такими пафосными речениями, как «не сгибаться под ношей с гору Тайшань», «снесут голову — всё равно что ветром сдует шляпу», «разве не радость — погибнуть [за революцию]»? [185]А кто больше всех наловчился бахвалиться да громкие слова говорить, так это Мо Янь, паршивец этот. Впоследствии, став так называемым писателем, он своё отношение к подобного рода фигурам речи немного пересмотрел. «Язык крайних преувеличений является отражением крайнего лицемерия в обществе, — сказал он, — а язык насилия — предтеча насилия в обществе».
После укола болеутоляющего ты постепенно успокоился. Взгляд устремлён в пространство, но из груди вылетают хрипы. Напряжение в толпе ослабло, словно в промокшей коже на барабане или отпущенной струне. Невольно с облегчением вздохнул и я. Ведь ты, Цзефан, мне не сын, поэтому жив ты или мёртв, сумасшедший или дурак — какое мне дело? Тем не менее я облегчённо вздохнул. Ты всё же порождение чрева Инчунь, а её чрево когда-то давно, когда я был Симэнь Нао, принадлежало мне. О ком на самом деле стоит переживать, так это о Цзиньлуне, ведь он мне родной. При этой мысли я под покровом голубоватого лунного света помчался к генераторной. Лепестки цветов абрикоса кружились, опадая, словно осколки лунных лучей. Весь сад сотрясался от бешеного рёва дизеля. Понемногу приходившие в себя имэншаньские кто бубнил во сне, кто тихонько говорил сам с собой. Чёрный Дяо Сяосань в накидке из голубовато-прохладного лунного света сидел перед калиткой Любительницы Бабочек, первой красотки всего поголовья, и, держа передними ногами маленькое овальное зеркальце в красной пластиковой оправе, ловил им лунный свет и направлял в загон, наверняка на её накрашенные щёчки. Оскаленные длинные клыки, идиотская улыбочка, слюна, стекающая от сексуального возбуждения по нижней челюсти струйкой, похожей на выделение шелковичного червя. Во мне взыграла ревность, внутри всё воспылало, кровеносные сосуды в ушах запрыгали как бобы на горячей сковородке — так и хотелось броситься на этого гадёныша. Но в момент несдержанности в душе блеснул луч разума. Ну да, как заведено у животных, за право случки бьёшься не на жизнь, а на смерть. Победитель овладевает самкой, а побеждённый отступает. Но ведь я же, в конце концов, не обычная свинья, да и Дяо Сяосань не такой тупой. Схватиться нам так и так придётся, но время ещё не пришло. От самочек в абрикосовом саду запах течки уже слышен, но не такой сильный. Сезон любви ещё не наступил, поэтому пусть этот грязнуля Дяо Сяосань сначала пофлиртует.
Генераторную заливал свет от двухсотваттной лампы, такой резкий, что глаз не открыть. Этот сопляк Цзиньлун сидел на выложенном красным кирпичом полу, опершись спиной о стену, вытянув длинные ноги и задрав большие босые ступни. С бешено подпрыгивающего дизеля разлетались капли масла. Похожие на капли густой собачьей крови, они попадали ему на ногти пальцев и на подошвы. Он сидел с грудью нараспашку, виднелась алая майка. Волосы взлохмачены, глаза красные, будто он не в своём уме, ужас. Рядом валяется зеленоватая бутылка из-под водки. По этикетке ясно, что это самый крепкий напиток, какой можно было добыть тогда в Гаоми, — байгар [186]марки «инчжи». Гонят его из гаоляна, это один из «ароматов соевого соуса», [187]крепость шестьдесят два градуса, ядрёная, как горячий скакун с рыжей гривой, — обычному человеку полцзиня хватит, чтобы с катушек долой. Но обычный человек его по своей воле пить не станет, да и не по карману такое качество. Раз Цзиньлун такую крепкую водку глушит, значит, душевные терзания совсем одолели, видать, надраться бы до чёртиков, и ладно. Ведь кроме пустой бутылки у этого сыночка моего в руке ещё одна, в которой тоже уже меньше половины. Столько этой зажигательной смеси выпить — если концы не отдашь, так полудурком станешь.
Рядом с ним стоял навытяжку паршивец Мо Янь со своими прищуренными глазками.
— Брат Симэнь, не пей больше, секретарь Хун зовёт, указания дать хочет!
— Секретарь Хун? — покосился на него Цзиньлун. — Кто такой, мать его, секретарь Хун?! Указания дать хочет… Это я его позову и дам указания!
— Брат Цзиньлун, — гадливо продолжал Мо Янь, — вы с Хучжу на дереве развлекались, а брат Цзефан увидел. Так взбесился, что дюжине здоровенных парней было не утихомирить. Стальной прут с палец толщиной перекусил. Сходить бы тебе к нему, как-никак брат родной.
— Брат родной? Кто это ему брат родной? Если только ты, паршивец!
— Брат Цзиньлун, — не смутился Мо Янь, — пойдёшь не пойдёшь — дело твоё, во всяком случае, я тебе передал.
Мо Янь умолк, но уходить, похоже, не собирался. Ногой подкатил к себе валявшуюся бутылку, потом быстрым движением нагнулся и поднял. Прищурившись, глянул вовнутрь — что там смотреть: зелень одна, — опрокинул остатки в рот, причмокивая и прищёлкивая языком, и ну изливать свои восторги:
— Славная вещь байгар «инчжи», не зря так назвали! [188]
Цзиньлун поднял зажатую в руке бутылку, запрокинул голову, с бульканьем вылил в горло всё содержимое — по помещению разлился густой аромат, — потом швырнул в сторону Мо Яня. Тот поднял навстречу свою. Бутылки ударились одна о другую, и осколки со звоном посыпались на землю.
— Катись отсюда! — взревел Цзиньлун. — Убирайся, мать твою! — Мо Янь понемногу пятился, а Цзиньлун стал подбирать всё, что было под рукой, — тапки, отвёртку, гаечный ключ, — и швырять в него. — Шпион проклятый, паршивец! — ругался он. — Убирайся, чтоб глаза мои не видели!
Мо Янь отступал всё дальше, успевая уворачиваться и бормотать при этом:
— Вот психи-то, один ещё не оклемался, так этот спятил!
Покачиваясь, Цзиньлун встал. Держался он нетвёрдо, как игрушка-неваляшка, по которой шлёпнули ладонью. Под светом луны бритая наголо голова вышедшего за дверь Мо Яня походила на изумрудно-зелёный арбуз. Спрятавшись за деревом, я наблюдал за этими двумя чудаками, опасаясь, что Цзиньлун может упасть на стремительно крутящийся приводной ремень генератора и его изрубит на куски. Но этого не произошло. Он лишь перешагнул через ремень, потом перешагнул обратно, выкрикивая:
— Спятили!.. Спятили!.. Все, мать его, спятили!..
Взял стоявшую в углу метлу и вышвырнул на улицу. За ней полетело жестяное ведро с дизельным топливом, и под светом луны его запах смешался с ароматом цветущих абрикосов. Пошатываясь, Цзиньлун подошёл к генератору и склонил к нему голову, будто собрался завести разговор с бешено крутящимся маховиком. «Осторожно, сынок!» — рвался из меня крик, и я напрягся всем телом, чтобы, если потребуется, рвануться к нему на помощь. Он наклонился так низко, что почти касался кончиком носа стремительно вращавшегося ремня. Да осторожнее же, сынок, ещё чуть-чуть, и без носа останешься. Но этой трагедии тоже не дано было случиться. Он протянул руку к дроссельной заслонке и утопил её. Дизель дико взвыл, будто ему мошонку придавили, яростно задрожал и брызнул во все стороны мазутом. Из выхлопной трубы повалил чёрный дым, затряслись и болты, крепящие двигатель к деревянной основе, и казалось, он в любой момент может сорваться. Стрелка мощности стремительно пошла вверх и быстро преодолела предельный показатель. Висевшая в генераторной мощная лампа ярко вспыхнула и взорвалась. Горячие осколки разлетелись во все стороны, ударяясь в стены и балки. Чуть позже я узнал, что в это же время взорвались все лампочки на свиноферме и все помещения так же, как и генераторная, погрузились в темноту. Узнал я впоследствии и то, что перепуганный взрывом Дяо Сяосань, который заигрывал с Любительницей Бабочек перед её калиткой, сунул зеркальце в зубы и вёрткой тенью помчался к себе в загон. Дизель взревел пару раз ещё яростнее и испустил дух. Послышались сильный удар о стену лопнувшего приводного ремня и горестный вопль Цзиньлуна. Сердце ухнуло вниз. «Всё! — мелькнула мысль. — Сыну моему Цзиньлуну, как пить дать, конец пришёл!»
Мрак постепенно рассеялся, в помещение проник лунный свет. Стало видно поднимающегося с земли Мо Яня. Перепуганный взрывом, он приник к земле, высоко выставив зад, — ну ни дать ни взять страус, который при опасности прячет голову, не заботясь о гузке. Любопытному, но робкому, бездарному, но упрямому, тупому и хитрому одновременно, этому паршивцу не по плечу были и добрые дела, которые принесли бы добрую славу, и скандально громкие худые. Этакий персонаж, который всегда доставляет хлопоты и оказывается виноватым. Я знал про его делишки, насквозь видел, что у него за душой. Встав на ноги, этот паршивец, как пугливый зверь, проник в залитую лунным светом генераторную. Видно было распростёртого на полу Цзиньлуна: в свете, проникавшем через оконный переплёт, он лежал как разорванный взрывом снаряда труп. Полоска света освещала его лицо, спутанные волосы, откуда сороконожкой сбегали отливающие синевой полоски крови. Паршивец Мо Янь наклонился с разинутым ртом, чёрными, как поросячий хвост, пальцами потрогал кровь. Сначала поднёс к глазам, потом понюхал, а потом ещё и лизнул. Что вообще на уме у этого негодяя? Ведёт себя так странно, так непостижимо, что теряется даже такая феноменально одарённая свинья, как я. Неужели он может по виду крови Цзиньлуна, по её запаху или вкусу определить, жив тот или мёртв? Или решить этим замысловатым способом, настоящая кровь у него на пальцах или красная краска? Пока я терялся в догадках, вызванных его странным поведением, этот паршивец вдруг вскрикнул, словно проснувшись от кошмарного сна, высоко подскочил и с пронзительным воплем выбежал из генераторной.