В одной из древнейших русских народных сказок, «Курочка Ряба», именно мышь разбивает золотое яйцо – символ смерти. Дед и бабка, которые только что сами безрезультатно пытались уничтожить это яйцо, впадают в отчаяние и горько плачут. В полном тексте сказки после этого начинается «разрушение мира». Гибнет природа, гибнет и человечество, представленное в образе семьи попа (вероятно, в древности – семьи шамана). Поповские дочки бросают ведра, ломают коромысла и бегут домой. Попадья кидает тесто и начинает размазывать его по полу. Поп отрезает себе косу, рвет церковные книги и поджигает храм. Мир рушится. Однако жуткая эсхатологическая картина всеобщей гибели и безумия останавливается при появлении мифологического символа жизни – «яичка простого». Того самого яичка, из которого в мифах народов мира возникает Вселенная. Мир спасен. Человечество обрело устойчивость. «Дед рад. Бабка рада».
Если в современной сказке роль трикстера рудиментарна и является как бы поздней тенью его древнего мифологического статуса, то в мифах народов, живших до недавнего времени в условиях родового строя, этот образ существует в своем первозданном виде. Таков не только кролик мифов африканских охотников, который, будучи завезенным в Америку вместе с африканскими рабами, превратился в плутовского героя американской народной сказки – Братца Кролика. Таков и ворон – герой мифов палеоазиатов и североамериканских индейцев. Статус медиатора присущ ему тоже в силу особенностей первобытной классификации животных, как любому падальщику, который как бы соединяет между собой мир хищников и мир травоядных. Ворон одновременно несет в себе функции серьезного демиурга, творящего Вселенную, явления природы, животных и людей, и даже самоотверженного героя, ломающего себе клюв, чтобы пробить небесную твердь, дав всему живому возможность увидеть первый рассвет, и черты шута, обманщика, прожорливого и похотливого, постоянно попадающего, благодаря этим своим чертам, в смешные ситуации. В одном из палеоазиатских сказаний ворон Кутх, сожравший все пищевые запасы своей мудрой жены Мити, выброшен ею в наказание из чума. Кутх грозит Мити вечным разводом и обещает завести другую жену. Мити по этому поводу иронизирует, потому что жениться не на ком: акт сотворения мира еще не произошел. Кутх решает сотворить себе жену, однако «стройматериалов» у него нет. Приходится использовать собственные фекалии. На морозе новая «жена» Кутха выглядит неплохо, однако в чуме она расползается в руках, и Кутх в очередной раз попадает в позорное и смешное положение. Любопытно, что в этом мифологическом тексте осмеянию подвергается и творец, и акт творения.
|
Вообще, судьба трикстера своеобразна. Он соединяет миры, его образ телесно связан с идеей космогонии и структурирования Вселенной; с другой стороны, фигура трикстера – фигура смеховая, явно неотделимая от наиболее архаического представления о смехе как творящем жизнь начале. Смехе, который, по словам В.Я. Проппа, является в архаическом сознании главным признаком, носителем и дарителем жизни.
Образ трикстера возник в период архаики, когда людям родового строя было неведомо представление о личности, то есть о человеке, существование которого было бы возможно вне коллектива, когда любые попытки проявить индивидуальность подавлялись в рамках социума. Однако в образе трикстера, уже в силу того, что он всегда пребывает в ситуации «один противу всех», прослеживаются некие стихийные протоличностные черты. Трикстер всегда воспринимался людьми родового строя с восторгом. Даже его грубая алчность и похотливость воспринимались как должное, и каждая его очередная проделка и победа на этой стезе вызывала восторг и восхищение. Однако когда трикстер начинает нарушать основные нормы социума и даже законы природы, его ждет злая гибель.
|
Наиболее показательна для нас здесь судьба лисички‑сестрички из русской народной сказки, образ которой, конечно, восходит к архаическому мифу. В упоении своими победами лисичка‑сестричка прославляет своих главных помощников и союзников (органы собственного тела) и выставляет из норы только хвост, который ей мешал и который становится причиной ее гибели. Такова судьба всех подобных ей героев мифа, а потом и сказки. Этот концепт (медиатор‑трикстер) закрепился в сознании и культуре человечества и, несмотря на сильнейшую фантастичность и значительную оторванность от реального быта, реальных знаний, умений и навыков первобытной цивилизации и опыта каждого отдельного человека, дал мощные побеги. Есть основания предполагать, что образ трикстера не опирается ни на какие реально существующие в природе животные инстинкты и социальные поведенческие модели. Он целиком является психологическим фантомом, порожденным моделирующей функцией человеческого сознания. Тем не менее, этот образ не только прошел сквозь тысячелетия, но и стал одним из значительных культурных концептов.
|
С наступлением Нового времени с формированием капиталистических общественных отношений и появлением ярко выраженной человеческой личности, как социального и психологического явления, начались поиски путей осмысления этого нового, дотоле небывалого, но уже становящегося массовым феномена культуры. Первые попытки осмыслить этого нового человека были предприняты в искусстве и, в частности, ознаменовались созданием плутовских персонажей. Трудность, как всегда, заключалась в том, что новый человек, человек‑личность, был очень разным – это и отважные конкистадоры, и хитрые и алчные банкиры, и гедонисты, набивающие брюхо, совершающие сексуальную экспансию, и аскеты, и грубые вояки, и утонченные мыслители, и ученые, и т. д., и т. д., и т. д. Искусство, как это часто бывает, принялось искать аналогию в прошлом, на периферии художественного сознания, в гигантской копилке гипертекста, который собирался культурной традицией человечества тысячелетиями. Образ плутовского героя, появившийся тогда и дошедший до нашего времени (от Ласарильо из Тормеса до Остапа Бендера), при всем своем многообразии по логике построения и общности судьбы удивительно напоминает трикстера архаического мифа. Это тем более поразительно, что образ трикстера сформировался в архаическом сознании, не знавшем личности, а главной чертой плута в искусстве Нового времени является как раз личностность. Это можно понять. Трикстер архаического мифа всегда сражается в одиночку только за свои интересы, только за самого себя и против всего мира. Он ведет себя как эгоист в эпоху полного господства коллективного сознания, когда «эго» просто не существовало.
Парадоксальность человеческого мышления поражает. Вместо того, чтобы позитивно и точно воспроизводить жизненные реалии и ситуации, закреплять в сознании и искать им применение для удовлетворения потребностей индивида и социума, оно постоянно умножает количество абсолютно неадекватных форм мыслительного мусора и хлама, того, что не только не приносит видимой или ощутимой пользы в познании реальной действительности, но и, как кажется, создает явные интеллектуальные помехи и сбои. Самым удивительным является не то, что это есть, а то, что это невозможно списать только на несовершенство, неотработанность и ошибки человеческой психики. Фантазии, заблуждения, сбои, неадекватность в отражении действительности, в соединении ее частей, в классификациях и типологиях оказываются не досадным браком и результатом несовершенства первобытного мышления и даже не следствием естественного дефицита позитивных знаний о мире, а необходимейшей составной частью развития чисто человеческого сознания. Мы полагаем, что именно этот «хлам» явился основой становления прототеоретического, а затем и теоретического, понятийного мышления. Абсолютно нормальный, беспредельно здравомыслящий, стопроцентно адекватный человек, в голове которого «хлам» и «мусор» полностью отсутствуют (таких, к счастью, практически не существует), никогда не понял бы не только Эйнштейна, но и самое примитивное произведение первобытного искусства, например наиболее ранний, как считают археологи, орнамент в виде крестика, который является и первичной моделью мира, и первичным отражением пространственных представлений человека, и первым солярным символом. А. Ахматова, вероятно, могла бы распространить свои знаменитые слова не только на поэзию, но и на всякую человеческую интеллектуальную деятельность: «Когда б вы знали, из какого сора…».
Наверное, поучая детей, предостерегая их от засорения, замусоривания памяти излишней и, как кажется, искаженной информацией, надо на минутку остановиться и задуматься: что для жизни и судьбы человека является излишним, а что необходимым? Животные удивительно функциональны: у них лишнего нет и быть не может. Любые попытки искусственного внедрения в их психику «лишнего» порождают у них информационный стресс, нервный срыв и могут стать причиной их гибели. Человек нередко тоже оказывается жертвой и информационных стрессов, и нервных срывов, ему свойственны безумие и гибель по этой причине. Однако то, что в эксперименте животному навязывается, человек приобрел в процессе своего становления и, более того, именно в силу этих «излишеств» стал человеком.
Целокупность этих «излишеств» составляет иную реальность отражения мира и бытия, открывая возможность неограниченного моделирования. Иная реальность, порождаемая моделирующей функцией человеческого сознания, связана с исходной природной реальностью жизни человека весьма опосредованно. В наше время почти каждый человек как заклинание повторяет общеизвестную истину: мир един в своем многообразии. Но когда мы приемами человеческого языка пытаемся если не выразить, то хотя бы описать единство и многообразие мира, это всегда приводит к бесконечному наращиванию количества бинарных оппозиций, в которых мы привыкли изображать мир. Эта привязанность к бинарным оппозициям возникла на заре антропосоциогенеза, когда формирующийся человек создал свою первую человеческую пространственную модель, разделив мир на две части: космос и хаос, правое и левое, верх и низ, конструкцию и деструкцию, свое и чужое, жизнь и смерть И Т.Д. И избавиться от этого невозможно: под бинарную асимметрию «подстроился» в процессе своего формирования человеческий мозг. По сравнению с жесткой функциональностью животного и его адекватностью конкретной ситуации, человек, даже самый мудрый, по меньшей мере неадекватен: никакой предмет или явление для него никогда не равны себе. Да и он сам себе в своем восприятии никогда не равен. Если поэт в России больше, чем поэт, то человек в мире больше, чем просто человек. Героиня повести Ф.М. Достоевского «Село Степанчиково и его обитатели», безгранично добрая, не первой молодости и не вполне нормальная барышня, считающая каждого мужчину влюбленным в себя романтическим героем, постоянно восклицает: «Ах, безумец, безумец…». Наверное, так можно сказать о каждом человеке. По сравнению с животными мы уж точно безумцы.
Кажущиеся ненужными и искажающими истинный облик реальности мыслительные модели так основательно вошли в плоть и кровь человеческого сознания, его смысловую ткань, что продолжают жить даже в утилитарных явлениях быта. Почти каждый живущий на Земле человек, по крайней мере европеец, знает, что такое огородное пугало. Пугало – антропоморфный бриколлаж, состоящий из крестовины, на основе которой закреплены очень условные детали, отдаленно напоминающие части человеческого тела. Пугало устанавливается в центре огорода. Его функция – отпугивание птиц.
Полная бесполезность пугала огородного для выполнения этой задачи общеизвестна и давно стала объектом шуток, анекдотов, юмористических рисунков, анимационного кино и т. д. Избитым сюжетом, например, является изображение птиц, свивающих гнездо на голове пугала. В тонком печально‑ироничном хокку японского поэта рубежа XVIII–XIX веков Ки‑каку эта тема отразилась в трех традиционных строчках:
Холодная зима.
В пустынном поле пугала ‑
Насесты для ворон[16].
Понимая бесполезность пугал, люди упорно продолжают их водружать. Любопытно другое. Огородное пугало, это тоже все знают, должно производить забавное впечатление и не столько пугать, сколько вызывать улыбку, смешить. С этой целью его наряжают в обноски, сочетающие в себе ветхость с убогим шиком и комической претенциозностью. Вообще, огородное пугало воспринимается не как часть сельскохозяйственного оборудования, а как некий артефакт, структурирующий пространство огорода. Почти с полной уверенностью можно сказать, что традиция установки огородных пугал восходит к представлениям античной эпохи о Приапе, чей культ получил широкое распространение в греко‑римском мире. Добрый сельский божок плодородия, страж садов и огородов, следящий за чистотой источников и правильностью межевания земли – Приап – изображался в виде забавного и смешного старичка‑урода с двумя фаллосами и лысой головой, напоминающей фаллос. По античному мифу, мать Приапа, увидев его уродство, чтобы смягчить впечатление, надела на него пурпурную (или густо‑шафрановую) тунику. Именно в такого цвета тунике статуя Приапа и устанавливалась посреди огорода в период античности. Ласково улыбаясь, он как бы шел навстречу людям, непристойно подняв подол туники, который был полон овощей, фруктов и зелени. Деревянные статуи Приапа устанавливались в садах, на виноградниках, на пасеках, но чаще всего в огородах. Кроме того, известны бесчисленные терракотовые статуэтки, мраморные рельефы, геммы, фрески, амулеты с изображением Приапа, разбросанные по всей Греции, Италии, Германии, Фракии, Долмации, Африке, Иберии, Британии, Причерноморью и т. д., то есть по всей греко‑римской ойкумене.
Можно с большой долей вероятности утверждать, что подавляющее большинство современных людей, устанавливающих пугало в своем огороде, изощряющих свою фантазию в придумывании для них смешных и ярких нарядов, посмеивающихся над «полезностью» этой части огородно‑садового антуража, не знают подлинного генезиса этого явления культуры. Кроме того, многие из них были бы весьма удивлены, узнав о том, что их пугало, по крайней мере европейское, – потомок Приапа. Поражает другое. Сами того не подозревая, невольно и, как кажется, неосознанно, люди в своем каждодневном быту упорно воспроизводят древние мыслительные формы, которым специально не обучаются. Вряд ли можно найти человека, который получил исчерпывающую словесную инструкцию о том, как должно выглядеть пугало и как к нему относиться. Люди пользуются древней информацией, которая для них на протяжении всей жизни остается нерасшифрованной, что не мешает ей работать и сохраняться, переходя из поколения в поколение, не неся в себе никаких полезных, позитивных и практических знаний, но фактически не искажаясь. Современные представления об огородном пугале и мифологическую фигуру Приапа, сначала местного малоазиатского божества города Лапсак, а затем одну из фигур культа Диониса, известную всему античному миру, отделяет друг от друга относительно небольшой для антропосоциогенеза период времени – около трех тысячелетий.
Как мы видим, сведения о Приапе пришли к нам, людям XXI века, двумя путями. Первый путь – через письменные источники, находки археологов, дошедшие до нас архитектурные памятники. Такие материалы требуют специального поиска, особых форм овладения и интеллектуальных усилий. О степени трудности этого поиска в данном случае говорить не будем. Второй путь – через коллективную память, которая ничего из предшествующего опыта человечества не забывает, но и ничего или почти ничего не объясняет, питая сознание «сырым» материалом.
Приведем еще один пример почти бессмертия «мыслительного мусора». Все, кто бывал в летних оздоровительных лагерях для подростков, помнят всеобщую суету и возбуждение, которые начинаются перед последней ночью заканчивающейся смены. «Ночью будем мазать!» Это мероприятие проводится параллельно официальным мероприятиям закрытия смены при полном попустительстве и даже некотором негласном участии взрослых. У этого мероприятия нет организационного центра. Никто не оговаривает правил, потому что все их как бы заранее знают. Никто не подает сигнал к началу. Суть акции заключается в том, что участники стараются в течение ночи не заснуть и разрисовать и разукрасить любыми подручными средствами (зубной пастой, губной помадой, акварелью) лица заснувших товарищей. Детей, обладающих особо крепким сном, стараются вместе с кроватью перенести в другие помещения, вынести на веранду и т. д. Главная задача заключается в том, чтобы жертва не проснулась до утра. Причем подростки, которые нередко применяют силу по отношению к сверстникам, никогда не прибегают к ней для того, чтобы «расписать» или переместить товарища. Действо осуществляется только над спящим. Идеальным окончанием игры является утреннее пробуждение жертвы и всеобщий смех по этому поводу. Кроме неприменения насилия в правила игры входит и то, что она осуществляется один раз за смену, в конце ее. Следует еще раз отметить, что правила никогда не оговариваются.
Не только подростки, но и взрослые даже не подозревают о том, что в своем поведении они воспроизводят комплекс древнейших представлений о мире, реализующийся в определенных ритуальных действах. В одном из древнейших индийских судебников среди преступлений, карающихся наиболее жестоко, упоминалось действие, которое современный человек может воспринять только как глупую детскую шутку – пририсовывание усов спящей беременной женщине. В этой юридической формуле отразилось архаическое представление о жизни и смерти. Логика его такова: во время сна душа человека отлетает и путешествует в иных мирах, возвращаясь к моменту пробуждения. Если изменить облик спящего или переместить его в пространстве, душа не найдет своего тела и покинет его. Такой человек после пробуждения долго жить не сможет. Таким образом, фактически в детских летних оздоровительных учреждениях три раза за лето происходит массовое ритуальное убиение. Утром же при помощи ритуального смеха производится ритуальное оживление «мертвецов». Так современные дети, сами того не подозревая, осваивают архаические мыслительные коды, связанные с кардинальными представлениями мифологического сознания. Они моделируют утрату души, преодолевают грань жизни и смерти и возвращаются обратно, в какой‑то мере осваивают глубинную и глобальную для человеческой цивилизации роль смеха – жизнедателя.
Выдающийся швейцарский исследователь детской психологии Ж. Пиаже в своей книге «Речь и мышление ребенка» напрямую связывает особенности детского мировосприятия с уровнем развития детского интеллекта. Есть основание полагать, что мифологизм детского сознания прочно связан с культурной традицией, частично ушедшей из ритуальной практики взрослых и продолжающей существовать в рамках детской субкультуры. Было бы неверно понимать это лишь как результат отказа взрослых в силу их интеллектуальной мощи от окончательно «отработанных» и ставших абсолютно ненужными цивилизации представлений и мыслительных комплексов и моделей. Это было бы так же неверно, как и считать детскую игрушку пустой побрякушкой, абсолютно не имеющей для цивилизации никакого значения, кроме того, чтобы дитя не плакало и выросло совершенным подобием его взрослых современников. В какие игрушки играем – такими и вырастаем. Мы привыкли к мысли о том, что уходящее поколение, старики, являются главными хранителями опыта человечества, культурной традиции. Это не совсем так, а порою совсем не так. Наши рассуждения отнюдь не являются попыткой влить новое вино в старые меха теории рекапитуляции. Мы бы связали мифологизм детского сознания не только с уровнем развития интеллекта детей, но и с относительной свободой детского мышления от так называемого взрослого здравомыслия, на самом деле, как показывает пример с пугалом, не так далеко ушедшего от этой детской мифологичности.
Августин Аврелий писал в своей «Исповеди» о детской игре как о серьезном и важном деле:
У меня, Господи, не было недостатка ни в памяти, ни в способностях, которыми ты пожелал в достаточной мере наделить меня, но я любил играть, и за это меня наказывали те, кто сами занимались, разумеется, тем же самым. Забавы взрослых называются делом, у детей они тоже дело, но взрослые за них наказывают, и никто не жалеет ни детей, ни взрослых[17]
Уходящее поколение действительно воспринимает и осмысливает себя как носителя и хранителя традиций старины. Следом за ними – это тоже довольно устойчивая традиция – таковыми их считают и все остальные. Однако при более внимательном и беспристрастном рассмотрении оказывается, что люди старшего поколения являются приверженцами относительно поздних ритуально‑мифологических представлений, связанных чаще всего с поверхностным, фольклоризированным монотеизмом и двоеверием. Этот культурный пласт находится обычно в рецессивном состоянии и оживляется лишь в переломные моменты жизни личности и социума (календарные праздники, свадьбы, похороны и т. д.). Конечно, существуют разные группы населения со своим специфическим отношением к этим проблемам, однако в целом это так. Традиции, носителем которых является старшее поколение, могут быть и чаще всего бывают описаны вербально. Часто перед конкретными событиями, связанными с ритуалами, представители среднего поколения обращаются к старикам за советом: «Как это делается?» Нередко представители старшего поколения пытаются навязать свои советы и рекомендации, что порой вызывает конфликты.
Обычно старшее поколение или не может объяснить природу ритуала, или дает объяснение в духе наивной народной этимологии. Так, например, почти каждая девушка отправляется на регистрацию брака в белом платье. Попытка одеться по‑другому вызывает резкий отпор, чаще всего матери, потому что белое считается символом чистоты и невинности. Мало кто из современных людей знает, что белый цвет, как и черный, в первобытном сознании воспринимался как цвет невидимости, цвет смерти и был цветом инициации. Отсюда белые платья и черные костюмы в католической и протестантской конфирмации, отсюда же подобная цветовая гамма школьных выпускных балов, впрочем, как и похоронных принадлежностей. Недаром так двусмысленно звучит у Шекспира песня безумной невесты Офелии:
Саван бел, как горный снег…
…Цветик над могилой;
Он в нее сошел навек,
Не оплакан милой[18].
До революции белые одежды невесты и черные – жениха были почти обязательны при венчании. Когда в 60‑е годы XX века эта традиция стала реанимироваться в форме советского торжественного бракосочетания, снова появились почти обязательные черно‑белые пары брачующихся. Но в силу того, что мужской костюм менее консервативен, большинство женихов сейчас надевает темные, но не черные костюмы, а невесты, даже чуть ли не на восьмом месяце беременности, вынуждены обряжаться в белые одежды.
Так же и на похоронах, вряд ли старшие, воображающие себя носителями традиций, объяснят, почему именно во время поминального обеда нельзя пользоваться вилкой и ножом. Вряд ли они знают, что это связано с остаточным, дохристианским представлением о незримом присутствии на тризне и страве мертвецов, которых можно поранить острыми предметами. Точно так же во время родительского дня, посыпая могилу зерном, какая‑нибудь бабушка на вопрос внука: «Зачем это делается?» – ответит: «Для птичек», – не подозревая, что птички эти у древних славян звались навьи, были воплощением душ умерших и прилетали из славянского Аида – Ирея.
На фоне этого поражает целостность, естественность, органичность и самодостаточность того, как традиции древних представлений и архаических мыслительных моделей хранятся в детской среде. Мало кто даже из образованных людей, интересующихся славянской мифологией, знаком с комплексом представлений, связанных с известным насекомым – божьей коровкой. Реконструкция этих представлений сделана В.Н. Топоровым в его книге «Предыстория литературы у славян»[19]с привлечением огромного лингвистического, исторического и культурологического материала. Выводы, к которым приходит В.Н. Топоров, поражают не только своей доказательностью и точностью, но и тем, что кардинальную словесную формулу забытого мифа, который ученый извлекает из глубин и тайников древнего сознания, воссоздавая почти утраченные древние мыслительные формы, в детстве солнечным летним днем выкрикивал почти каждый из нас. Посадив на указательный палец правой руки маленького кругленького красного жучка с черными точками на жестких надкрылках, мы нараспев произносили текст, который явно переняли не у взрослых, а у чуть более старших детей:
Божья коровка,
Полети на небо,
Принеси мне хлеба,
Черного и белого ‑
Только не горелого.
Откуда‑то мы знали, что коровка эта – божья, но слово «бог» здесь должно писаться не с большой буквы, а с маленькой, потому что бог этот – Перун, славянский небесный бог‑громовержец. Мы просили хлеба у божьей коровки и правильно делали, потому что у кого же еще просить хлеба, как не у славянской богини земли и плодородия Мокоши – жены Перуна. Но мы совершенно правильно опасались, что дар Мокоши, ее священный хлеб, может оказаться горелым, потому что Перун, заставший Мокошь с Велесом, жестоко наказал любовников. Велес был убит молнией и расчленен, а Мокошь, превратившаяся в насекомое и пытающаяся улететь от разгневанного мужа, была несколько раз поражена молнией, о чем напоминают черные точки на ее крылышках. Она действительно горела.
М.М. Бахтин, конечно, прав, и в человеческой жизни быт и ритуал практически неотделимы друг от друга, так что ритуал врастает в быт, а быт глубоко ритуализирован. Однако в жизни современного взрослого человека превалирует новая формирующаяся ритуальность, а архаические формы ритуала особо актуализируются лишь в наиболее значительные переломные и переходные моменты бытия (рождение, брак, смерть). Современные ритуалы, как и современные мифы, нами не ощущаются. Человечество осмыслит их как мифы и ритуалы только пережив их, выйдя за их пределы, сбросив их, как змея сбрасывает очередную старую кожу. Тогда можно будет оглянуться на них и полностью их осмыслить. Впрочем, выходя из старых мифов и ритуалов, человечество войдет в новые, очередные, которые тоже не будет ощущать как мифы и ритуалы до тех пор, пока снова не перерастет их, не сбросит их, не оглянется на них и не войдет в новую стадию развития, которая тоже неизбежно будет мифологизирована и ритуализирована.
Существуют десятки, если не сотни, определений мифа, взаимоисключающие, а порою и взаимовключающие друг друга. То определение, которое мы попытаемся дать сейчас, строго говоря, и определением‑то назвать трудно в силу его широты и необязательности, однако именно эти широта и необязательность и привлекают нас в этом определении. Миф – чисто человеческий способ переживания, осмысления и освоения мира в форме его моделирования. Под это довольно расплывчатое определение подпадает всякая или почти всякая известная нам знаковая система, а миф, наряду с языком, как знаковая система, если так можно выразиться, первороден. Сознание детей, не достигших подросткового возраста, весьма своеобразно: неструктурированность времени, отсутствие четких представлений о причинно‑следственных связях, эгоцентризм детского сознания, расплывчатость ощущения собственного «я» приводят к тому, что ребенок воспринимает окружающий его мир как локальную, почти неизменную данность, а себя – не только как центр этого мира, но и как некую неизменную величину.
Мы предполагаем, что основной ритуально‑мифологической формой переживания, осмысления и освоения мира для детей, как и основной формой деятельности для них, является игра. Как быт взрослого пронизан ритуалом и неотделим от него, так быт ребенка пронизан игрой и неотделим от нее. При этом, в нашем представлении, любая игра, традиционная ли, имитирующая ли элементы современной ребенку жизни взрослых, в конечном итоге и в структурном, и в смысловом отношении является воспроизведением мифа. Традиционные игры напрямую связаны с архаическими мифоритуальными формами. В силу этого дети являются идеальными носителями и хранителями древних мифологических структур. Миф до тех пор является мифом, пока социум, вырастающий из него, не начинает этот миф толковать. Истолкованный миф являет собой протонауку, протоискусство, проторелигию, но уже не миф в его целостном выражении. Дети никогда не толкуют игру, воспринимая ее как некую данность, принципиально, равную жизни, и живут в игре постоянно. Обучение игре производится, как правило, через приобщение, роль вербальных описаний в котором сведена к минимуму или полностью отсутствует. Если трансляция ритуальных правил от старшего поколения к среднему порою вызывает конфликт (старого и нового), то передача паттернов игровых моделей в детской среде бесконфликтна. Мы полагаем, что это связано с особенностями восприятия детьми времени и некритичностью восприятия ретрансляции информации младшим детям от более старших. Осваиваемые в детстве игровые ритуальные и поведенческие модели и словесные формулы закрепляются навсегда и в неизменной форме. Например, знаменитая дразнилка:
Рыжий, рыжий, конопатый,
Убил дедушку лопатой –
зафиксирована в сознании каждого русского человека. Почти все считают ее пустой обидной формулой, реализующей вербальную агрессию по отношению к определенной категории людей, когда‑то придуманной каким‑то талантливым шалуном. Однако в этом крошечном тексте законсервированы подлинные представления древности. Здесь нет ничего случайного. То, что убивается дедушка, почти определенно связано с ритуальным отправлением стариков на тот свет. Это отправление производилось обычно сельскохозяйственным орудием (серпом, мотыгой, лопатой, цепом и т. д.) и имитировало посев, жатву, обмолот. Стариков убивали не для того, чтобы избавиться от лишних ртов, а для того, чтобы они, воскреснув и прорастя сквозь землю как новое зерно, продолжили свое существование. Внук‑убийца не случайно рыжий, как вообще не является случайным обычай дразнить рыжих, ибо рыжий человек во многих архаических культах воспринимался как представитель духа хлеба и в силу этого становился жертвой[20]. Каждая дразнилка рассчитана на смеховое глумление, насмешку. Эта необыкновенно популярная среди детей дразнилка всегда шокирует современное сознание, ведь смеются, в конечном счете, над страшным и жестоким событием – убийством старика внуком. Авторам известного советского мультипликационного фильма удалось успешно снять этот шокирующий эффект, «дописав» дразнилку, включив в диалог ответа внука: