ПАРДАК, КРЕМОНА, ПАРИЖ (XVII–XVIII вв.) 17 глава




Когда свет, проникавший сквозь узкое окно, стал угасать, фра Николау вышел из капеллы таким же бодрым, каким вошел. Снаружи он жадно вдохнул запах тимьяна и сена, шедший от разогретых за день полей, – старики не могли упомнить дня жарче. Он снова вытер пот с пылающего лба и направился к строению из серого камня в конце переулка. У входа ему пришлось смирить свое нарастающее рвение, потому что внутри как раз эта женщина, опять эта женщина, вместе с Косым из Салта, бывшим при ней мужем, тащила мешок турнепса больше ее самой.

– Им обязательно ходить через эту дверь? – в раздражении спросил он фра Микела, вышедшего навстречу.

– Вход с огорода затопило, ваше преосвященство.

Фра Николау Эймерик сухо осведомился, все ли готово, и, пересекая зал огромными шагами, подумал: Господи, все мои усилия направлены на служение Твоей Правде, днем и ночью. Дай мне сил, ведь в конце мира Ты будешь судить меня, а не люди.

 

Я погиб, подумал Жузеп Щаром. Он не мог выдержать черного взгляда дьявольского инквизитора, который стремительно вошел в зал, выкрикнул свой вопрос и теперь в нетерпении ждал ответа.

– Какие гостии?[196] – выдавил наконец доктор Щаром глухим от ужаса голосом.

Инквизитор встал и уже в третий раз с того момента, как он вошел в зал допросов, отер со лба пот и повторил вопрос: сколько ты заплатил Жауме Малье за освященные гостии, которые он дал тебе?

– Я ничего об этом не знаю. Я не знаком с Жауме Мальей. Я не знаю, что такое гостии.

– То есть ты признаешь себя иудеем.

– Я… я иудей, да, ваше превосходительство. Вы это знаете. Моя семья, как и все семьи, проживающие в квартале, находится под защитой короля.

– В этих стенах единственная защита – Господь. Запомни это.

Адонай[197]Вышний, где Ты, где Ты? – подумал почтенный доктор Жузеп Щаром, понимая, что грешит против Него неверием.

 

В течение целого часа, который показался ему вечностью, фра Николау, проявляя ангельское терпение, преодолевая головную боль и чувствуя перегрев всех своих внутренних гуморов, пытался проникнуть в тайну ужасного святотатства, совершенного этим презренным созданием над освященными гостиями, о которых шла речь в подробном и промыслительном доносе, но Жузеп Щаром только повторял сказанное – что его зовут Жузеп Щаром, что он родился и проживал до сих пор в еврейском квартале, что обучился медицинскому искусству, что помогал младенцам появляться на свет как в квартале, так и за его пределами и что всю свою жизнь он занимался только исполнением своей профессии, и ничем более.

– А также ты ходил в синагогу в ваш субботний день.

– Король запретил это совсем недавно.

– Король никто, когда речь идет о душе. Ты обвиняешься в совершении ужасного святотатства над освященными гостиями. Что ты скажешь в свое оправдание?

– Кто меня обвиняет?

– Тебе не обязательно это знать.

– Нет, мне необходимо это знать. Это клевета, и в зависимости от того, кто клевещет, я могу указать, по какой причине…

– Ты хочешь сказать, что добрый христианин может солгать? – Фра Николау был потрясен, возмущен.

– Да, ваше превосходительство. Еще как!

– Это усугубляет твое положение, потому что, оскорбляя христианина, ты оскорбляешь Господа Бога Иисуса Христа, которого распял своими руками.

Господи, Господи Вышний и Милостивый, единый Бог мой, Адонай.

Даже не глядя на него – столь велико было его презрение, – Великий инквизитор Николау Эймерик провел ладонью по омраченному челу и сказал двум стражникам: примените к упрямцу пытки и приведите его ко мне через час с подписанным признанием.

– Какие пытки, ваше превосходительство? – спросил фра Микел.

– Дыбу, пока единожды читается Credo in unum Deum [198]. А если понадобятся крюки, то пока дважды читается Pater noster [199].

– Ваше превосходительство…

– А если не вспомнит, повторите сколько понадобится.

Он подошел к фра Микелу де Сускеде, который стоял опустив глаза, и едва слышным шепотом приказал передать этому Жауме Малье, что, если он еще раз продаст или отдаст гостии еврею, мы с ним повидаемся.

– Мы не знаем, кто такой Жауме Малья.

И, вдохнув поглубже:

– Может быть, его не существует.

Но святой человек не услышал его, поглощенный своей головной болью, которую он приносил Господу нашему Богу как покаяние.

 

На дыбе и крючьях мясника, которые пронзили его плоть и разорвали связки, врач Жузеп Щаром из Жироны признал, что да, да, да, ради Всевышнего, я это сделал, я купил их у этого человека, как его, да, да, перестаньте, ради бога.

– И что ты с ними сделал? – Фра Микел де Сускеда сидел напротив дыбы, стараясь не смотреть на стекающую с нее кровь.

– Не знаю. Что хотите, умоляю вас, хватит!..

– Осторожно: если он потеряет сознание, мы не дождемся признания.

– И что? Ведь он уже признался.

– Хорошо, тогда ты, рыжий, сам поговоришь с фра Николау и расскажешь ему, что преступник не подписал признание, потому что уснул во время пытки, и я уверяю, что он вздернет вас на этой же дыбе за то, что вы вставляете палки в колеса Божественной справедливости. Вас обоих.

И в гневе:

– Вы что, не знаете его преосвященство?

– Но мы только…

– Да. А когда вас будут пытать, я буду секретарем и наблюдателем, как обычно. Давайте живее.

– Так, бери его за волосы… Ну, что ты сделал с освященными гостиями? Ты меня слышишь, а? Эй, Щаром, черт бы тебя побрал!

– Я не потерплю сквернословия в стенах святой инквизиции! – возмутился фра Микел. – Ведите себя как добрые христиане.

 

Поскольку дневной свет окончательно померк, зал освещался факелом, чье пламя трепетало, как душа Щарома, который, теряя сознание, слушал звучный голос Николау Эймерика, оглашавшего приговор высочайшего трибунала, в соответствии с которым он в присутствии свидетелей осуждался на смерть в очистительном огне в канун Дня святого Иакова‑апостола, так как отказался покаяться и принять крещение, что спасло бы от смерти если не его тело, то душу. Подписав приговор красными чернилами, фра Николау обратился к фра Микелу:

– Помните, перед казнью преступникам следует отрезать язык.

– Нельзя ли просто завязать рот, ваше преосвященство?

– Перед казнью преступникам следует отрезать язык, – с ангельским терпением повторил фра Николау, – и я не допущу никакого небрежения.

– Но ваше преосвященство…

– Они очень хитрые, закусывают повязку… А я хочу, чтобы еретики были немы, когда их везут на костер. Если у них будет возможность говорить, то своими проклятиями и богохульствами они могут оскорбить чувства собравшихся.

– Но здесь никогда не случалось…

– А в Лейде случалось. И пока я исполняю свою должность, никогда этого не позволю.

Он посмотрел на него своим жутким черным взглядом и добавил глуше:

– Никогда. Я никогда этого не позволю.

И снова повысил голос:

– Смотрите мне в глаза, фра Микел, когда я с вами разговариваю! Никогда!

Он встал и быстро вышел из зала, не взглянув ни на секретарей, ни на преступника, ни на остальных, поскольку был приглашен на ужин во дворец епископа, опаздывал и его мучили жар, жара и головная боль.

На улице ударил мороз и ливень сменился обильным и бесшумным снегопадом. Рассматривая на свет вино в бокале, он сказал хозяину: да, я родился в состоятельной и очень набожной семье, и моральные принципы, в соответствии с которыми меня воспитали, помогают вашему покорному слуге нести ту ношу, которую посредством четких указаний рейхсфюрера Гиммлера возлагает на него сам фюрер, и справляться с нелегкой задачей служить родине надежным щитом против внутреннего врага. Это превосходное вино, доктор.

– Благодарю. Для меня большая честь разделить его с вами в этом импровизированном жилище.

– Импровизированном, но уютном.

Еще глоток. Снаружи снег уже прикрыл срам земли холодной белой простыней. Вино разливает тепло по жилам. Оберштурмбаннфюрер Рудольф Хёсс, родившийся в Жироне дождливой осенью 1320 года, в те далекие времена, когда Земля была плоской, а у распаляемых любопытством и фантазиями безрассудных путников, которые осмеливались заглянуть за край света, лопались глаза, был особенно горд распить это вино вдвоем с заслуженным и влиятельным доктором Фойгтом, и ему не терпелось как бы случайно упомянуть об этом с кем‑нибудь в разговоре. А жизнь прекрасна. Особенно теперь, когда Земля снова стала плоской и они, ведомые ясным взглядом фюрера, показывают человечеству, что такое сила, мощь, правда и будущее, и учат, что достижение идеала несовместимо с какими‑либо проявлениями сочувствия. Мощь рейха была уже безгранична, и по сравнению с ней дела всех Эймериков всех времен казались детскими играми. Вино настроило его на возвышенный лад:

– Для меня приказы, даже самые трудные для исполнения, – священны. Как офицер СС, я должен быть готов к полному самопожертвованию во исполнение долга перед родиной. Поэтому в тысяча триста тридцать четвертом году, когда мне было четырнадцать лет, я вступил в монастырь доминиканских братьев‑проповедников в Жироне, моем родном городе, и посвятил свою жизнь защите Истины. Меня называют жестоким, король Петр меня ненавидит, завидует мне и хочет меня уничтожить, но это не беспокоит меня, потому что, когда речь идет о вере, я не потворствую ни королю, ни родному отцу, не признаю матери и не принимаю во внимание происхождение, – все это не волнует меня, я служу только Истине. Из моих уст вы услышите только Истину, монсеньор епископ.

Епископ собственноручно наполнил бокал фра Николау, тот машинально отпил, продолжая свой яростный монолог, он говорил: меня выслали, меня лишили звания инквизитора приказом короля Петра… Позже меня избрали генеральным викарием ордена доминиканцев здесь, в Жироне, но вы не знаете, что проклятый король Петр надавил на святейшего папу Урбана, чтобы тот не принял моего назначения.

– Я не знал этого.

Епископ, хотя и сидел в удобном кресле, держал спину прямо и был начеку. Молча наблюдая, как Великий инквизитор отирает со лба пот рукавом сутаны, он успел дважды мысленно прочитать Pater noster и наконец спросил:

– Вам плохо, ваше преосвященство?

– Нет.

Епископ помолчал. Оба отпили из бокалов.

– Тем не менее, ваше преосвященство, сейчас вы снова стали генеральным викарием.

– Мое постоянство и вера в Господа и Его святое милосердие позволили мне вернуть и должность, и обязанности Великого инквизитора.

– Да будет это ко благу.

– Да, но сейчас король угрожает мне новой ссылкой, а кое‑кто из друзей предупреждает, что монарх хочет меня убить.

Епископ задумался. Наконец он нерешительно поднял палец и сказал: король Петр полагает, что ваше упорство в преследовании трудов Льюля…

– Льюля? – воскликнул Эймерик. – Вы читали Льюля, монсеньор епископ?

– Ну, я… В общем… Д‑да.

– И?..

Черный взгляд Эймерика буравил душу. Епископ сглотнул:

– Не знаю, что сказать. По мне… Я читал… Словом, я не знал, что… – Наконец он сдался:

– В общем, я не богослов.

– Я тоже не инженер, но мне удалось добиться бесперебойной работы крематориев Аушвица двадцать четыре часа в сутки. И мне удалось сделать так, чтобы мои люди, надзирающие за крысами из зондеркоманды, не сходили с ума.

– Как же вам это удалось, уважаемый оберлагерфюрер Хёсс?

– Не знаю. Я проповедую Истину. Показываю всем страждущим душам, что евангелическая доктрина только одна и моя священная миссия состоит в том, чтобы не дать ошибке или злонамеренности подточить основы Церкви. Потому я тружусь над искоренением всех ересей, а самая действенная мера для этого – искоренить всех еретиков, как возвратившихся к ереси, так и новых.

– Тем не менее король…

– Великий инквизитор и викарий ордена, прибывший из Рима, хорошо это понял. Он знал, что король Петр ко мне не расположен, но расценил, что я, несмотря ни на что, должен продолжать осуждать все произведения, книгу за книгой, презренного и вредоносного Рамона Льюля. Он не подверг сомнению ни одного процесса, начатого нами в прошлые годы, а после святой мессы в проповеди упомянул вашего покорного слугу в качестве примера, которому должны следовать все – от первого до последнего оберлагерфюрера. Что бы там ни говорил король Валенсии, Каталонии, Арагона и Майорки. И тогда я почувствовал себя счастливым, потому что был верен самому священному из своих и вообще из всех обетов. Единственной проблемой была та женщина.

– Есть еще кое‑что… – после некоторых сомнений епископ предостерегающе поднял палец, – внимание, я не говорю, что они не заслуживают смерти. – Он посмотрел на вино в своем бокале, и оно показалось ему красным, как пламя. – Нельзя ли их…

– Нельзя ли их что? – нетерпеливо перебил Эймерик.

– Они непременно должны умирать на костре?

– Общая практика всей Христовой Церкви подтверждает, что они должны умирать на костре, да, монсеньор епископ.

– Это ужасная смерть.

– Сейчас меня гложет жар, но я не жалуюсь и не перестаю трудиться во благо Святой матери‑Церкви.

– Я настаиваю, смерть на костре ужасна!

– Но заслуженна! – взорвался его преосвященство. – Ужаснее – богохульства и упрямство в заблуждении! Разве не так, монсеньор епископ?

Тем временем я смотрел на пустой монастырский двор, погрузившись в раздумья. Вдруг я заметил, что остался один. Я осмотрелся. Куда же подевалась Корнелия?

В углу двора Бебенхаузена терпеливые и дисциплинированные туристы ждали начала экскурсии, Корнелии среди них не было… Вот она где: задумчиво прохаживается в одиночестве по центру двора, непредсказуемая, как всегда. Я стал наблюдать за ней с некоторой жадностью, и мне показалось, она это заметила. Она остановилась, спиной ко мне, и повернулась к туристам, которые ждали нас, чтобы составилась достаточная для экскурсии группа. Я помахал Корнелии рукой, но она меня не заметила или сделала вид, что не заметила. На фонтан передо мной прилетел зяблик, опустил клюв в воду, а затем издал восхитительную трель. Адриа вздрогнул.

В канун Дня святого Иакова, ближе к вечеру, единственным облегчением для Жузепа Щарома было избавление от взгляда фра Николау, защитника Церкви, который теперь лежал в своей постели, мучимый жестокой лихорадкой. Относительная мягкость фра Микела де Сускеды, секретаря и помощника Великого инквизитора, не избавила, однако, Жузепа ни от боли, ни от страданий, ни от ужаса. День святого Иакова не торопился светать, и в не остывшей за ночь после стольких дней немилосердного солнца темноте две женщины и мужчина, погоняя трех мулов, навьюченных кладью воспоминаний, на которой дремали пятеро детей, покидали еврейский квартал и устремлялись в бегство вдоль берега Тера[200]вслед за двумя семьями, отправившимися в путь накануне. Позади оставался благородный и неблагодарный город Жирона, отрада сердца, где жили шестнадцать поколений Щаромов и Мейров. Дым еще поднимался медленным столбом к небу с места, где несправедливость поглотила несчастного Жузепа, жертву анонимного завистника. Долса Щаром, единственная из детей, кто проснулся вовремя, чтобы в последний раз увидеть горделиво высящиеся на фоне звездного неба стены собора, под убаюкивающую поступь мула бесшумно оплакала чаяния, рухнувшие в одну ночь. У беглецов теплилась искра надежды на спасение: в Эстартите их ждал корабль, нанятый несчастным Жузепом Щаромом и Массотом Бонсеньором несколькими днями ранее, когда они уже предвидели беду, предчувствовали ее, не зная точно, где, когда и каким образом она их настигнет.

Теплый западный ветер погнал корабль прочь от кошмара. Вечером следующего дня они пристали к Сьюдаделе на Менорке, где на борт поднялись еще шесть семей, а через три дня прибыли в сицилийский Палермо, где несколько дней отдыхали от высоких волн и морской болезни, которыми встретило их Тирренское море. Восстановив силы и воспользовавшись попутным ветром, они пересекли Ионическое море и бросили якорь в албанском порту Дуррес, где сошли на берег все пассажиры, бежавшие от горя и слез куда‑нибудь, где никто не оскорбит их за тихое бормотание в субботний день. А поскольку еврейская община Дурреса приняла их с распростертыми объятиями, там они и осели.

У Долсы Щаром, девочки‑беглянки, там родились дети, внуки и правнуки, но и в восемьдесят лет она упрямо возвращалась в памяти к тиши улочек еврейского квартала Жироны и к громаде ее христианского собора, высящейся на фоне звездного неба и затуманенной слезами. Несмотря на ностальгию, еще двенадцать поколений семьи Щаромов – Мейров жили и процветали в Дурресе, и со временем воспоминание о предке, сожженном неблагочестивыми гоями, поблекло и почти полностью изгладилось из памяти сыновей сыновей его сыновей, равно как и далекое имя любимой Жироны. В один прекрасный день года 5420‑го от Сотворения мира, в христианском же летосчислении недоброй памяти года 1660‑го, Эммануила Мейра поманила безмятежность торговли на Черном море. Эммануил Мейр, праправнук Долсы‑беглянки в восьмом поколении, переехал в шумную болгарскую Варну во времена, когда Блистательная Порта[201]диктовала там свои законы. Мои родители, ревностные католики в преимущественно лютеранской Германии, страстно желали, чтобы я стал священником. И некоторое время я раздумывал над этим.

– Из вас получился бы хороший священник, оберштурмбаннфюрер Хёсс.

– Я думаю, да.

– Я уверен в этом, потому что все, что вы делаете, вы делаете хорошо.

Оберштурмбаннфюрер Хёсс надулся от заслуженной похвалы. Ему захотелось развить тему в более торжественном ключе:

– То, что вы обрисовали сейчас как мою сильную сторону, может и погубить меня. Особенно сейчас, когда нас должен посетить рейхсфюрер Гиммлер.

– Почему же?

– Потому что, как начальник лагеря, я отвечаю за все недостатки системы. Например, последней партии баллонов с газом «Циклон» хватит только на два или максимум три раза, а интенданту в голову не приходит ни сообщить об этом мне, ни заказать новую поставку. И вот я должен просить об одолжениях, выискивать машины, которые, может быть, нужны в другом месте, и стараться не ссориться с интендантом, потому что здесь, в Освенциме, все живут на грани срыва. То есть в Аушвице, конечно.

– Я полагаю, опыт Дахау…

– С психологической точки зрения разница тут огромна. В Дахау сидят заключенные.

– Но они умирают, и умирают в большом количестве.

– Да, доктор Фойгт, но Дахау – лагерь для заключенных. А Аушвиц‑Биркенау задуман, спланирован и приспособлен для полного и окончательного уничтожения крыс. Если бы евреи были людьми, я подумал бы, что мы живем в аду, откуда есть всего одна дверь – в газовую камеру и одна судьба – огонь крематориев или рвы возле леса, где мы сжигаем лишние единицы, потому что не справляемся с объемами материала, которые нам присылают. Я еще не говорил об этом никому за пределами лагеря, доктор.

– Хорошо, что вы больше не держите это в себе, оберштурмбаннфюрер Хёсс.

– Я рассчитываю, что это профессиональная тайна, поскольку рейхсфюрер…

– Разумеется. Ведь вы христианин… А психиатр подобен исповеднику, которым вы могли стать.

И раз уж пошли такие откровенности, оберлагерфюрер Хёсс несколько секунд раздумывал, не рассказать ли об этой женщине, но, несмотря на сильный соблазн, все‑таки сумел сдержаться. Ему показалось, что он чуть не проговорился. Нужно быть осторожнее с вином. Он стал распространяться о том, что мои люди должны быть очень сильными, чтобы исполнять доверенную им работу. Не так давно один солдат тридцати лет – не мальчик, понимаете? – расплакался в казарме прямо перед своими товарищами.

Доктор Фойгт быстро взглянул на гостя и изобразил на лице удивление. Он подождал, пока тот почти залпом осушит очередной бокал, и выждал еще несколько секунд, прежде чем задать вопрос, который тот жаждал услышать:

– И что же?

– Бруно, Бруно, проснись!

Но Бруно не хотел просыпаться, он ревел как зверь, изрыгая боль изо рта и глаз, и роттенфюрер Матхойс доложил об этом командованию, потому что не знал, что делать, и через три минуты появился сам начальник лагеря оберштурмбаннфюрер Рудольф Хёсс, как раз в тот момент, когда солдат Бруно Любке достал пистолет и, не переставая реветь, сунул дуло себе в рот. Солдат СС, эсэсовец!

– Солдат, смирно! – крикнул оберштурмбаннфюрер Хёсс.

Но поскольку солдат ревел не переставая и судорожно засовывал дуло в рот, роттенфюрер попытался выбить пистолет у него из рук, и тут Бруно Любке выстрелил в надежде отправиться прямо в ад и навсегда забыть Биркенау и пепел, которым их заставляли дышать, и девочку, точь‑в‑точь его малышку Урсулу, которую он в тот самый вечер втолкнул в газовую камеру и увидел снова, когда какая‑то еврейская крыса из зондеркоманды уже сбривала ее локоны и бросала в кучу перед крематорием.

Хёсс с презрением посмотрел на лежащего на полу солдата и на лужу поганой крови этого трусливого шакала, и воспользовался моментом, чтобы произнести речь перед остолбеневшими солдатами, и сказал им: нет большего удовлетворения и большей радости, чем быть уверенным, что твои дела совершаются во славу Господа и с намерением защитить святую католическую и апостольскую веру от ее многочисленных недругов, которые не успокоятся, пока не уничтожат ее, фра Микел. И если вы еще раз усомнитесь и станете прилюдно спорить со мной о целесообразности отрезания языка сознавшимся преступникам, будьте уверены, что, несмотря на ваши заслуги, я донесу на вас начальству за слабость и попустительство, недостойные члена суда святой инквизиции.

– Я думал проявить милосердие, ваше преосвященство.

– Вы путаете милосердие со слабостью. – Фра Николау Эймерик дрожал от едва сдерживаемого бешенства. – Если вы будете настаивать, будете обвинены в тяжком непослушании.

Фра Микел склонил голову, трепеща от страха. Он похолодел, когда фра Николау добавил: я начинаю подозревать вас в попустительстве, но не столько по слабости, сколько из потворства еретикам.

– Ради Бога, ваше преосвященство!

– Не произносите имени Господа всуе. И знайте, что ваша слабость сделает вас предателем и врагом Истины.

Фра Николау закрыл лицо руками и на несколько минут погрузился в молитву. Из глубины его раздумий поднялся глухой голос – мы единственное око, надзирающее за грехом, мы хранители истинной веры, фра Микел, мы обладаем истиной, и мы и есть истина, и, каким бы жестоким ни казалось вам наказание, применяемое к еретикам – как к их телу, так и к их книгам, как в случае с презренным Льюлем, которого мне, к сожалению, не привелось отправить на костер, – подумайте, что мы вершим закон и справедливость, и это не только не достойно порицания, но, напротив, вменится в большую заслугу. Кроме того, напоминаю вам, что мы ответственны не перед людьми, но перед Богом. Если блаженны алчущие и жаждущие правды, фра Микел, сколь же более блаженны вершащие справедливость, особенно если вы припомните, что наша миссия была четко сформулирована нашим дорогим фюрером, который, как вам известно, полностью доверяет единству, патриотизму и крепости духа своего СС. Или кто‑то из вас сомневается в идеях фюрера? Он властно и с вызовом посмотрел на них и принялся молча мерить шагами казарму. Или кто‑то из вас сомневается в решениях нашего рейхсфюрера Гиммлера? Что вы скажете, когда послезавтра он будет здесь? А? И после театральной, почти пятисекундной паузы – унесите эту падаль!

Они выпили еще пару бокалов, а может быть, четыре или пять, и он рассказывал еще что‑то – он уже толком не помнил, что именно, – поддавшись эйфории, вызванной воспоминанием об этой героической сцене.

 

Рудольф Хёсс покинул дом доктора Фойгта в сильном воодушевлении и со слегка затуманенной головой. Его волновал не ад Биркенау, а человеческая слабость. Сколько бы торжественных клятв ни приносили эти мужчины и женщины, они были не в состоянии выносить столь близкое присутствие смерти. Их сердца не были железными и вследствие этого часто ошибались, а хуже всего делать что‑то, когда ты принужден постоянно снова… Словом, мерзость. Хорошо, что он даже не заикнулся об этой женщине. Я вдруг поймал себя на том, что краем глаза наблюдаю за Корнелией и пытаюсь угадать, не улыбается ли она какому‑нибудь туристу или… Я подумал, что мне не хотелось бы играть роль ревнивца. Но это такая девушка, что… Наконец‑то! Наконец собралось десять человек и экскурсия может начаться. Экскурсовод вышел к нам во двор и сказал: монастырь Бебенхаузен, который мы сейчас осмотрим, был основан Рудольфом Первым Тюбингенским в тысяча сто восьмидесятом году и секуляризирован в тысяча восемьсот шестом году. Я поискал глазами Корнелию: она стояла рядом с видным парнем, который ей улыбался. Наконец она тоже на меня посмотрела, и в Бебенхаузене было холодно. Что значит «секуляризован», спросил невысокий лысый мужчина.

В ту ночь Рудольф и Хедвиг Хёсс не осуществляли супружеских отношений. В голове царил сумбур, и постоянно вспоминался разговор с доктором Фойгтом. А что, если он был слишком болтлив? А что, если после третьего, или четвертого, или седьмого бокала он сказал что‑то такое, чего не стоило говорить никогда? Все дело в том, что его одержимость идеальной организацией потерпела крах, столкнувшись с грубейшими нарушениями, которые допускали в последние недели его подчиненные, а он никак не мог позволить – никак, – чтобы сам рейхсфюрер Гиммлер подумал, что он не оправдывает оказанного ему доверия, ведь все началось, когда я вступил в орден братьев‑проповедников, ведомый абсолютной верой в правоту фюрера. Руководимые добрейшим фра Ансельмом Купонсом, мы научились закалять сердце новиция перед лицом человеческих скорбей, потому что любой эсэсовец должен быть готов полностью отречься от себя ради всемерного служения фюреру. Мы, братья‑проповедники, всегда играли особую роль там, где нужно искоренять внутренних врагов. Ведь для истинной веры еретики в тысячу раз опаснее, чем неверующие. Еретик впитал наставления Церкви и живет ими, но в то же время всем своим ядовитым и вредоносным существом разлагает священные основы этой святой организации. В 1941 году было принято решение, направленное на окончательное устранение этой проблемы: святая инквизиция должна перестать играть в игрушки и спланировать полное истребление всех евреев без исключения. И если где‑то должен воцариться ужас, пусть он будет бескрайним. И если где‑то должна быть проявлена жестокость, пусть она будет абсолютной. Разумеется, такая труднодостижимая цель, такое выдающееся предприятие могло быть осуществлено только истинными героями с железным сердцем и стальной волей. И я, как верный и дисциплинированный брат‑проповедник, принялся за работу. До 1944 года только я и несколько врачей знали, каковы окончательные распоряжения рейхсфюрера: начать с больных и детей, до поры до времени продолжая использовать тех, кто может работать, исключительно из экономических соображений. Я взялся за это дело, исполненный решимости быть верным клятве эсэсовца. Поэтому Церковь считает, что евреи не неверующие, а еретики, живущие среди нас и упорствующие в своей ереси, которая началась, когда они распяли Господа нашего Иисуса Христа, и с тех пор эта ересь повсеместно подпитывается их упрямым нежеланием отречься от своих ложных убеждений, отказаться от принесения в жертву христианских младенцев и толкает их на выдумки жутких преступлений против святынь, как, например, в известном случае с освященными гостиями, которые осквернил злодей Жузеп Щаром. Поэтому я отдал суровые приказания всем начальникам лагерей, находящимся в подчинении Аушвицу, ведь наша дорога была узка, мы зависели от мощностей крематориев, урожай был слишком обилен, тысячи и тысячи крыс, и решение этой проблемы оставалось на наше усмотрение. Реальность, далекая от идеала, такова, что крематории I и II могут перерабатывать по две тысячи единиц в сутки, и во избежание поломок я не могу превышать эту цифру.

– А другие два? – спросил его доктор Фойгт, наливая четвертый бокал.

– Крематории III и IV – это мой крест. Они не достигают объемов даже в полторы тысячи единиц в день. Я глубоко разочарован выбранными моделями. Если бы начальство прислушивалось к людям, которые в этом разбираются… Но не думайте, доктор, что я критикую наше командование, – сказал он во время ужина, а может быть, за пятым бокалом вина. – В обстоятельствах, когда на нас валилось столько работы, любое чувство, похожее на жалость, должно было не только искореняться из умов эсэсовцев, но и сурово наказываться во благо родины.

– А что вы делаете с… отходами?

– Мы грузим пепел на грузовики и сбрасываем в Вислу. Каждый день река уносит тонны пепла в море, которое есть смерть, как нас учили латинские классики на незабываемых уроках для новициев фра Ансельма Купонса в Жироне.

– Что?

– Я всего лишь временно заменяю секретаря, ваше преосвященство. Я…

– Что ты только что прочитал, несчастный?

– Что… что Жузеп Щаром проклял вас перед тем, как пламя…

– Разве ему не отрезали язык?

– Фра Микел не позволил. Своей властью…

– Фра Микел? Фра Микел де Сускеда? – Эффектная пауза продолжительностью в половину Ave Maria. – Приведите ко мне эту падаль.

 

Прибывший из Берлина рейхсфюрер Генрих Гиммлер был снисходителен. Этот мудрый человек принял во внимание условия, в которых приходилось работать людям Рудольфа Хёсса, и элегантно – как же элегантно! – сделал вид, что не замечает недочетов, которые так меня мучат. Он остался доволен ежедневными цифрами по истреблению, хотя я заметил, что благородное его чело несколько омрачилось, поскольку очевидно, что решение еврейской проблемы не терпит отлагательств, а мы еще только на полпути. Он не подверг критике ни одной моей инициативы и во время волнительного мероприятия на главном плацу лагеря привел вашего покорного слугу в качестве примера для всех, от первого до последнего, служителей инквизиции. Я чувствовал себя совершенно счастливым, поскольку был верен самым священным обетам, которые принес в своей жизни. Единственной проблемой была та женщина.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2023-02-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: