МОЕ ПОВЕСТВОВАНИЕ СЛОЖИЛОСЬ 3 глава




– Ваша правда.

– Ну, так что?

– Может, и отправился бы.

– Тем более что не о глисте речь, – подбодрил меня Льнява.

– О пиявке, что ли? – неловко пошутил я.

Командор нетерпеливо поморщился:

– Собственно, к чему я? Сейчас с начальником вашим совет держали – организуем экспедицию на поиски Желтого Зверя. Да–да, не удивляйтесь, именно так – на него, окаянного. Надо киногруппу подготовить. Хотели бы участвовать?

– Это что за зверь такой? – Кажется, командор ошибочно принял за удивление мою озадаченность.

Не отстраняя рук от шумной сушилки, Льнява посмотрел на меня внимательно, очень внимательно. Что–то он прикидывал и осмыслял. Похоже было, будто он невзначай проговорился о чем–то, о чем не следовало проговариваться в присутствии несведущих ушей, и теперь соображал, как быть: посчитать утечку закрытых сведений несущественной или застрелить меня прямо здесь, в сортире, пока я не разнес новость на хвосте по всему свету.

– Вы ведь из белой стаи, верно? – наконец сказал он.

Я подтвердил – скрывать мне было нечего.

Льнява снова замолчал, додумывая, видно, недодуманную мысль.

– Ладно, пустое, – принял решение командор, голос которого стал стеклянным. – Пока это – фантазии. Однако же… пусть все останется между нами. Надеюсь, я могу на вас положиться. – И он удалился, с холодной улыбкой махнув мне на прощание рукой.

Ну вот, посадили блошку за ухо, да и чесаться не велят. Сунув мокрые ладони под сушилку, ответившую механическим урчанием и жаркой воздушной струей, я посмотрел на свое отражение в большом, до пола, зеркале, вровень с бледно–розовым кафелем вмурованном в стену. Черт! Ширинка была распахнута. Срам. Взирая на непристойного двойника, я внезапно обнаружил в голове воспоминание – давно, казалось бы, забытую встречу с лукавым старичком, читавшим у нас в институте введение в акустику. Однажды мы столкнулись с ним в институтском коридоре – мотня на его мятых брюках была расстегнута. С третьего раза поняв мой неловкий намек, старичок сказал с притворным вздохом: «Эх, голубчик, когда в доме покойник, все окна – настежь». Улыбнувшись залетевшему впопад привету памяти, я решил, что – нет, пожалуй, рано. И запер змейку.

 

Киношный начальник – краснорожий боров – толком про Желтого Зверя тоже ничего не сказал. Так – отговорки–шуточки. Однако взглянул недоверчиво, точно посвященный какой–нибудь закулисной, по уши погрязшей в конспирации Ложи, которому незнакомый брат (выдающий себя за такового) неверно предъявил тайный знак приветствия. Ну, что ли, не в том порядке загнул пальцы.

Плюнув на эти загадки, я отправился читать краткие выборки из Истории, которые Нестор, набив из Большой тетради в комп, по моей просьбе время от времени сбрасывал мне в планшет. Полный свод творящейся Истории Нестор пока не показывал никому. Да и в комп ее целиком не вводил, прозорливо считая бумажный носитель по–прежнему самым надежным из всех когда–либо измышленных – надежней только Розеттский камень. Да и не было его, этого полного свода, то и дело что–то прибывало. Мне же, чтобы оживить в памяти героическую картину наших будней, вполне хватало и выборок, проиллюстрированных фотографиями с мест событий, остановившими время и запечатлевшими столь дорогие мне и еще такие молодые лица. Они, эти выборки и эти фотографии, были как угли – тлеющие угли прошлых дней. И из этих углей, стоило на них подуть, в памяти вновь жарко вспыхивала История – зримо, волнующе, ярко, – весело взвившимся пламенем растопляя холодеющую с годами кровь. Ведь понемногу, капля за каплей, жизнь человека перетекает в сон: то, что еще недавно было ему по силам въяве, становится со временем – увы – возможным лишь в пространстве грезы.

 

Вечером я отправился в гости к Одихмантию. Выражаясь языком Нестора, у стаи там намечался «внеочередной пир», хотя никакой четко установленной очередности, помимо банных мистерий с последующим застольем, дней рождений членов стаи, Нового года, Рождества, Масленицы, Пасхи и ежегодного Дня корюшки, наши встречи не носили. Ничего не поделаешь – порой Нестор позволял себе изъясняться высокопарно. Впрочем, выспренность его была плутоватой: обыкновенно под ней, как под знатной несторовской бородой, таилась озорная улыбка. О том, что этот каприз Нестора (выспренность) не имел никакого отношения к презренной «позе мудрости», не стоит и упоминать.

Строго говоря, «внеочередным пиром» Нестор называл ритуал, с помощью которого мы призывали удачу сопутствовать нашим замыслам. Состоял он в том, что под хорошую закуску, соответствующую случаю, мы наслаждались живой водой, категорически предпочитая ее дыму отечества, звездной пыли и небу в таблетках, поскольку последние магические медиаторы размягчали внутреннюю вертикаль, так что ее можно было вязать узлами, а мы на это не могли согласиться ни при каких обстоятельствах.

Одихмантий жил в Коломне. Не сказать что близко, но с Моховой я двинулся к нему пешком. Путем крюкообразным и покатым: по Троицкой улице, через Фонтанку, вдоль Мойки, мимо Инженерного замка, Михайловского сада, Дворцовой, форсируя Невский, минуя Исаакиевскую – до самой Новой Голландии. Что поступил опрометчиво, сообразил поздно. Будь это крепкий, с легким морозцем, а не раскисший, слякотный день, вышла бы во всех смыслах прекрасная, бодрящая прогулка. Но март в Петербурге – скверная пора. Красота вокруг была сероватой и влажной, стены домов пятнал белесый налет измороси, а пройти по сырой снежной каше на тротуаре и набережной, не промочив ног, полагаю, не удалось бы даже в огалошенных пимах. Я же носил ботинки из нубука – понятна их незавидная судьба. В довершение всего шлепавший впереди меня по Алексеевской улице гимназист с ранцем уроков за плечами (занятия давным–давно закончились – где шлялся?) со всей юной дури хватил ногой по водосточной трубе, и с грохотом выскочившая из нее льдина больно саданула меня по лодыжке.

К парадной Одихмантия я подошел, хромая. Хорошо, лифт оказался в порядке: шесть этажей по лестничным маршам – это было бы уже слишком.

Хозяин встретил в прихожей, слегка – и потому приятно – пропахшей дымом, и милостиво предложил тапочки, которые обычно не предлагал. Одихмантий держался старых правил: чтобы пройти в дом, гостю достаточно было вытереть подошвы о коврик.

Кроме Матери–Ольхи (кажется, подхватила простуду), все были в сборе.

Встреча с Льнявой, несмотря на дурную погоду и все мои потуги отмахнуться от дразнящих недоговоренностей, не давала мне покоя. Естественно, я обратился к Брахману. И Брахман не подвел, представ во всем блеске. Оказалось, что «Желтый Зверь в черном пламени гривы» был предсказан в XVI веке Цезарем Нострадамусом, унаследовавшим откровения божественного огня, астрологические познания и оккультный дар своего знаменитого отца и также составившим книгу прорицаний. Причем не в виде загадочных катренов, требующих усилий в дешифровке кода, а в виде ряда туманных, но все же последовательно развернутых рассказов. Описывал ли он собственные видения, подкрепленные звездными расчетами, или просто пересказал «Центурии» отца, сняв темные покровы тайны с мест, времени и обстоятельств, где/когда/при которых суждено исполниться предначертанному, – неизвестно. В результате вышло то, чего так страшился его отец, Мишель: современники в лице короля и Римской церкви увидели, что предреченное Цезарем будущее настолько противоречит их чаяниям, идеалам и ожиданиям, что им не остается ничего другого, как только предать проклятию грядущие века. А это тяжело. Поэтому они чрезвычайно огорчились: за то, что Цезарь украл у них будущее, они украли у него настоящее. Они изгнали его из мира видимого, слышимого, осязаемого, воображенного и удержанного памятью, так что даже соседи по улице смотрели сквозь него, как сквозь кристалл чистейшей пустоты, не слышали его мольбы и плач, не чувствовали касаний и оброненных на руки слез. Книга же Цезаря была признана католической церковью богоотреченной, и все обнаруженные списки ее подлежали уничтожению. В итоге до нас дошел лишь фрагмент рассказа то ли о бесе высокого чина, который в свой срок решит отпасть от царства дьявола, с тем чтобы вновь переродиться в ангела и вернуться под Божью десницу, то ли об ангеле, замороченном нечистым и изменившем своей природе, но в итоге превозмогшем морок. Это и есть Желтый Зверь. Сохранившийся фрагмент не имел завершения: удастся ли попытка, осуществится ли перерождение, что последует за тяжбой двух великих сил – теперь неизвестно. А о каких–то иных источниках, освещающих это событие, Брахман сведений не имел. Фактически сие означало, что их, этих источников, не существовало вовсе. Ну вот, и произойти событию следовало не в каком–то из нижних или верхних миров, а здесь, у нас, на родном, так сказать, пепелище.

– Надо же, – почесал затылок Одихмантий. – А я был уверен, что у Цезаря Нострадамуса судьба сложилась успешно. В том смысле, что без катастроф. Это ведь он написал труд по истории Прованса и под конец жизни был обласкан юным Людовиком Тринадцатым, который пожаловал ему кавалерство и произвел в камергеры двора?

– Обычный трюк, – с готовностью объяснил Брахман, – жизнь Цезаря отдали прожить двойнику, а настоящего из обращения изъяли. Такие фокусы по той поре были в ходу и разыгрывались часто. Вспомнить хотя бы последователей Патрокла Огранщика. Или наших: царевич Дмитрий, подменный Петр… Общество премодерна – причудливо жили, интересно. Нам остается лишь завидовать той щедрой сложности, с которой был придуман их мир. – Брахман вздохнул, сожалея о былом. – А у Мишеля Нострадамуса, прошу заметить, все семя извели. Первую семью «черная смерть» взяла… Впрочем, в те годы он еще не пророчил. А дети от второго брака… Про Цезаря я рассказал. Другой сын, Андре, был арестован за дуэль, на которой убил противника, а после помилования принял постриг и ушел в капуцины. Третий, Шарль, прославился как поэт, что в Провансе издавна считалось весьма почтенным занятием, но был уличен в умышленном поджоге и казнен. Были еще три дочери – две из них остались незамужними, а третья хоть и нашла себе партию, но детей не имела.

– Зачем? – не понял Нестор. – Зачем понадобилось всех под корень? И кому?

– Ха! Известное дело. – Рыбак отложил вилку, которую внимательно обнюхивал. – Всегда действуй на опережение. Ужасни, оглуши, наведи трепет, злодеи хвост и подожмут.

Рыбак умел мигом переводить свое сознание в черно–белый режим. Имея перед глазами двуцветную, без полутонов, картинку, ему было легко как громить, так и щедро миловать, да и любые сомнения при этом стекали с него, как с гуся вода.

– Понадобилось это тем же, кто стер настоящее Цезаря, – терпеливо пояснил Брахман. – Ведь Нострадамус мог передать свой дар, знания или, скажем, ключ, рассеивающий мглу его пророчеств, кому–то из близких и помимо Цезаря. А те, в свою очередь, по роду – дальше.

Стая сидела за вместительным Одихмантьевским столом в гостиной с двумя белыми колоннами у широкого окна. Поскольку Одихмантий жил в мансарде, колонны носили полудекоративный характер и роль свою вполне осуществляли, придавая комнате, несмотря на пыль в углах, рассохшийся паркет и давно выцветшие обои, вид благородный и даже немного салонный. Посередине стола стояла большая миска с посыпанным зеленью отварным картофелем и блюдо, на котором, посверкивая в электрическом свете золотисто–коричневой шкурой, лежали две свежезакопченные форелины (запах дыма от ольховой стружки я почуял еще в прихожей). Одна из них была уже частично разобрана. Возле тарелки Рыбака лежал неизменный штык–нож, возле тарелки Князя – «зверобой», не требующий правки даже после разделки кабаньей туши. Остальные пользовались столовыми приборами, хотя ножи с собой носили все – так было заведено в стае. Рядом с блюдом, разумеется, возвышалась потная бутылка живой воды. Глаз радовался дружеским лицам и виду еды простой и здоровой.

– А что такое этот Желтый Зверь? – Князь не любил неопределенностей. – Метафора кровавого тирана? Этакая гадина, в которой злобы – дна не достанешь? Построил город из человеческих костей и обратился помыслами к келье и уединенной молитве? Или же реальное исчадие ада? Совсем не человеческой природы? Чудище, изрыгающее огонь и смрад, решившее раздвоенным змеиным жалом лжи восславить Господа и ступить копытом на дорогу истины?

– Неизвестно, – признался Брахман. – В любом случае Желтый Зверь должен поточить когти о человечью шкуру. Ведь именно она, эта шкура, вместе с заключенной в ней, подобно вину в бурдюке, душой, и есть поле битвы тьмы и света. Кто вылакает из живого меха душу? Вот основание этой вечной при. Человек в последние времена – главная забава Господа, его любимая игрушка. Без зрителя, как известно, нет события. А человек для Божьего мира и зритель, и участник. Его, мира, оправдание и гибель.

– Чего тут кашу в лапти обувать? Экспедиция на поиски вашей твари имеет смысл только во втором случае, – рассудительно заметил Рыбак. – Ну, то есть если эта тварь явилась к нам из бездны.

Я подивился здравомыслию Рыбака, с доводом которого трудно было не согласиться.

– Ты давно слои слушал? – Князь наполнил рюмки. Колебания чутких слоев хрустального эфира Брахман улавливал как никто другой. Для этого ему, правда, требовалось отключить защиту, перевести настройки и войти в особое состояние – состояние приема, а это занимало некоторое время.

– Ближний радиус – каждый день слушаю.

– А дальний? – проявил нетерпение Нестор, машинально теребя кожаные ремешки лежащего на соседнем стуле рюкзака.

– Дальний… – Брахман пошевелил бледными бровями. – Дальний недели две не слушал. Давно.

– Надо бы послушать, – выразил мнение Князь. – И лучше не откладывать.

Все согласились с Князем – о том, что делается на свете и где это делание происходит, нам следовало знать вовремя. Тогда труднее черной силе и шуму времени искажать картину сущего. А в искажении, в уродстве – зло.

Рыбу Одихмантий закоптил удачно: форель была сочной и при этом хорошо пропекшейся, в прошлый раз, помнится, он ее, злодей, пересушил. А вот сиги у него всегда получались любо–дорого – знатная рыба, ее черта с два пересушишь. Хотя, если постараться, можно и сигов сгубить. Само собой, к домашнему копчению даров пучины Одихмантия пристрастил Рыбак.

Мы славно посидели. Брахман рассказал про внутренний слух номада, ловящий серебряные звоны рая, – ведь издревле кочевник бредет по земле не без дела, а потому, что живущему в нем детскому знанию открыто устройство мира: кочевник знает, что земля кругла, что, подобно яйцу, она висит в пространстве силой Божьей воли и, стало быть, рано или поздно он придет туда, откуда изгнали его прародителя – в Эдем. Нестор тем временем скептически разглядывал то майонез, то соус тартар, но в итоге, исполненный сомнений, отказался и от того, и от другого. Князь рассказал про утиную охоту – про то, как весной бьют селезней, приманенных на голосистых подсадных, прозванных охотниками «катеньками»; как осенью берут крякву в мочилах на подъеме, вспугивая из травы; как стоят зорьку в камышах и стреляют утку на перелете; рассказал про жирных северных гусей, вечерами перелетающих с луга на озеро; про стада белых лебедей, пасущиеся на открытой воде, а когда лебеди низко летят над гладью, то медленное время свистит в их крыльях при каждом взмахе и кажется, что это слаженно работают его, времени, тугие поршни; рассказал про то, как растет у птицы молодое перо: кто ощипывал утку, тот знает – перо распускается, точно цветок из бутона. Потом мне позвонила Мать–Ольха и сообщила, что вовсе не простудилась, а просто копалась в книгах, наглоталась пыли, и теперь в горле у нее саднит, отчего чувствует она себя точь–в–точь как простуженная. Затем Одихмантий поведал про семейство морских чудовищ, издавна обитавших в лазоревых средиземноморских водах возле Яффы – ведь именно там, а не в Эфиопии, находится скала Андромеды, где приковали девицу на пожрание чудищу и где Персей освободил ее, разделавшись с морской тварью при помощи головы Горгоны; однако у окаменевшего чудовища нашлись соплеменники – ведь и Иону Левиафан поглотил именно у берегов Яффы. Мы подивились: и впрямь два случая на одной географии. Если бы Одихмантий сказал, что и той, и другой истории он был свидетелем, мы бы не усомнились. Потом Рыбак вспомнил про велосипеды своего детства, и, в частности, о том своеобразном представлении, которое давало о латышках изделие Рижского велосипедного завода в его дамском исполнении – трудно поручиться за Рубенса, не знакомого с чудесным изобретением в принципе, но Феллини определенно пришел бы в восторг от размеров его седла. Потом мы с Нестором затеяли спор о фунготерапии: я высказывал сомнения, Нестор же полагал, что природа, если не пичкать ее химией, способна излечить нас от самой смерти, но поскольку мы допивали уже третью бутылку живой воды и спор велся с применением грязных технологий, то вскоре за мишурой не стало видно елки…

Словом, чудесная беседа, славный вечерок. Поэтому, наверно, мы не сразу заметили, что Брахмана уже нет с нами за столом.

Бдительный Рыбак спохватился первым. Осмотрел углы гостиной и диван с холмом скомканного пледа – пусто. Выглянул в окно на крышу – никого. За тумбой с волшебным экраном – только пыль, в которой впору завестись ужам. В поисках исчезнувшего брата мы высыпали в прихожую – нет и там. В соседней комнате – нагромождение мебели и холостяцкий беспорядок, однако тоже ни души. Устремились в загнутый коленом коридор к кухне и… тут, в коридоре, за поворотом, в простенке между окнами, в полуметре от пола, прислонившись спиной к ветхим обоям и по–турецки скрестив ноги, как раскрашенное гипсовое изваяние на крюке, висел жрец нашей стаи. То есть не висел – парил безо всякой опоры. Глаза его были закрыты, веки трепетали – Брахман находился в состоянии приема. Он слушал слои, и по дрожи мышц его сухого аскетического лица даже полному профану было понятно, что где–то там, на периферии большого радиуса, слои возмущены необычайно, так возмущены, что у Брахмана, будь он слабее духом, уже хлестала б горлом кровь и сыпались из глаз рубины.

 

Без свидетеля

Однажды Зверь понял, как становиться невидимым. Это оказалось несложно: облик его и без того был темен, но стоило ему ощериться, поднять гребни кожистых складок на морде и вздыбить жесткие иглы гривы, как он делался ужасен настолько, что брошенный на него взгляд леденел и уже не возвращался к смотрящему. Все, что тот видел, – это вспышка черного пламени. Ослепленный этой вспышкой, взгляд не останавливался на Звере, а соскальзывал и, стремясь поскорее прозреть, бежал дальше, прочь.

Было так: много дней Зверь бродил по лесистым склонам, над которыми вдали то матово–бледно, то искрясь белели голые снежные вершины, спускался в ущелье с серебряной лентой реки на дне, такой бурной, что рев ее заглушал саму память о тишине, а мощь потока заставляла дрожать береговые скалы; когда был голоден, упиваясь дремучим страхом в глазах жертв, убивал барана или кабаргу; взвившись в прыжке, срывал в полете ошалевшего тетерева, – как вдруг услышал дальний лай и почувствовал: кто–то идет по его следу. Он сам гнал кабаргу, но тут оставил погоню – быть добычей ему еще не доводилось.

Миновав поляну с черневшими там и сям по случаю ранней весны талинками, с торчавшими из ноздреватого снега прутьями кустов и ржавыми травами, Зверь встал в кедраче на другом краю. Какое–то время лай метался по лесу, потом стих. Солнце било сбоку и чуть сзади – не сознавая, Зверь расположился так, чтобы свет не слепил ему глаза. Вскоре на поляну, молча труся по чутью на незнакомый тревожный запах, задрав крендели хвостов и уткнув носы в землю, выскочили две лайки. Пробежали немного вперед и замерли. Накативший – теперь уже пό верху – дух близкого Зверя сбил их ловчий пыл, а стоило им разглядеть впереди меж стволов того, кто не прятался, того, по чьему следу они шли, как собаки, поскуливая, поджали только что лихо закрученные хвосты и, униженно отводя взгляд и приседая на зады, припустили назад, в чащу. Зверь в два прыжка одолел поляну и, с треском ломясь сквозь молодой осинник опушки, бросился за ними. Пожалуй, он без труда бы настиг их: лайки, потерявшие от страха голову, неслись парой, не разбегаясь в стороны, но тут что–то ударило Зверя в костяную пластину груди и разом раздался грохот. Он невольно оскалил пасть, с клыков его потекло, ощетинились иглы гривы… Впереди за деревьями он увидел человека – лайки встали за ним, готовые улепетывать дальше, и только стыд перед хозяином пока удерживал их. Человек оторопело озирался, держа наизготовку видавшую виды «тулку». Зверь сделал шаг вперед, другой – он хотел поразить человека ужасом и насладиться, но тот смотрел по сторонам, мимо него, вглядывался в чащу и не замечал стоящего на виду Зверя.

Из–за деревьев, скользя по проседающему насту на коротких лыжах, показался второй охотник.

– Что? – негромко спросил он, поводя вскинутым ружьем.

– Кажись, сохач забрел, – неуверенно ответил первый и махнул в сторону Зверя рукой. – Цветом только будто солома. Шорохнулся там вон, я пальнул.

– Ну?

– А и нету.

– Так собаки что нейдут? Спужались?

– Козу вылаивали, да след, вроде, медведь перекрыл. А тут вона – шорохнулась туша, что твоя банька.

– Я медведей таких отродясь не видал, – глядя на след Зверя, сказал второй.

Не понимая, почему эти существа остаются равнодушны к его присутствию, Зверь перестал щериться и двинулся к людям. И был вознагражден: испить такого сладкого ужаса, какой вмиг затопил их сердца, ему еще не доводилось. Один из охотников успел спустить курок, но пуля, скользнув, отскочила от роговой чешуи.

Люди умерли быстро – пока упоительный страх в их глазах не сменился обреченностью на муку смерти, пока не застыл бушующий в их крови ад. Пустившиеся наутек лайки Зверя уже не интересовали.

В тот же день, пройдя по лыжному следу ненапасных охотников, продолжавших добывать дичину в марте, под самый гон, Зверь нашел их зимовье – тесная, крытая прижатым жердями рубероидом избушка, где умещались стол, два топчана, чугунка да полка с посудой и банками крупы. Неподалеку на столбах, обитых жестью от медведей и мышей, был устроен лабазец, набитый мерзлыми кусками разделанных звериных туш. Возле дверей, прислоненные к стене, стояли санки для скарба и убоины… Внутри Зверя с томительной тоской, как змееныш в яйце, билась пробуждающаяся память. Она тщилась рассечь, прорвать тугой застенок… И не могла пробудиться. Зверь разметал зимовье по бревну, по жердочке, втоптал его в смешанный с прошлогодней прелью снег. Теперь он знал запах людского жилья.

В последние дни Зверь все чаще действовал сам, по своему желанию управляя телом, вместо того чтобы покорно следовать за ним. Так и на этот раз: он сам решил вернуться к месту бойни и оттуда, пока след еще свеж, пройти за собаками, которые приведут его к другому жилью. И он не ошибся.

Три дня, оставляя позади скалистый хребет, он шел по собачьему следу, то теряя его, то вновь находя. След подтаивал, пропадал на голых камнях, путался с ямками от сбитых птицами шишек, скрывался в щедро рассыпанных по лесу метках пробуждавшейся жизни. Благо его вчистую не замел снег и не замыл первый дождь. На третий день Зверь увидел реку: она вырвалась из теснин ущелья, и теперь течение ее было спокойнее, а русло там и сям обсели лесистые острова, на берегах которых, бросив кроны в воду, лежали огромные поваленные деревья, так что поток шумел и пенился в их ветвях. К вечеру Зверь вышел к жилью.

Это была небольшая, с трех сторон окруженная лесом деревня на высоком берегу реки. Смеркалось. К небу из печных труб, сносимые ветром, тянулись легкие дымы, в хлевах вздыхала скотина. Видимо, вернувшиеся собаки уже успели поведать соплеменникам о Звере – по дворам гулял унылый разноголосый вой. В окнах изб горели огни, но людей нигде не было видно. Сопровождаемый собачьим плачем Зверь обошел деревню по краю, как тут в редких сумерках увидел возле реки под крутосклоном возящегося с лодкой человека. Это была женщина – одетая по–мужски в штаны и стеганую ватную фуфайку крепкая старуха.

– Кого там? – Старуха услышала шорох и посмотрела вверх. – Лексей, ты, что ль, топочешь?

Зверь прыгнул с обрыва на берег, скользнул по наледи и поднял тучу брызг, угодив хвостом и задними лапами в воду. Старуха, вскинув руки к груди, выкатила глаза и завизжала долгим надсадным визгом. На пучеглазом лице ее замер бледной маской срывающийся в безумие ужас. Ей еще не было больно, только страшно, но этого хватило, чтобы сокрушить ее разум. Старуха оцепенела, обмерла, обратившись в бесконечный вопль – когда кончалось дыхание, она на миг смолкала, глотала щербатым ртом воздух и начинала верещать снова. Глупый визг бабы был неприятен Зверю. Со свистом стебанув хвостом, он сбил ее с ног и наступил холодной лапой на грудь. Визг оборвался – кровь в сердце старухи остыла, замерла и, прошитая кристаллической паутинкой, схватилась в кусок красного льда.

 

МИР ИЗМЕНИЛСЯ

 

на наших глазах. Причем перемены выглядели так, будто он долго пребывал в беспамятстве и вдруг начал вспоминать, кто он, какой и как задуман изначально. То есть произошло это не мигом, но определенно со скоростью, превышающей обычное тление дней. «Полюби будущее и достигнешь его», – говорил Князь, а он не ошибался. (Реплика Рыбака: «Иди в зад и дойдешь», – Рыбак стремился все обратить в шутку, поскольку иначе пришлось бы отвечать за слова, а ему не хотелось.)

Началось с волшебного экрана. Верхушки большинства эфирных каналов были признаны по решению справедливых духов преступными антиобщественными сообществами, целью которых являлось, как писали бюллетени глуповатых духов–посредников, «разложение сознания через изъятие из обихода культуры вкупе с ценностями великой Традиции и замена их зрелищем насилия, нравственного гниения и низкого цинизма». Духи–исполнители приняли меры. Эфир очистился, став, по свидетельствам тех же бюллетеней, «оплотом культуры и нравственной чистоты, а также рассадником долга и бескорыстного служения». Это раз.

Преобразился футбол: теперь подающим надежды игрокам еще в начале карьеры ампутировали руки (за исключением, конечно же, вратарей), поскольку играть ими все равно нельзя, зато легко можно нарваться на штрафной, «горчичник» или иную судейскую неприятность. Пример подал законодатель футбольных мод питерский «Зенит». Не сразу, но начинание привилось – сначала на целяков упал спрос при трансфертах, а вскоре футболист с руками и вовсе перестал допускаться на поле. Это два.

В Петербурге и Москве проложили пневмопроводы для перемещения VIP–духов, благодаря чему кортежи с мигалками исчезли с улиц. Одновременно в сельском и вообще загородном строительстве в целом победил так называемый ландшафтный стиль органической архитектуры, на птичьем языке называемый био–тек. Дачи, дома, хутора, фермы, усадьбы, пансионаты, мотели, вновь возводимые поселки, хозяйственные постройки в преобразующихся деревнях теперь, дабы не нарушать естественные виды, согласовывались с рельефом местности и, часто наполовину закапываясь в землю, представляли собой подобия хоббитских жилищ из нижнего мира Среднеземья. Кровли этих новых гнездовий крылись дерном поверх непромокаемой и не подверженной гниению подкладки либо пропитанной специальным составом соломой, на которой заводился мох, но которая при этом не горела, не отсыревала и не гнила. Это три и четыре.

Вслед триумфальной поступи органической архитектуры был раскрыт хитро спланированный и далеко идущий заговор против сыровяленой колбасы – она вдруг исчезла из перечня производимых продуктов, а стало быть, и с торговых прилавков. Осталась лишь сырокопченая, технология изготовления которой нарушалась благодаря ускоряющему и удешевляющему процесс «жидкому дыму». Вяленую колбасу коварно выводили из обихода как натуральную альтернативу, как укор эрзацу, как естественное, противостоящее не естественному, – ведь вялить приходилось по старинке, поскольку химического вяления научная кулинария пока не изобрела. Нестор следил за судьбой сыровяленой колбасы особенно внимательно, поэтому заговор не прошел мимо нас незамеченным. Детали этого дела ввиду их чрезвычайности широко не разглашались, но заговорщики понесли справедливое наказание – были переработаны в мясокостную муку, которую отправили в рыбоводческие хозяйства и на птицефермы. Известие об этом, опубликованное в бюллетене духов–посредников, Нестор вырезал ножницами и вклеил в Большую тетрадь. Это пять.

«Русский мир катится черт знает куда! – сокрушалась в свое время возбудимая Мать–Ольха. – Не туда, куда надо, катится. Посмотрите: из ресторанов совсем исчезли военные!» Действительно, было дело – исчезли. Тогда вся стая согласилась, что это верный знак – перемены определенно шли не тем путем. Так вот, важные духи вняли плачу Матери–Ольхи – военные в ресторанах снова появились, чаруя выправкой и романтичной формой дев, а также самим фактом присутствия внося покой, уверенность и ощущение порядка в сердца граждан. Это шесть.

И в довершение, венчая переустройство, Объединенное петербургское могущество отменило конец света, бесноватые страсти по которому уже проели нам всю печенку. И вправду, как отметил Князь, обыватель здорово привык к халяве – пришлось щелкнуть его по носу, поскольку на халяву ничего не бывает, даже конца света. Князь на публичном диспуте так и обратился к преставленцам: «А что вы лично сделали, чтобы конец света состоялся? Неужто пали уже в самую тьму бездны беззакония?», чем ввел оппонентов в замешательство.

Окрыленный санкцией Объединенного петербургского могущества Брахман сформулировал онтологический статус нового консерватизма, встреченного очищенным миром – и нашей, в частности, стаей – в качестве ведущего принципа вновь обретающей себя реальности. Другое дело, что многие приняли эти воззрения лицемерно, как некогда мараны приняли Христа, – поклонились Спасителю, но сочинили по случаю своего отступничества специальную молитву «Кол Нидрей», которую читали в Судный день, умоляя простить им лживые клятвы. Что касается нас, то мы неосознанно жили по принципу нового консерватизма всегда, еще до того, как Брахман его сформулировал, потому что он сидел в нас с рождения, как дар небес, как долг служения, как радостное бремя. «Мысль о том, что революция – это действие, а консерватизм – бездействие, порочна, – заявил Брахман, в очередной раз появившись на волшебном экране. – Консерватизм – это неустанная сила творчества, которая направлена на то, чтобы вспомнить и сохранить все, что убила и распылила инерция. Противостояние либерального прогрессизма и нового консерватизма – это постоянная, ни на миг не прекращающаяся война между «забыть“ и «вспомнить“”. Подробнее – в устах Брахмана – картина выглядела так. Существует расхожее мнение, будто смысл онтологического статуса консерватизма можно свести к нескольким механическим действиям типа «пресекать изменения», «стричь под одну гребенку», «тащить и не пущать». При этом считается, что революции и вообще перемены как таковые происходят, когда мы (некие абстрактные мы) что–то усиленно предпринимаем, проявляя свою активность, а если остановить деятельность и ничего не вытворять, то сущее сохранится само собой и уже никуда от нас не денется. Эта иллюзия не только ни на чем не основана, но и внутренне насквозь лжива. Потому что в действительности для того, чтобы сущее сохранилось, необходима целенаправленная работа, ежедневный труд, непрерывное вращение педалей, и вращение это по сути своей консервативно. Чистая длительность сущего – вовсе не скольжение по течению, не предоставленность самому себе, силам инерции, распада и мерзости запустения. Если обратиться к метафизическим размышлениям Рене Декарта, то на память приходят его слова, что–де Господь сохраняет меня каждое мгновение, но не таким, каким он меня создал, а таким, каким он меня сохраняет. То есть то, каким Господь меня сохраняет, или то, как сохраняем мы сами себя, или как сохраняет себя наш мир, – это результат постоянных, целеустремленных и весьма непростых творческих усилий.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-03-15 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: