Что нового дала норвежская школа?




Чему учат пьесы Ибсена

Знакомясь с моим обзором пьес Ибсена, написанных

им в подтверждение своего тезиса о том, что настоящим

рабством нашего времени является слепое подчинение

идеалам добра, некоторые из моих читателей, рассматри-

вающие Ибсена сквозь розовые очки, наверно, вообража-

ют, что я извратил великого поэта. Я ведь знаю, что наи-

более страстные почитатели поэзии ибсеновских пьес

жаждут дать им любое толкование, кроме того, которое в

самых простых словах дает сам Ибсен устами фру Ал-

винг, Реллинга и других.

Ни один великий писатель не пользуется своим та-

лантом для сокрытия мысли. Одна из историй знаменито-

го шотландского романиста идеально подошла бы Ибсе-

ну, если б он первым взялся за ее сюжет. Дженни Дине,

посылающая свою сестру на эшафот ради идеала правди-

вости, гораздо страшнее жертвоприношения в «Росмерс-

хольме». Введенный же Скоттом «deus ex machina», да-

рующий истории счастливую концовку, не решает подня-

тую писателем моральную проблему, а лишь помогает

по-ребячески ускользнуть от нее2. Писатель не осмелился,

когда дошло до дела, повесить Эффи ради торжества

идеалов ее сестры. Тем не менее, если б я вздумал утвер-

ждать, будто Скотт написал «Эдинбургскую темницу»,

чтобы показать, как люди становятся гадкими, фальши-

выми и преступными не только из честолюбия и зависти,

но и по вине своих религиозных и моральных идеалов,—

меня легко было бы опровергнуть страницами этой самой

книги.

Ибсен, как и Скотт, выражает свои мысли прямо.

И если кто-нибудь захочет доказать, что «Привидения»

написаны в защиту нерушимого единобрачного союза или

что «Дикая утка» узаконивает правду ради самой правды,

то для защиты своей точки зрения ему придется эти

пьесы сжечь. Те, кто отшатывается от «Привидений», по-

весть Скотта терпят не потому, что она меньше их

пугает, а потому, что взгляды Скотта близки всем благо-

воспитанным леди и джентльменам, тогда как взгляды

Ибсена сейчас настолько им далеки, что кажутся возму-

тительными. Но Ибсен так велик, что идеалист попадает

в затруднительное положение: он не решается считать

взгляды этого гения низменными и в то же время вос-

принимает их только как низменные. В результате, не-

смотря на то, что драматург настойчиво разъясняет свою

точку зрения, идеалист вовсе перестает понимать его

взгляды и пускается искать в них смысл, родственный,

своим благородным идеалам.

Глубокая симпатия Ибсена к своим героям-идеалистам4

как будто усугубляет эту неразбериху. Так как идеализм

составляет у Ибсена слабость наиболее высоких челове-

ческих характеров, то самыми трагическими примерами

тщеславия, эгоизма, безумия и жизненных неудач высту-

пают у него не банальные злодеи, а люди, которые в

обычном романе или мелодраме были бы положительны-

ми героями. 1эранд и Росмер, виновные в гибели тех, кого

они любят, предстают в благородном обличье преследуе-

мых Роком добрых героев Софокла или Шекспира. Хиль-

да Вангель, убивающая Строителя Сольнеса единственно

ради развлечения, — одна из самых пленительных деву-

шек-героинь. Рядовой филистер не совершает таких

зверств: он женится на той, кто ему нравится, и более

или менее счастливо проводит с ней жизнь. Но это не

потому, что он более велик, чем Бранд или Росмер,

а потому, что он ниже их. Идеалист более опасное жи-

вотное, чем филистер, так же как человек более опасное

животное, чем овца. И хотя Бранд фактически убивает

свою жену, я понимаю, что женщины, живущие в счаст-

ливом браке с добродушными филистерами, завидуют,

читая пьесу, жертве такого мужа. Когда жена Бранда,

принеся жертву, на которой он настаивает, говорит

ему, что он прав, что она теперь счастлива, что

она видит бога, а затем напоминает ему, что «бога видев-

ший—умрет», Бранд инстинктивно закрывает ей глаза

оцепеневшими от отчаяния руками. И этот поступок

сразу ставит его много выше критиков, насмехающихся

над идеализмом с земли, вместо того чтобы обозревать

его с чистых небесных высот, на пути к которым не

избежать туманностей.

В своем разборе пьес я сам наталкивал читателей на

неверные суждения, ибо описывал ошибки идеалистов

в выражениях, принятых в той жизни, над которой они

поднялись, а не в той, которой им недостает. Теперь

позвольте мне, проявив умеренное неуважение к широ-

кому читателю, оправдаться, сказав, что в противном

случае мое объяснение было бы совсем непонятным.

И в самом деле, точные определения морали реалистов,

хотя их и дает нам библия, так устарели и настолько

забыты, что, проводя разграничение между идеализмом

и реализмом, я вынужден настойчиво истолковывать

эти слова так, как, возможно, я бы не истолковал их,

если бы моим пером не водил Ибсен, ибо больше всего

желал бы избежать противоречий между различными

оттенками смысла слов или различным их употреб-

лением.

Все это, однако, пустяки по сравнению с трудностями,

порождаемыми нашей привычкой характеризовать лю-

дей названиями абстрактных качеств, нисколько не со-

относя эти качества с волей, которая приводит их в дей-

ствие. На праздновании годовщины Парижской коммуны

1871 года меня поразило то, что ни один из ораторов не

нашел для федералистов таких хвалебных слов, которые

в равной степени не подходили бы крестьянам — участ-

никам Вандеи, сражавшимся за своих тиранов, против

французских революционеров, или к ирландцам и шот-

ландцам, защищавшим Стюартов при Бойне или Кулло-

дене. Утверждение, что коммунары были героями,

погибшими во имя благородных идеалов, оставило бы

непосвященного в таком же неведении на их счет, как

и противоположное утверждение, одно время довольно

популярное в нашей прессе, о том, что это были поджи-

гатели и убийцы.

Примером подобной двусмысленности служат также

наши некрологи. Среди общественных деятелей, скончав-

шихся в то время, когда в Англии впервые начали

обсуждать ибсенизм, не было человека, более интерес-

ного своей ярко выраженной индивидуальностью, чем

знаменитый оратор-атеист Чарлз Брэдлоу *. Он ровно

ничем не походил на какого-нибудь другого выдающегося

члена палаты общин. И все же, если бы из посвященных

ему некрологов, где перечислялись такие достоинства, как

красноречие, решительность, неподкупность, выдающийся

здравый смысл и тому подобное, вычеркнуть имя и вся-

кие второстепенные детали, — читатель стал бы без-

успешно гадать, были ли они написаны о Гладстоне, лорде

Морли, Уильяме Стэде * или о ком-нибудь еще, походив-

шем на Брэдлоу не более, чем Гарибальди или покойный

кардинал Ньюмен. Посмертный перечень его моральных

качеств можно было бы, не боясь какого-либо несоответ-

ствия, почти дословно перепечатать по случаю смерти

любого из этих лиц. В свое время Брэдлоу был объектом

газетных статей самого разного толка. Тридцать лет на-

зад, когда средние классы считали, что он революционер,

пресса приписывала ему целый ассортимент отрицатель-

ных черт, особенно подчеркивая, что избрать его, атеиста,

и парламент — значит оскорбить господа бога. Когда

стало очевидным, что в политике он представляет про-

тивников социализма, то ассортимент дурных черт (без

но я кой передышки на то, чтобы Брэдлоу отрекся от ате-

изма) сменился розарием лучших качеств. Вряд ли сто-

ит добавлять, что ни старые, ни новые ярлыки не скажут

заинтересованному лицу, что это был за человек. Судя по

тем эпитетам, которыми его одаривали, он мог бы быть

Оливером Кромвелем, Уотом Тэйлером или Джеком

Кейдом*, Пенном*, Уилберфорсом* или Веллингтоном,

покойным Хемпденом (который снискал печальную славу

своей теорией плоской земли), Прудоном или архиепис-

копом Кентерберийским. Бессмысленность такого рода

абстрактных определений на практике подтверждается

ежедневно. Обвините перед толпой какого-нибудь незна-

комца в том, что он вор, трус и лжец — толпа не вынесет

ему приговора до тех пор, пока не услышит от вас от-

свет на вопрос: «А что же он сделал?» Попробуйте объя-

вить сбор средств в чью-либо пользу на том основании, что

он бесстрашный герой, человек высоких принципов,— и ни

одна монета не упадет в его шляпу, прежде чем вы не

ответите на тот же вопрос.

Вот почему читатель должен критически отнестись

к пристрастности, которую я позволил себе выказать,

передавая содержание пьес Ибсена. Пристрастность эта

здесь так же некстати, как и любой другой род критики,

старающейся создать благоприятное или неблагоприятное

впечатление об Ибсене, попросту изукрасив его героев

сверху донизу хорошими или плохими отметками по

поведению. Если кому-нибудь заблагорассудится изобра-

жать Хедду Габлер современной Лукрецией, предпочи-

тающей смерть позору, a Tea Эльвстед — распутной

клятвопреступницей, покинувшей человека, которого она

перед богом клялась любить и уважать и кому она долж-

на была повиноваться до конца своей жизни, — он най-

дет в пьесе безусловное свидетельство в пользу обоих

этих положений. Если критик будет утверждать, что

в замысел Ибсена входило торжественно предпочесть

поведению Хедды поведение Tea, раз он для последней

создал концовку более благополучную, и что мораль его

пьесы порочна, — против этого также возразить нечего.

С другой стороны, если «Привидения» будут защищать

так, как это делал театральный критик с Пиккадилли,

заявивший, что в пьесе осенен божественным благослове-

нием чудесный образ простого и набожного пастора

Мандерса, — и такой роковой комплимент снова нечем

парировать. Назовете ли вы фру Алвинг в зависимости

от. своих симпатий эмансипированной или, наоборот, бес-

принципной женщиной, Алвинга — развратником или

жертвой общества, Нору — бесстрашной женщиной с бла-

городным сердцем или ужасной маленькой лгуньей и не-

искренней матерью, Хельмера — егерем-эгоистом или

образцовым мужем и отцом — вы произнесете нечто, од-

новременно и верное и ложное и в обоих случаях абсо-

лютно ненужное.

Утверждение, что в пьесах Ибсена заключены амо-

ральные тенденции, в том смысле, в каком они обычно

понимаются, совершенно справедливо. Ведь аморальность

вовсе не обязательно подразумевает злонамеренные по-

ступки. Она подразумевает поведение, злонамеренное или

нет, но не подчиняющееся ходячим идеалам. Все религии

начинаются с восстания против морали и исчезают, когда

мораль побеждает и такие слова, как «благодать» и

«грех», заменяют словами «мораль» и «аморальность».

Баньян * помещает город Морали с его уважаемыми име-

нитыми гражданами, господином Законностью и господи-

ном Любезностью, по соседству с городом Разрушений.

Сегодня он в Соединенных Штатах подвергся бы за это

тюремному заключению. Я родился в атмосфере семна-

дцатого века в Ирландии середины девятнадцатого столе-

тия, и еще на моей памяти тех, кто говорил о морали,

подозревали в чтении Томаса Пейна *, если не в явном

атеизме. Нападки Ибсена на мораль — признак шшрщк-

дения: религииг а не ее угасания. Он заодно с теми про-

роками, которые внушают, что характер или воля че-

ловека постоянно опережают его идеалы и что поэтому

бездумная приверженность последним постоянно порож-

дает не игенее трагические результаты, чем бездумное их

отрицание. Таким образом, главная цель его пьес — заро-

нить в общество сознание возможности поступать амо-

рально. Он напоминает мужчинам, как осторожно должны

они поддаваться и искушению говорить правду и иску-

шению держать язык за зубами. Он внушает женщинам,

которые не могут или не хотят вступать в брак,. что

налагаемое на них обществом требование сохранять дев-

ственность и отказываться от материнства логически так

же справедливо назвать искушением, как и требования

противоположного характера, исходящие от отдельных

лиц и порождаемые их собственным темпераментом; и

что практическое решение вопроса так же зависит здесь

от обстоятельств, как выбор, пойти ли вам пешком или

нанять карету, — пусть и поступок и обстоятельства

будут менее тривиальными. Ибсен протестует против

4*

общепринятой точки зрения, что коль скоро существуют

некоторые моральные институты, значит, одно это уже

оправдывает все средства, которыми они поддержива-

ются. Он настаивает на том, что высшая цель должна

быть вдохновенной, вечной, непрерывна развивающейся,

а не внешней, нешметяшй и фальшивой; не буквой, но

духом; не соглашением, а предметом соглашения; не

абстрактным законом, а живым побуждением. А посколь-

ку побуждение изменить обычай и, значит, восстать про-

тив существующей морали созревает прежде, чем разум

осознает рациональную и благую цель этого побуждения,

то всегда возникает некий переходный момент, когда

индивид способен сказать только одно — что он хочет

поступать аморально, потому что ему так нравится; если

же он поступит иначе, то будет чувствовать себя связан-

ным и несчастным. Потому-то исключительно важно пом-

нить, что это «не наше дело», и предоставить другим

людям поступать так, как они хотят, если только их

свобода не наносит вам ущерба, а лишь потрясает

ваши чувства и предрассудки. Если же говорить о ре-

волюционных событиях, то здесь настолько трудно

отграничить одно от другого, что почти всегда на прак-

тике все в них решает физическая сила. Но во всех

обычных случаях нужен только здравый смысл, чтобы

отграничить цели управления от целей общественного

поведения.

Простая житейская истина заключается в том, что

если отдельным людям полезно время от времени испы-

тывать встряску, то для общественного прогресса просто

необходимо, чтобы она происходила как можно чаще.

Людей, однако, вовсе не полезно душить — ни часто, ни

время от времени. Вот почему неверно, относиться

к атеисту как к удушителю, так же как неверно считать

причиной краж и убийств «дурной вкус». Потребность

в свободном развитии есть единственная основа терпи-

мости, единственный веский аргумент в борьбе с инкви-

зицией и цензурой, в борьбе против сожжения еретиков

и отправки всякого эксцентричного человека в сума-

сшедший дом.

Словом, наши идеалы, как древние боги, постоянно

требуют человеческих жертв. И пусть ни один из них,

говорит Ибсен, не избегнет обязательной проверки —

достоин ли он приносимых ему жертв; и пусть все, кто

утратит веру в непререкаемость своего идеала, в ту же

минуту решительно и твердо откажутся приносить ему

в жертву себя или других. Конечно, безнадежно рас-

сеянные читатели скажут, что такой поступок вовсе не

аморален, а, напротив, высокоморален; но, право же,

я больше не буду попусту искать толкования слов для

тех, кто сам не придает никакого веса словам и не дает

мне этого делать. Достаточно сказать, что у людей, не

связанных обиходными идеалами, вопрос об этической

правоте пьес Ибсена никогда не возникнет. А люди,

связанные этими идеалами, будут опровергать его пьесы

как аморальные, и никто не сможет защитить драмы Иб-

сена от этого обвинения.

Стоит ли обсуждать тот эффект, который, очевидно,

воспоследует, когда человек откажется принимать ходя-

чие идеалы за непререкаемые образцы поведения и оце-

нит наблюдательность и широкий кругозор Ибсена?

Ведь за таким обращением личности к Ибсену в об-

ществе незамедлительно углубится понятие моральной

ответственности. До этого человек при проверке у сви-

детельской решетки своей совести не ожидает услышать

вопросов, каверзнее, чем: «Следовали ли вы заповедям?»,

«Подчинялись ли вы закону?», «Регулярно ли вы по-

сещали церковь?», «Платите ли малые и большие налоги

кесарю?», «Поддерживаете ли, по вашим средствам,

благотворительные организации?» Может быть, тяжело

выполнять все эти вещи. Зато гораздо тяжелее не вы-

полнять, что хорошо известно нашим девяноста девяти

моральным трусам из ста. Даже негодяй может выпол-

нять их все и тем не менее вести худшую жизнь, чем

контрабандист или проститутка, вынужденные отвечать

«нет» на все вопросы катехизиса. Замените это формаль-

ное испытание другим, когда потребуется лишь решить

вопрос, виновен или не виновен; когда с равной долей

уважения отнесутся и к девственности и к невоздержан-

ности, к покорности и к мятежности, к легальности

и к нелегальности, к набожности и к богохульству; ко-

роче, ко всем стандартным достоинствам и стандартным

недостаткам, — и в результате, облегчив таким образом

проверку достоинств человека, вы добьетесь не снижения,

а, наоборот, повышения этического стандарта и доведете

строгость последнего до уровня, недостижимого для лю-

бого фарисейства или для моральной трусости.

Разумеется, фарисею это не по вкусу. Почтенная

дама самых строгих религиозных правил воспитывает

в своих детях столь непреложное уважение к моральным

идеалам, что, если у них и останется хоть капля харак-

тера к тому времени, как они вырвутся из-под ее над-

зора, они используют свою свободу на то, чтобы очертя

голову броситься в объятия дьявола. Но эта безупреч-

ная женщина всегда чувствует несправедливость того,

что завоеванное ею почтение живет бок о бок с затаен-

ным презрением к ней, между тем как новейшая духов^

ная наследница Нелл Гвин *, которой никто из почтенных

лиц не осмелится поклониться на улице, — всеобщий

кумир. Причина этого даме-идеалистке неизвестна.

А дело все в том, что Нелл Гвин — женщина лучше ее.

Запрещение идеалистической проверки, при которой

Нелл сочтут худшей женщиной, и замена ее реальной

проверкой, которая покажет истинное соотношение меж-

ду Нелл и дамой-идеалисткой, будут крайне желатель-

ным шагом вперед в области общественной морали.

И если новое испытание проводить беспристрастно, то

оно лучшую часть фарисеев поставит над худшей

частью богемы так же безжалостно, как и лучшую часть

богемы над худшей частью фарисеев!. А до тех пор,

пока условность в этих делах прямо противоположна

реальности, люди будут повторять ошибку Хедды Габ-

лер, сделавшей своим идеалом порок. Если придержи-

ваться общепринятых взглядов, что Екатерина Великая

от королевы Виктории, а Нелл Гвин от миссис Прауди?

отличаются только как плохие женщины от хороших,—

нечего удивляться, когда те, кому нравятся Екатерина

и Нелл, заключат, что лучше быть распущенной, чем

строгой, и проникнутся предубеждением против трез-

вости и единобрачия, одновременно оправдывая пристрат

стие к возбуждению алкоголем и к беспорядочным свя^

зям. Сам Ибсен добрее к человеку, вступившему на

1 Предупреждение, высказанное в этой фразе, сейчас менее

необходимо, чем двадцать лет назад. Понятие богемы перестали

связывать с художественными профессиями и революционными

политическими взглядами после того, как дети вознегодовали

на то, что их богемные отцы опустились в быту и стали общест-

венными изгоями. Теперь богема скорее один из признаков глубо-

ко консервативных «щегольских слоев» богатых бездельников, но

не признак студии, сцены или социалистической организации

(1912).

путь пьянства и разврата по своей воле, чем к человеку,

ставшему респектабельным лишь потому, что он де

осмелился стать иным. Мы считаем, что чем искреннее

и здоровее мальчик, тем вернее он изберет своими люби-

мыми литературными героями пиратов, разбойников или

мушкетеров Дюма, отдав им предпочтение перед «стол-

пами общества». Нам уже довелось встретиться и с иб^

сенистами и антиибсенистами, которым кажется, что

истории Норы и фру Эльвстед написаны для того, чтобы

Утвердить для женщин,.мечтающих об «эмансипации»,

некое золотое правило. Это1 золотое правило гласит:

«Убеги от своего мужа». Но Ибсен с его взглядами на

жизнь отнесся бы к нему с таким же осуждением, как

и к церковной заповеди: «Будь верна своему мужу, пока

смерть вас не разлучит». Большинство людей знает

в жизни один-два случая, когда жена обязательно долж-

на была последовать примеру Норы или даже фру Эльв-

стед. Но им также должны быть известны случаи, когда

результаты таких поступков были столь же трагико-

мичны, как попытка Грегерса Верля из «Дикой утки»

совершить в семье Экдала то, что совершила Лона Хес-

сель в семье Берника.

Ибсен настаивает именно на том, что золотых пра-

вил нет, что о поведении людей должно судить по его

воздействию на жизнь, а не по его соответствию какому-

нибудь правилу или идеалу. И так как жизнь состоит

в выполнении желаний, которые постоянно нарастают

и сегодня не могут быть удовлетворены в условиях;

удовлетворявших их вчера, то Ибсен требует восстано-

вить старое протестантское право личности по-своему

расценивать человеческое поведение, даже если при этом

придется действовать против всех институтов, не исклю-

чая и самих так называемых протестантских церквей.

Здесь я должен закончить. Людям, которые, возмож-

но, вообразят, что я забыл свести для них ибсенизм

к формуле, я должен напомнить об одном: что квинтэс-

сенция ибсенизма как раз и состоит в отрицании всяких

формул.

 

Что нового дала норвежская школа?

Теперь нам предстоит решить, почему же произве-

дения Ибсена, Стриндберга, Толстого, Горького, Чехова

или Брие * так отличаются от произведений великих

мастеров пера первой половины девятнадцатого века. Ведь

ни человеческая природа, ни специфика драматургиче-

ского таланта не претерпели со времени Чарлза Диккен-

са и Дгома-отра никаких изменений. Толстой был просто

подражателем Диккенса. Ибсен, как и Стриндберг, Горь-

кий, Чехов или Брие, не более проницательный наблю-

датель, чем Диккенс. Талант и Толстого и Ибсена, как

он ни велик, ни качеством, ни количеством не отли-

чается от таланта Шекспира или Мольера. И все же

то поколение, которое от корки до корки могло про-

честь Шекспира и Мольера, Диккенса и Дюма без ма-

лейшего умственного или морального беспокойства, не

могло прочитать ни одной пьесы Ибсена или романа

Толстого, не почувствовав, что его интеллектуальное

и моральное благодушие нарушено, религиозная вера

поколеблена, понятия о правильном и неправильном

поведении спутаны, а может статься, и вовсе поменя-

лись местами. Остается предположить, что эти наши

современники были духовно сильнее даже величайших

своих предшественников. А между тем где в жизни

Вагнера, Ибсена, Толстого, Стриндберга, Горького, Че-

хова, Брие вы обнаружите свидетельство того, что они

есть или были хоть в каком-то отношении лучшими

людьми, чем Шекспир, Мольер, Диккенс или Дюма?

Мне лично приходилось слышать кое от кого, будто

чтение той или другой моей книги или присутствие на

постановке той или другой моей пьесы перевернули всю

их жизнь. При этом некоторые уверяли, что они неспо-

собны прочесть ни строчки Диккенса. И все они читали

книги и смотрели пьесы писателей, никак не менее ода-

ренных, чем я, и не находили в них решительно ничего,

кроме возможности как-то провести время.

Объяснить это может только явление, которое, по-

моему, составляет общий закон эволюции идей. «Каждая

шутка оборачивается истиной в лоне вечности», — го-

ворит Питер Киган в «Другом острове Джона Булля».

Любой крестьянин, с которым вы вступите в философ-

скую беседу, скажет вам: «Смехом большая правда при-

крывается». Да и все самые серьезные передовые

идеи были сначала большими шутками, иначе они угас-

ли бы, не успев разгореться, а их создателей забили бы

до смерти. Идеи эти мистическим путем нисходили на

их авторов благодаря склонности последних к юмору.

Двух моих друзей, путешествовавших в отдаленных

областях Испании, пастухи спросили о их вероисповеда-

нии. «Мы верим, — с сардонической усмешкой ответил

один из них, чрезвычайно опытный литератор и путе-

шественник,— в то, что бога нет». Если бы это легко-

мысленное замечание было воспринято серьезно, скеп-

тикам девятнадцатого века пришлось бы причислить

новое лицо к сонму своих мучеников. А в этом случае

еще много дней жители близлежащих деревень залива-

лись смехом, передавая из уст в уста чудную шутку.

Но именно потому, что пастухи приняли богохульство

за шутку, оно внедрилось в ткань их сознания. Пребы-

вая там в безопасности, оно в свое время разовьется

в истину. И появятся в конце концов другие путешест-

венники, и к ним отнесутся вполне серьезно, когда они

скажут, что на небесах нет того вымышленного идальго,

которого пастухи зовут богом. И пастухи останутся без

бога и назовут свои улицы авеню имени Поля Берта

и тому подобное, пока не настанет время появиться но-

вому шутнику с уморительными намеками на то, что

шекспировские слова «Божество намерения наши довер-

шает, хотя бы ум наметил и не так» 1 есть строго на-

учное утверждение факта, а неодарвинизм почти цели-

ком состоит из напичканных суеверной чепухой явно

ненаучных положений. И эта шутка в свое время опять-

таки преобразится в самое себя, то есть в солидную

истину.

Нечто подобное можно обнаружить и в нашем отно-

шении к таким очевидным истинам, существование

которых ни у кого не вызывает сомнения. И в этих

случаях могущество смеха удивительно. Мало того, что

люди оказываются способными терпеть самые страшные

неудобства и самые болезненные побои, весело сговорив-

шись считать их развлечением. Интереснее всего то, что

это действительно их развлекает, а вовсе не заставляет

смеяться сквозь слезы. Если вы в этом сомневаетесь,

почитайте популярные книги додиккенсовской поры —

от романов Смоллета до «Судового журнала Тома Крин-

гля» *. Нищета в лохмотьях — шутка, желтая лихорадка—

шутка, алкоголизм — шутка, эпидемия дизентерии —шут-

1 У. Шекспир, Поли. собр. соч., т. 6, М., 1960, «Гамлет»,

иерев. М. Лозинского, акт 5, сцена 2, стр. 140.

ка; подножки, побои, падения, драки, унижения, всякого

рода трагические сцены — все шутка. Забитые мужья

и сварливые тещи — главные темы острот Диккенса.

Старческая дряхлость, юношеская неопытность и стыд-

ливость — тоже шутки. А одно из любимейших развле-

чений — оскорблять и мучить свои жертвы.

К некоторым из таких шуток мы относимся теперь

довольно серьезно. Быть может, у «Хамфри Клинкера»

еще не совсем перевелись читатели (я лично не притра-

гивался к нему больше сорока лет). Но в этой книге,

безусловно, много такого, что сейчас просто омерзи-

тельно для тех, кого в свое время она несказанно раз-

влекала. Многое в «Томе Крингле» стало просто ди-

костью: он кажется не более остроумным, чем ослиные

бега. Кроме того, смех его вымученный: за решимостью

старого морского волка взирать с сияющей физиономией

на горе и неудобства чувствуется, что он как следует

даже и не взглянул на них и что они ему совсем не так

уж нравятся. С постыдного и страшного маска смеха

сползает медленно. Но в конце концов люди все-таки

видят все таким, какое оно есть на самом деле.

Случается, что эти перемены происходят даже не в

последующем поколении, а у одного автора внутри од-

ного его произведения. Общеизвестно, например, что

Дон Кихот и мистер Пикквик, которые выведены сна-

чала только в смешном свете, постепенно завоевывают

сочувствие, а под конец и уважение своих авторов.

К ним можно прибавить шекспировского Фальстафа,

который введен как второстепенный сценический пер-

сонаж, чья функция ограничена тем, что его обирают

принц и Пойнс. Пойнсу в пьесе вначале отводилась роль

резонера и главного из беспутных приятелей принца,

но он, как и некоторые герои ранних произведений,

скоро совсем стушевывается. А Фальстаф вырастает в

колоссальную шутку и безукоризненно выразительный

человеческий тип. И лишь в самом конце шутка увя-

дает. Перед Шекспиром возникает вопрос: а в самом

деле, надо ли над этим смеяться? Ответ, конечно, мог

быть только один. И Шекспир дает наилучший ответ,

какой может выйти из уст принца, ставшего королем,

который, право, мог бы приличия ради подождать с чте-

нием морали своему собутыльнику, пока сам не испра-

вится. Фальстаф, поруганный и униженный, умирает

жалкой смертью. Его соратники повешены, за исклю-

чением Пистола, чье восклицание: «Я стал стареть, и вы-

бивают честь дубинкой из моих усталых членов» 1 — есть

меланхолическое начало нищей и плутовской старости.

Но представьте себе, что Шекспир начал бы с того,

чем кончил! Представьте себе, что он родился бы в то

время, когда в результате длительной пропаганды здо-

ровья и воздержанности херес стали называть алкоголем,

а алкоголь — ядом, когда полноту стали считать либо

признаком болезни, либо недостатком воспитания и в об-

ществе распространилось убеждение, что причина всей

нищеты, преступности и расовой деградации заключена в

поглощении «на полпенса хлеба при таком невероятном

количестве хереса» 2. Целые государства могли в резуль-

тате этой пропаганды окончательно запретить розничную

продажу спиртных напитков, и даже умеренное опьяне-

ние все более стало бы приобретать славу прискорбной

болезни. Представьте себе (чтобы вы до конца осознали

все перемены), что в больших театральных центрах жен-

щины совсем перестали умиленно потакать пьянчугам

(как поступают еще женщины в некоторых отдаленных

местах) и не испытывают более к повадкам и привычкам

Фальстафа и сэра Тоби Белча * ничего, кроме отвращения

и гнева! Вместо «Генриха IV» и «Виндзорских проказ-

ниц» понадобилось бы в таком случае что-то вроде «За-

падни» Золя. И действительно, Кассио, последний из

шекспировских пьяниц-джентльменов, рассуждает, как

умеренный реформатор,— факт, заставляющий предпо-

ложить, что Шекспир подвергся основательной обработке

со стороны какой-нибудь утонченной дамы, вменившей

ему в вину оскорбительную вульгарность сэра Тоби и от-

казавшейся видеть что-либо смешное в наделении рыцаря

таким именем, как Белч, и соответствующими отличи-

тельными чертами. Представьте себе, наконец, что первое

представление «Укрощения строптивой» вызвало бы в

театре демонстрацию современных феминисток и навяза-

ло бы величию Шекспира идеи целого поколения агита-

торш от Мэри Уолстонкрафт * до миссис Фосетт * и мис-

сис Панхерст *. Разве удивило бы вас после всего этога,

1 У. Шекспир, Поли. собр. соч., т. 4, М., 1959, «Генрих V».,

перев. Е. Бируковой, акт 5, сцена 1, стр. 478.

2 У. Шекспир, Поли. собр. соч., т. 4, М., 1959, «Генрих IV»,

не рев. Е. Бируковой, акт 2, сцена 4, стр. 61.

что обмен шутками между Катариной и Петруччио обер-

нулся серьезным разговором между Норой и Торвальдом

Хельмером?

В этом свете становится ясным, чем отличается Дик-

кенс от Стриндберга. Стриндберг просто отказался видеть

.смешное в историях миссис Рэдл, миссис Макстинджер,

миссис Джо Гарджери *. Он настойчиво требовал, чтобы к

этим историям относились серьезно, как к примерам ти-

рании, порождающей большую деградацию и больше не-

счастий, чем любой известный истории политический или

сектантский гнет. Однако нельзя сказать, чтобы Стринд-

берг, даже в приступе самого жестокого гнева, строже

судил женщин, нежели Диккенс. Слов нет, его суд над

ними куда более последователен, потому что он не зачер-

кивает специфических факторов пола. Но эти факторы в

действительности смягчают приговор. Если бы Диккенс

дал нам возможность, пусть на одну минуту, увидеть Джо

Гарджери и миссис Джо как мужа и жену, дураки, воз-

можно, и обвинили бы его в нескромности. Но мы-то, во

всяком случае, обогатились бы новыми человеческими

впечатлениями, дополняющими нарисованную Диккенсом

картинку супружества «неукрощенной строптивой» и за-

пуганного взрослого ребенка. Джордж Гиссинг *, совре-

менный реалист, первым отметил силу и правдивость дик-

кенсовских женских образов и то, что, как бы смешны они

ни были, в большинстве своем они отвратительны. Даже

самые милые из диккенсовских женщин глупы, а иногда

и вредоносны. А немногие добрые женщины у Диккенса

лишены женственности: это диккенсовские добряки в

юбках. К тому же им недостает силы, которой у них при-

бавилось бы, если бы Диккенс отчетливо видел, что на

свете нет такой породы, как «женщина, милая женщина»,

а есть просто женская особь рода человеческого; если бы

он понял, что иметь одну точку зрения на человечность

для женщины, а другую — для мужчины, одни законы —

для женщины, другие — для мужчины, одни художест-

венные приемы — для женщины и другие — для мужчи-

ны или, раз уж об этом зашла речь, юбку — для женщины

и брюки — для мужчины так же несообразно и в конеч-

ном итоге так же непрактично, как иметь разные законы

для кобылы и жеребца.

Грубо говоря, все диккенсовские образы различных

существ, в которых превратили женщин наши искусст-

во

венные установления, несмотря на их верность жизни,

либо гадки, либо смехотворны, либо и то и другое вместе.

Бетси Тротвуд * — прелесть, потому что она старый холо-

стяк в юбке, она — женщина мужественная, как и все доб-

рые женщины. Добряки-мужчины у Диккенса в свою оче-

редь все женственны. Мисс Хэвишем *, слабоумная женст-

венная женщина,— кошмар, чудовище, хоть и чудовище

китайское: то есть чудовище не от рождения, а созданное

намеренным извращением человеческой природы.

У Стриндберга же, напротив, женщины по-настоящему

очаровательны и привлекательны. Всеобщее мнение, что

в женщинах Стриндберга воплощена месть ярого жено-

ненавистника за свои семейные неудачи, в то время как

Диккенс — гениальный идеалист (семейное счастье пос-

леднего, между прочим, едва ли было прочнее), обязано

единственно тому, что Диккенс или смеется над проис-

ходящим, или считает, что женщины родятся такими и

должны породниться со святым духом на своем, женском,

а не на общечеловеческом основании; Стриндберг же от-

носится к женскому характеру с убийственной серьезно-

стью — как ко злу, которому нельзя уступать ни в чем и

с которым надо яростно бороться до полного искоренения,

что вполне достижимо. Сиделка в его пьесе, обхаживаю-

щая своего старого подопечного, а потом втискивающая

его в узкий жилет, возмущает нас. Но, право же, она в

десять раз привлекательнее и человечнее'Сарры Гемп *,

омерзительного создания, чья душа полна мерзости и ко-

торое вместе с тем взято из жизни.

Очень показательно, что



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-11-27 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: