Глава двадцать четвертая 22 глава. Как он любил Родину! – шептала она, не надеясь, что ребенок сможет понять ее




как он любил Родину!… – шептала она, не надеясь, что ребенок сможет понять ее, и целуя бархатную шейку,

которая пахла скипидаром. Богатырский удар в дверь заставил обоих вздрогнуть. За дверьми, весь в снегу, стоял

Кочергин. – Я, как Дед Мороз, весь белый, с елкой в руках. Сейчас мы ее зажжем для Славчика. Вот и свечки – я их у

одной богомольной пациентки выклянчил. Они нам послужат, коли елочных нет. Эти прянички мы развесим, а вот и

подарок – лягушка заводная, она моему Мишутке принадлежала; я забрал, уезжая, и все таскаю в кармане… пусть

теперь перейдет к вашему. Вытирайте теперь слезы и несите мне топор – я заделаю елку в крест, а вы тем

временем ставьте самовар, если умеете… Пусть наперекор судьбе и у нас, и у ребенка будет счастливый вечер.

Славчик вытягивал шейку, выглядывая из постели, – ему уже был знаком этот голос. Есть поступки, вознаградить за

которые невозможно и которые женщина не сможет забыть, но всегда страшно оказаться благодарной мужчине!

Только бы не начал он опять говорить о своей любви, только бы у него хватило великодушия и такта оставить ее

чувства в покое, понять, что сейчас она любить не может, что ее душа – сплошная рана! Она начинает немного

опасаться этого человека: он не должен был говорить тех слов, которые сказал вчера, – из уважения к ее горю и к

собственной жене. Самые тонкие и сложные тайники ее чувств недоступны никому, а именно там, очень глубоко,

притаилась боль, вызванная кощунственным приближением: этот человек насильно вторгается в ее маленькую

семью, чтобы занять не принадлежащее ему место… Прикосновение ее руки, поцелуй ее губ, ласка голоса

принадлежат отцу ее детей, пусть его нет – все равно, ведь его дети здесь! Чего бы она только ни отдала, чтобы

елочку эту принес Олег, – половина горя ушла бы из ее жизни! Она колет на коленях лучины и вытирает потихоньку

слезы, которые бегут и бегут… Счастливой теперь она не может быть! Этот доктор все-таки не понимает всей

глубины ее горя! Но Славчик, несомненно, счастлив был в этот вечер. Он сидел на коленях у Кочергина, доверчиво

глядя на него теми детскими ясными глазами, с которых как будто снята пленка, застилающая взгляд

непосредственно самой души; потом он устал скакать и радоваться и заснул внезапно, стоя на коленях и уткнув

мордашку в подушку, задком вверх. А матери предстояло расплачиваться за этот чудесный вечер! – Нам с вами,

Ксения Всеволодовна, итак уже довольно досталось от жизни, чтобы выдумывать несуществующие осложнения!

Нас здесь никто не знает, общества здесь нет, и в положение Анны Карениной вы не попадете. Два человека

встретились в очень тяжелых условиях, вместе им легче перенести эти трудности, стало быть, надо объединяться –

вот как надо решать вопрос. Вы еще совсем юная: всю жизнь неутешной вдовой вы все равно не проживете… Вы

так сейчас одиноки… Что вас удерживает? Вы отлично видите, что я самым искренним образом привязался и к вам,

и к детям. Я не романтик и не люблю принимать трагические позы, но я корпел здесь один четыре года, у меня

тоже радостей немного! Приголубьте приблудного пса! – У вас есть жена, Константин Александрович, – сказала Ася.

– Моя жена!… Жестоко то, что вы говорите! Множество раз я запрашивал о ней гепеу и всякий раз получаю только

один ответ: «Если умрет – мы известим». Сколько же времени можно оплакивать разлуку? Я потерял надежду на

встречу, а у вас и самой слабой надежды нет. – Все равно – я не хочу!… У меня… да! У меня нет надежды, но ваша

жена еще может вернуться; недопустимо, чтобы человек, вырвавшийся оттуда, – измученная, больная, усталая

женщина – узнала, что ее не дождались, что любят другую… Так нельзя вычеркивать даже любовь собаки или

кошки! Никогда, никогда я не соглашусь содействовать этому. Я тогда потеряю уверенность, что никому не делала

зла, потеряю покой… Это еще не все: я была очень, очень счастлива с мужем и не хочу ни с кем повторять того, что

было с ним. – Ксения Всеволодовна, ведь я бы, как отец, любил ваших детей! – Я знаю. Вот этому я верю. Спасибо,

Константин Александрович, но разве… разве вы не можете любить их без… тайных встреч со мной? – Нет, мне

слишком тяжело будет вас видеть. Если вы не согласитесь быть моей, я буду просить перевода в другой город. – Ну,

это решать можете только вы сами, – ответила Ася, – не трогайте меня, Константин Александрович, пустите. Но он

притянул ее к себе сильной рукой. Ася увернулась и бросилась к лежанке, на которой спал Славчик. «Около ребенка

не посмеешь!» – сказал ее взгляд. Он действительно не посмел и только смотрел со своего места на нее и Славчика,

не делая ни шагу вперед. – Константин Александрович, спокойной ночи! Если желаете остаться нашим другом,

приходите завтра, а теперь уже поздно – идите. Он медлил. – Ксения Всеволодовна, ведь это все только потому, что

вы еще очень юная и многого не понимаете. Например, вы еще не понимаете, что такое одиночество в этом городе,

– и в его голосе прозвучало столько грусти, что на глазах у Аси навернулись слезы; тем не менее она осталась как

была – обнимающей ножки сына. «Ему нет еще трех лет, но это уже мой защитник!» – с нежностью думала она.

Несколько минут прошло в молчании. – Быть по-вашему, я ухожу, – и Кочергин покорно повернулся к двери. Через

минуту он крикнул из темных сеней: – Как у вас тут щеколда открывается? Не разберу. Ася выскочила в сени со

свечой и, поставив ее на крышку бочки с водой, подошла к задвижке. В ту же минуту она была опрокинута на пачку

соломы, сложенную в углу у двери: он подмял ее под себя и стал срывать с нее одежду. «Насилье!» – с быстротой

молнии мелькнуло в ее мыслях. – «Не допущу, о нет! Этому не бывать!» Извиваясь под ним вьюном, она отчаянно

брыкала его ногами и била кулаками в грудь и в лицо; потом перехватила его руку и впилась зубами ему в палец и

изо всех сил сжала челюсти. Он вскрикнул и выпустил ее. В ту же секунду она вскочила и бросилась в свою

комнату, защелкнув перед его носом задвижку. В доме наступила тишина. В Асе все клокотало от негодования.

«Меня насиловать! Меня!» До сих пор все знакомые ей мужчины относились к ней с рыцарским уважением.

«Мимоза! Беатриче! Царевна Лебедь!» – ей достаточно было только закрыть глаза, чтобы Олег оставил ее засыпать

спокойно. Ни Олег, ни Сергей Петрович не разрешали при ней ни одной сальной шутки, ни одного рискованного

анекдота. Она вспомнила, как Шура, прощаясь с ней, сказал: «Я вас любил так искренно, так нежно, как дай вам Бог

любимой быть другим!» Она вспомнила даже Валентина Платоновича в Москве на лестнице. Но этого доктора

воспитали совсем другие круги и качали другие подводные течения! Интеллигентность в нем была вне сомнения,

но изысканной корректности в нем не было и тени – она заметила это еще в первую встречу, когда он сказал

«кикимора», не зная еще каковы ее отношения с теткой. «Сбегайте-ка на рынок», «поставьте самовар» – ни Олег, ни

Сергей Петрович, ни Шура никогда не позволяли себе таких оборотов. Тем не менее, эта дружеская простота имела

свою прелесть; кто мог знать, чем она окажется чревата! «Меня насиловать, меня! Здесь, около моих детей! В

Рождественский Сочельник! Прийти гостем! Принести елку и выманить хитростью! Подлый, подлый! Волк в овечьей

шкуре! Не выйду пока не вернется хозяйка!» Ноги и руки ее ныли, утомленные борьбой, щеки горели; она сознавала

себя победительницей – чувство собственного достоинства все разгоралось. В доме было по-прежнему тихо – ушел

или притаился? Вдруг она услышала нерешительный стук в дверь; через несколько минут он повторился более

настойчиво. Она не отзывалась. – Ксения Всеволодовна, в вашей комнате остался на комоде ключ от моей комнаты,

– послышался его голос. Ася взяла ключ и швырнула его в узкую щелку, после чего тотчас снова захлопнула дверь. –

Ксения Всеволодовна, Бога ради, впустите меня на минуту. Клянусь вам жизнью моего маленького сына, вам не

угрожает ничего! Ася распахнула дверь и, стоя на пороге с заложенными за спину руками, надменно взглянула на

своего противника. Тот рухнул к ее ногам. – Простите! Я обезумел! Это был бред! Поверьте, что я не довел бы до

конца – я все-таки выпустил бы вас в последнюю минуту! Есть женщины, которые, желая близости, разыгрывают

неприступность. Я подумал: не из таких ли и вы? Ася, гордо вскинула голову и молчала – о таких женщинах она еще

до сих пор никогда не слышала, а его уверения, что он бы ее сам выпустил, показались ей не убедительны. – Но вы

защищались как львица, моя Чиарина! Уважение мое к вам безмерно выросло! Умоляю простить, и пусть все будет

по-прежнему, – и он обнял ее ноги. – Я прощу вас. Но… Забыть такую вещь нелегко… Между друзьями должно быть

доверие, а я теперь… – Вы суровы! Ведь я прошу прощения; ведь я поклялся… Вы помните, чем? Что может быть

дороже собственного ребенка? Теплая волна толкнулась в сердце Аси. – Да, вы правы – я не великодушна! Вот

сейчас я в самом деле прощаю! Если вы жалеете меня и детей, – голос ее задрожал, – будьте нашим другом, но с

тем, чтобы даже разговоров о любви не было. Или – уйдите вовсе! Это будет очень грустно и для меня, и для вас, а

все-таки лучше, чем то, что предлагаете вы. И в том и в другом случае я всю жизнь с благодарностью буду

вспоминать, что вы вылечили моего Славчика и устроили ему эту елку в этот печальный Сочельник. Она протянула

руку; Кочергин молча поднес ее к губам молча и встал. В ту минуту, когда он нахлобучивал свою ушанку на пороге,

она увидела, что укушенный палец был замотан носовым платком, который весь промок от крови. «Он больше не

придет!» – сказала она себе и почувствовала, как больно сжалось ее сердце, когда дверь за ним затворилась. Ей

показалось, что именно с этой минуты она стала большая, взрослая – ее юность и опека над ней старших кончились

навсегда! Утром пришлось упросить хозяйку дома покараулить детей, чтобы иметь возможность уйти на розыски;

Надежду Спиридоновну можно было ждать со дня на день, а она все еще не подыскала себе помещения и без

ужаса не могла вообразить, с каким лицом предстанет пред грозной теткой. Ей покоя не давало одно впечатление:

она увидела раз, как Славчик, забившись в угол, с робостью следит за Надеждой Спиридоновной,

прохаживающейся по комнате. «Он не чувствует себя здесь дома, он уже переживает унижение, а ведь

впечатления, которые ложатся на детскую душу, часто неизгладимы, Олег никогда бы не допустил, чтобы его сын

вырос забитым и робким», – думала она и сказала себе, что не вернется домой до тех пор, пока не найдет себе

помещения или не примет какого-либо решения с тем, чтобы покончить с создавшимся положением. В ежедневных

будничных мелочах Ася была уступчива и могла показаться слабовольной; но в трудные поворотные минуты в ней

подымалась своя внутренняя сила, толкавшая ее на собственные могучие решения, независимые от решений

окружающих, так было, когда она писала в церкви письмо Олегу, когда прибегала к Елочке с роковым вопросом и

после отказывалась от аборта, а теперь от близости с Кочергиным. В настоящую минуту, вспоминая взгляд своего

ребенка, она говорила себе, что не будет больше зависеть от Надежды Спиридоновны. И внезапно ей пришла в

голову смелая мысль: «Я уеду в деревню, уеду теперь же на той же лошади и дровнях, которые привезут Надежду

Спиридоновну. У крестьян легко можно будет подыскать светелку или летнюю половину и отеплить, как сделала

Надежда Спиридоновна. А здесь я все равно не найду ни жилья, ни службы; в канцелярию разве что возьмут

делопроизводителем или счетоводом… Так уж вo сто раз лучше в поле лен дергать или овец пасти, чем сидеть

целый день за столом у засиженного мухами окна и щелкать на счетах… цифры, деловые бумаги – я их ненавижу! К

тому же и детей оставлять не на кого! Да, да – уеду! Детям так нужны воздух и деревенское молоко, рядом будет

лес, цветы, животные… Только это может мне дать утешение и оздоровительную силу… Здесь мне терять нечего!»

Пользуясь тем, что вырвалась из дому, она зашла к Пановой, которая однажды уже навещала ее и приглашала в

свою резиденцию. Резиденцией этой оказался пустовавший дровяной сарай без окон, с продувными щелями. Старая

генеральша целый день то собирала хворост, то топила времянку, которая, однако же, не могла нагреть помещения

– за ночь стужа всякий раз устанавливалась заново, и вода в ведре покрывалась корочкой льда. Панова тотчас

усадила Асю пить чай на опрокинутом деревянном ящике, заменявшем собой стол, и вытащила для гостьи все, что

было у нее в закромах – кружку квашеной капусты, несколько печеных картошек и буханку пшеничного хлеба, а

единственное яйцо поручила отнести Славчику. Все эти деликатесы она получила от председателя райисполкома, с

дочерью которого занималась французским. Эта забота старой дамы лишний раз подчеркнула в глазах Аси

черствость Надежды Спиридоновны. Предполагаемое переселение в деревню Панова не одобрила: она нашла этот

план крайне легкомысленным, уверяя, что страшно держать детей так далеко от врачебной помощи и аптеки,

кроме того, она советовала договориться предварительно с органами гепеу и, как препятствие к переселению,

выставляла необходимость являться на отметку два раза в месяц и проходить немеренные крестьянские версты по

сугробам и распутице. Все это было весьма справедливо, но не могло остановить Асю – большие трудности

отдельных дней казались ей много привлекательней ежедневных грызущих неприятностей с Надеждой

Спиридоновной, которой в силу своей деликатности и мягкости, а также зависимого положения, она противостоять

не могла. Что же касается упоминания о гепеу, то возможность с этой стороны недоразумения испугала Асю, и она

на другой же день побежала за разрешением. На ее счастье или несчастье, агент, с которым она разговаривала,

ответил: – Являться на перерегистрацию вы обязаны, и притом в точно указанный срок, а жить в пределах района

вы можете где хотите. Обязываю лишь предъявить прописку, чтобы в случае неявки мы могли безотлагательно

навести справку. Надежда Спиридоновна появилась на следующее после этого утро и вполне одобрила план Аси,

быть может, попросту желая отделаться от обременительной гостьи, которую слишком неудобно было выгнать со

двора. Ася уехала в тот же день, несмотря на горячие возражения Пановой, которая прибегала специально, чтобы

попытаться отговорить молодую женщину от такого рискованного шага. Кочергин не появлялся – как в бездну

канул! Уезжая, Ася напрасно обводила глазами бедный дворик и заваленную сугробами пустую улицу, по которой

ее волокла убогая Савраска.

Глава двадцатая

Жилая зона и зона оцепления; обе окружены высоким двойным забором, опутаны колючей проволокой; вдоль всего

забора -распаханная полоса; по углам – вышки с часовыми; у ворот в зоны – проходные с дежурным; внутри жилой

зоны – мужские и женские бараки, столовая, кухня и больница; в зоне оцепления -мастерские; в обеих зонах – ни

одного дерева: предусмотрено приказом, чтобы часовые с вышек могли беспрепятственно обозревать территорию

лагеря. Выход за зону – только под конвоем. Лагерь – не штрафной: внутри каждой зоны передвижение свободно, в

бараках стражи нет, не возбраняется обмениваться фразами. Подъем – в шесть утра; завтрак в столовой,

перекличка и развод на работы; в час – обед, в семь – ужин, в десять – отбой ко сну; между ужином и отбоем –

свободное время; перед обедом и перед отбоем – повторные переклички. Барак – длинное деревянное здание с

решетчатыми окнами и кирпичной печью; вагонная система нар верхних и нижних с узкими проходами; голые доски

– ни матрацев, ни простыней; под головами – бушлаты и сапоги; барак кишмя кишит клопами и вшами; вещи

заключенных частично тут же, частично в «каптерке». Дневальные метут пол и топят печи; барак переполнен до

отказа – спят даже на досках, переложенных наподобие моста с одной верхней нары на другую; человек никогда не

остается наедине с самим собой; тишины нет даже ночью – тот храпит, тот кашляет, тот охает, тот плачет или

шепчется… Шаги и перекличка патруля… Заключенные в этом лагере различных категорий, с различными сроками;

«пятьдесят восьмых» здесь называют «контриками», а уголовных – «урками»; были еще так называемые

«бытовики», составляющие среднюю прослойку в обществе заключенных, – растратчики, прогульщики и прочие

нарушители трудовой дисциплины. Присутствие уголовного элемента делало существование невыносимым для

интеллигенции, обвиненной по пятьдесят восьмой. Непозволительная и совершенно безнаказанная грубость конвоя

наиболее болезненна была для них же, как для людей более щепетильных, нежели уголовники. Конвойных в лагере

называют «стрелками» и «вохрами» (от слов «вооруженная охрана»). В огромном большинстве это были узкоглазые

представители нацменьшинства. В лагере валили лес и делали «ружболванки», но весьма значительная часть

заключенных, разумеется, была занята на обслуживании нужд лагеря – в столовой, в кухне, в больнице, при

дорогах и транспорте. Лелю в первое же утро на разводе определили в бригаду по обкатыванию льда на

«лежневке» – так называли в лагере узкие дороги, проложенные к соседним лагерям и штрафным пунктам в

различных кварталах этого же леса, а также к поселку, где было сосредоточено управление лагерями и жили

вольнонаемные служащие. Леле такая работа оказалась не под силу – лом был слишком для нее тяжел и валился из

рук; конвойные ее немилосердно понукали, угощая придирчивыми окликами: – Будешь ты у меня шевелиться? А ну,

поторопись немножко, придурка! У, барахло буржуйное! Возвращаясь в этот первый день в барак, она вытирала

себе варежкой глаза при мысли, что завтра ее ожидает другой такой же день и что силы ее падают, а впереди 10

лет! К тому же у нее тотчас установились враждебные отношения с урками. Спустя несколько часов по прибытии в

лагерь она сделалась свидетельницей следующей сцены: на одной из верхних коек барака сидела, болтая

спущенными вниз голыми ногами и задевая ими головы проходящих, женщина – ярко размалеванная, с рыжими

растрепанными волосами. Подошел огромный, грубо высеченный детина и, отпустив неприличное ругательство,

стянул ее за голые ноги на пол и набросился с кулаками. Леля выскочила из барака с криком: – На помощь! На

помощь! Человека бьют! Подоспели конвойные и выволокли дерущуюся пару. Тотчас со всех нар повскакали урки и

окружили Лелю, называя «сволочью» и «придуркой». – Он ее приревновал, а твое какое дело?! Ты чего вылезла?

Зачем натравила?! – галдели они вокруг растерявшейся девушки. Леля только тут узнала, что вход мужчинам в

женский барак, а женщинам в мужской запрещен настрого, как и любовные свидания, и что выдать встречу

мужчины с женщиной (даже если встреча эта протекала далеко не в любовных тонах) считается поступком

настолько же предательским, как на свободе – донос в гепеу. В этот же вечер несколько урок разыграли в карты

сапожки Лели – та, которая проиграла, должна была их украсть и вручить той, которая выиграла. Не обнаружив

утром любимых сапожек, Леля пришла в ярость, которой после сама удивилась. – Обворовать заключенного, своего

же товарища по несчастью! Отнять у человека последнее! Подло, бессовестно! – в болезненном раздражении

повторяла она около умывальников, где толпились все обитательницы бараков. Подошел стрелок с командой

строиться и следовать в столовую, и, не давая себе труда взвесить последствия, Леля громко отчеканила: –

Товарищ стрелок, составьте акт: меня обворовали! Этого не должно быть между заключенными. Я протестую и

требую, чтобы нашли виновного. Рыжая урка – огромная татуированная девка в косынке, надетой как-то боком, –

встала против Лели и показала ей два пальца, а потом провела ими по своей шее; одновременно сзади кто-то очень

выразительно сжал Леле локоть. Она обернулась и увидела два озабоченных лица. – Перестаньте, перестаньте!

Замолчите! – быстро зашептали обе женщины. Леля растерянно смолкла; конвойный обернулся: – Выходи, кого

обворовали! Чего написать-то? В ответ была тишина. Конвойный осклабился: – Раздумала баба жаловаться! Оно и

впрямь – промолчать-то вернее будет! Эй, строиться! Пошли. Уже немолодая дама с громкой двойной фамилией –

жена морского офицера с царского крейсера «Аврора» – и другая, дочь лютеранского епископа, возглавлявшего все

лютеранские церкви в России, – обе долго увещевали Лелю, стараясь объяснить ей положение вещей: – Знаете ли

вы, что значат два пальца? Угроза вас убить – убить, если вы будете продолжать обращаться к конвою. Раз навсегда

запомните – натравливать на урок конвой немыслимо! Они найдут способ отомстить. Приходится молча переносить

все их штучки. Кстати, если присмотреться, урки не все отвратительны и бывают иногда хорошими товарищами, –

говорила бывшая морская дама. – Жизнь здесь ни в грош не ценится! – говорила Магда, дочь епископа, – я в лагере

уже второй раз; в том – в первом – урки разыграли в карты голову начальника лагеря: проигравшая должна была

его убить и убила. Никогда не угрожайте им и не подчеркивайте разницы между собой и ими. Ложась в эту ночь

спать и закрываясь с головой, Леля крестилась: – Террор урок!… Этого еще не хватало! Как допускает гепеу? Или

это один из способов добить морально интеллигенцию? Ночью она проснулась от толчка и громкого шепота возле

своего уха. Мгновенно покрывшись холодным потом, она села, испуганно озираясь. Она занимала верхнюю нару в

углу и дорожила этим местом: там была щель между бревнами, из этой щели дуло, но зато и вливалась струя

чистого воздуха; вплотную с ней было место молоденькой урки Подшиваловой; это была почти девочка, с

хорошеньким смазливым личиком; она еще в средней школе спуталась со шпаной и стала наводчицей в воровской

шайке. Леля увидела ее сейчас перешептывающейся с мужчиной, в котором узнала одного из конвойных – так

называемого Алешку-стрелка; это был сын донского казака, высланного в эти края при расформировании Войска

Донского. Многие контрики удивлялись, что Алешка был зачислен в штат, имея репрессированного отца. Леля едва

только успела подумать, что делает Алешка здесь в такой поздний час, как увидела, что конвойный снимает

шинель; вслед за этим он без дальнейших церемоний положил эту шинель на нее, слегка отодвинув ее при этом

локтем, а сам навалился на Подшивалову, которая обхватила его обеими руками. Вся кровь прилила к щекам Лели. –

Вы как смеете? Что за бесстыдство! Вы здесь не одни! Я не желаю этого! – возмущенно воскликнула она. Стрелок

прищурился: – Ишь, важная какая! Ну, а где ж бы это нам остаться вдвоем, скажи на милость, а? С одной из нар

поднялась страшная голова рыжей урки Лидки Майоркиной; при слабом свете тусклой лампы под потолком лицо ее

с белесоватыми глазами казалось лицом Горгоны или страшного земноводного. – Кто тут скандалит? Сахарная

интеллигенция опять!… Святая, подумаешь, выискалась!… Сама-то. ты не баба, что ли? Подожди – проучим! Урки-

бабы, раскурочим ее, чтобы не зазнавалась! Леля, заломив руки, уткнулась в подушку в полном отчаянии. «О, зачем,

зачем я подавала эту бумагу о смягчении своей участи! Лучше мне было умереть!» На ее счастье, в это же утро,

едва проиграли зорю, в барак вошли два рослых конвойных и направились прямо к Лидке Майоркиной. – Складывай

живо свои шмотки и одевайся. Приказано тебя переправить в другой лагерь. Транспорт уже дожидается.

Последовала новая безобразная сцена: урка визжала, плевалась и ругалась неприличными словами, а вслед за тем

разделась догола, очевидно, в знак протеста; конвойные вызвали для подкрепления еще двух рослых стрелков и

живо закатали в байковое одеяло и перевязали веревками татуированную красотку, после чего вынесли ее на руках

из барака, несмотря на отчаянные визги и барахтанье. – Чего ради так сопротивляться? Не все ли равно, который

лагерь? – спросила Леля соседку. – У нее полюбовник здесь, да и в штрафной, хоть до кого доведись, неохота! Ей за

буйство уже давно грозили переводом в штрафной, – ответила та. Леля подошла к окну и увидела отъезжающие

сани, в которых лежала спеленутая фигура, прикрытая рогожей, словно покойник, вздохнула несколько спокойней.

– Вам посчастливилось с переводом Майоркиной. Это вас Господь Бог хранит, – шепнула Леле около умывальников

дочь епископа. Сухощавая фигура и обнаженные виски напоминали Леле Елочку. – Что такое «раскурочить»? –

спросила Леля. – Это их блатной жаргон… обокрасть, наверно… – ответила Магда. – Вы слышали, что было ночью? –

спросила опять Леля. Изнуренное лицо этой немолодой уже девушки залил румянец. – Не будем обсуждать наших

меньших сестер и братьев. Они, может быть, не имели в своем детстве тех облагораживающих влияний, которые

имели мы. Пусть сам Господь судит их судом праведным, – ответила Магда. – Вы за происхождение? – спросила

Леля. – Уже второй раз, но у меня был такой прелестный папочка, что за него можно и потерпеть. Леля с

удивлением подняла на Магду глаза – такая постановка вопроса не приходила ей на ум. «Она, наверно, очень

добра, но при этом скучна невыносимо!» В это утро стрелок, приготовившийся сопровождать партию по скалыванию

придорожного льда, сказал, указывая на Лелю: – Товарищ начальник, эту я не возьму – ползет, как улитка! Вся

партия из-за ее плетется. Ломом тоже еле шевелит; всю норму, поди, им сбивает. Беда с таким барахлом. Вот хоть

бригадира спросите… Бригадир, интеллигентный человек из числа «пятьдесят восьмых», в свою очередь прибавил:

– Вполне согласен с мнением стрелка. Мне кажется, что эта заключенная слишком слаба физически для такого вида

работ. Бригада наша считалась ударной, и нам за это положено внеочередное письмо, а теперь мы можем сорвать

нашу норму ударников. Леля бросила на бригадира взгляд затравленного зверька, не понимая, что тот ведет дело к

ее же пользе. Гепеушник толкнул ее в сторону врача, присутствовавшего на разводе в обязательном порядке: – Ты!

Медсантруд! Определи-ка трудоспособность! Врач – тоже из заключенных – увел Лелю в свою щель, выслушал ее

жалобы и, потыкав стетоскопом в ее грудь, объявил, что она годна только на «легкий» труд ввиду туберкулезного

процесса и сильного невроза сердца. С этого дня Лелю определили дежурить в землянке у котла и поддерживать

разведенный под ним огонь. Несколько в стороне, в сарае, стояли бочки с горючим, и когда приезжали машины,

Леля выдавала им бензин и горячую воду и записывала количество выданных литров. Леля очень сомневалась,

чтобы пропитанный нефтью воздух был полезен для ее легких, но молчала, потому что работа в землянке

требовала меньшей затраты сил и удавалось иногда подремать, уронив голову на счетоводную книгу, в

промежутках между заездами шоферов; сна ей систематически не хватало. В час дня, заслышав призывной гудок,

она шла с ложкой получить чашку «баланды», как называли в лагере суп, который привозили из жилой зоны для

тех, кто работал в зоне оцепления; вечером питание происходило в общей столовой. Скоро у Лели завелись

приятельские отношения со стариком-пекарем из бытовиков. Он пришел к ней раз поклянчить керосинцу на

растопку печи и повадился понемногу приходить с бутылкой каждый день, а Леле приносил ржаную краюху. Она

прятала ее за пазуху и приберегала для свободных минут, а потом ела по маленьким кусочкам, смакуя, но никогда

не выносила из землянки, опасаясь вопросов, откуда у нее такая драгоценность. Перепадали куски ситного и от

Алешки. – Бери, недотрога! Молчи только! – сказал он раз. Леля вспыхнула: – Мне подкупа не надо! Я не доносчица:

я за то и сижу, что отказывалась выдавать! – отрезала она. – Разговорчики! Уж сейчас и закипело ретивое! Ешь,

коли голодная, – ответил стрелок. Некоторые из контриков находили, что Алешка был мягче остальных – пожалуй,

Леля была согласна с этим. Подшивалова хвастливо заявляла соседкам: – Работенка у меня нонече завелась совсем-

таки блатная!… Ее водили на переборку овощей, и всякий раз она притаскивала в кармане то брюкву, то морковь и

всегда угощала Лелю. Вахтерам вменялось в обязанность обыскивать возвращающиеся с работ бригады, но вне

присутствия командного состава гепеу процедура эта иногда сводилась к проформе, а Подшивалову, как

любовницу своего же товарища, обыскивали еще небрежней, чем остальных. «Я – плохой товарищ!» – думала Леля,

принимая подачки Подшиваловой и вспоминая те, которые получала от пекаря… Но недоверие к уркам слишком

прочно гнездилось в ней! Эта самая Подшивалова там – в Ленинграде – выслеживала дам в дорогих мехах, а после



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2016-04-15 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: