ПАРДАК, КРЕМОНА, ПАРИЖ (XVII–XVIII вв.) 21 глава




– Вы еще здесь?

К счастью для меня, сеньор Беренгер подумал, что я выкован из того же железа, что и мать; он принял мой покорный фатализм за своеобразное равнодушие, и это обезоружило его и укрепило мои позиции. Он молча собрал то, что, должно быть, совсем недавно положил в ящик материного стола, и вышел из кабинета. Я видел, как он шарит среди выставленных в магазине вещей, и даже заметил, что Сесилия, делавшая вид, что занята каталогом, искоса бросает быстрые взгляды, с любопытством наблюдая за перемещениями гиены. Она быстро все поняла, и ее лицо расплылось в напомаженной улыбке.

Выходя, сеньор Беренгер сильно хлопнул дверью, очевидно желая что‑нибудь разбить, однако у него ничего не вышло. Два новых, незнакомых мне продавца, кажется, ничего не поняли. Сеньор Беренгер, который проработал в магазине тридцать лет, исчез из него едва ли за полчаса, и я думал, что он исчез и из моей жизни. Я заперся на ключ в кабинете, который принадлежал сначала отцу, а затем матери. Вместо того чтобы потребовать бумаги и найти свидетельства о подвигах короля джунглей, я расплакался. Назавтра, вместо того чтобы потребовать бумаги и найти свидетельства, я передал магазин управляющему, а сам вернулся в Тюбинген, потому что не хотел больше пропускать занятия Косериу. Бумаги и свидетельства.

 

 

В последние месяцы в Тюбингене я начал заранее скучать по этому городу, по пейзажам Баден‑Вюртемберга и Шварцвальда и всему прочему – с Адриа происходило то же самое, что с Бернатом: он чувствовал себя счастливее, гонясь за чем‑то недоступным, чем глядя на то, что его окружает. Он все больше думал: как же, черт возьми, я буду жить вдали от всего этого, когда вернусь в Барселону, а? И это притом что он заканчивал работу над диссертацией о Вико, которая стала для него своеобразным ядерным реактором, в который он поместил все свои размышления, – зная, что на выходе я получу целую россыпь идей, которыми смогу пользоваться всю жизнь. Это объясняет, любимая, почему я не захотел отвлекаться на различные сведения, которые могли нарушить течение моей жизни и философских штудий. И я старался не обращать на них внимания до тех пор, пока не привык больше о них не думать.

– Она… Нет, не блестящая – она глубокая. Я восхищен. А ваш немецкий безупречен, – сказал ему Косериу на следующий день после защиты диссертации. – Главное, не прекращайте исследований. А если вы станете склоняться к лингвистике, сообщите мне.

Адриа не знал тогда, что два дня и одну почти полностью бессонную ночь Косериу не отрываясь читал экземпляр его диссертации, взятый у одного из членов совета. Я узнал это несколько лет спустя от самого доктора Каменека. Но в тот день Адриа просто застыл на месте в пустом коридоре, глядя на удаляющегося Косериу, еще не осознав, что тот обнял его и сказал, что восхищается им, нет, что он восхищается его работой. Косериу признал, что…

– Что с тобой, Ардевол?

Он уже пять минут стоял в коридоре, совершенно оглушенный, и не слышал, как сзади подошел Каменек.

– Что? Я?

– Ты в порядке?

– Я… да… Да, да. Я…

Он неопределенно махнул рукой. Потом Каменек спросил Адриа, что он решил – оставаться ли в Тюбингене и продолжать свои изыскания или что‑то другое, и он ответил, что у него много обязательств, он связан по рукам и ногам, – это была неправда, потому что на магазин ему было наплевать, ему недоставало только отцовского кабинета, а еще, пожалуй, хотелось скорее начать скучать по ледяному пейзажу Тюбингена. А еще он хотел быть ближе к воспоминаниям о Саре – без тебя я сам себе казался кастратом. Из‑за всего этого я начинал понимать, что мне никогда не стать счастливым. Что наверняка никто не может стать счастливым. Счастье всегда там, впереди, рукой подать, но никак не дотянуться; наверняка никому никогда не дотянуться. Несмотря на радости, которые дарила ему жизнь, как, например, когда после полугодовой практически официальной ссоры ему позвонил Бернат и сказал: ты меня слышишь? Наконец‑то он умер, так ему и надо! Можно наконец откупорить шампанское, слышишь? И потом прибавил: пришла пора Испании крепко задуматься, и отпустить на волю свои народы, и попросить исторического прощения.

– Хм…

– Что? Я не прав?

– Прав. Но похоже, ты совсем не знаешь Испанию.

– Посмотрим, посмотрим.

И с тем же напором:

– Да, я должен тебе кое‑что сообщить.

– Ты ждешь ребенка?

– Да нет, я не шучу. Увидишь. Подожди пару дней.

И он повесил трубку, потому что звонок в Германию стоил целое состояние, он звонил с улицы, из автомата, его переполняла радость при мысли о том, что умер Франко, умер страшный людоед, умер серый волк, умерла злая муха и не будет больше кусаться. Просто бывают минуты, когда и хорошего человека может обрадовать чужая смерть.

Бернат не обманул: кроме подтверждения известия о смерти Франко, которое назавтра было на первой полосе всех газет, через пять дней Адриа получил лаконичное срочное письмо, в котором было написано: дорогой умник, помнишь – это‑очень‑плохо‑очень‑Все‑неживое‑эмоции‑фальшивые‑Не‑знаю‑почему‑Я‑считаю‑это‑просто‑из‑рук‑вон‑плохо‑Я‑не‑знаю‑кто‑такой‑Амадеу‑и‑что‑хуже‑всего‑мне‑на‑это‑наплевать‑Про‑Элизу‑я‑даже‑не‑говорю – помнишь? Ну так вот, этот рассказ без убедительных эмоций только что выиграл в Бланесе премию «Рекуль»[228]. В жюри там сидят умные люди. Я счастлив. Твой‑друг‑Бернат.

А‑я‑то‑как‑рад, ответил Адриа. Но‑помни‑что‑если‑ты‑его‑не‑переписал‑он‑продолжает‑быть‑таким‑же‑плохим‑Твой‑друг‑Адриа. И Бернат ответил мне телеграммой иди‑в‑задницу‑тчк‑Твой‑друг‑Бернат‑тчк.

 

Когда я вернулся в Барселону, мне предложили читать курс истории эстетики и культуры в Барселонском университете, и я не раздумывая согласился, хотя это было мне совершенно не нужно. Было забавно: после стольких лет за границей я нашел работу в своем районе, в десяти минутах ходьбы от дома. И в первый же день, когда я пришел на кафедру обсудить детали моего устройства, я познакомился там с Лаурой. В первый же день! Блондинка, скорее невысокая, приветливая, улыбчивая и, хотя я этого еще не знал, в глубине души грустная. Она перешла на пятый курс и искала какого‑то преподавателя, по‑моему Серда́, чтобы обсудить с ним дипломную работу как раз о Косериу. Голубые глаза. Приятный голос. Нервные, не слишком ухоженные руки. И одеколон или духи – я до сих пор толком не знаю, какая между ними разница, – с необычным запахом. И Адриа улыбнулся, а она: здравствуйте, вы здесь работаете? А он: да я еще не знаю, а вы? А она: хотелось бы!

– Зря ты вернулся.

– Почему?

– Твое будущее в Германии.

– Кажется, кто‑то не хотел, чтобы я уезжал. Как твоя скрипка?

– Я участвую в конкурсе на штатное место в оркестре города Барселоны.

– Это ведь очень хорошо?

– Ну да. Буду госслужащим.

– Нет, ты будешь скрипачом в хорошем оркестре, который может стать лучше.

– Если меня возьмут.

Он поколебался несколько секунд и добавил:

– И я женюсь на Текле. Будешь свидетелем?

– Конечно. Когда?

Между тем в моей жизни кое‑что менялось. Я стал надевать очки для чтения, а волосы начали покидать меня без каких‑либо объяснений. Я жил один в огромной квартире в Эшампле, загроможденной доставленными из Германии ящиками с книгами, – я никак не мог разобрать их и найти им место, в том числе потому, что в квартире недоставало полок. Но главное – я не смог уговорить Лолу Маленькую остаться.

– Прощай, Адриа, деточка.

– Как жаль, Лола Маленькая!

– Мне хочется пожить своей жизнью.

– Я понимаю. Но здесь по‑прежнему твой дом.

– Послушай моего совета: подыщи новую служанку.

– Нет‑нет. Если ты не… Нет, это невозможно.

Стал бы я плакать из‑за расставания с Лолой Маленькой? Нет. Вместо этого я купил себе хорошее фортепиано и поставил его в родительскую комнату, которую превратил в свою. Коридор был очень широкий, и я скоро перестал замечать баррикады из нераспакованных ящиков с книгами.

– Но… Извини за такой вопрос, ладно?

– Что?

– У тебя есть свой дом?

– Конечно. Хотя я уже тысячу лет там не живу, у меня есть квартирка в Барселонете. Я ее недавно заново покрасила.

– Лола Маленькая!

– Что?

– Не обижайся, я… Я хотел бы подарить тебе что‑нибудь. В благодарность.

– Я получила жалованье за каждый прожитый здесь день.

– Я не об этом. Я хочу сказать…

– Не нужно ничего говорить.

Лола взяла меня под руку и провела в столовую, она указала мне на голую стену, на которой больше не висел пейзаж Уржеля:

– Твоя мать сделала мне подарок, которого я не заслуживаю.

– Что я могу для тебя сделать?..

– Разобрать книги, а то здесь невозможно жить.

– Оставь, Лола Маленькая. Что я могу сделать для тебя?

– Дай мне уйти; я серьезно.

Я обнял ее и понял… Это ужасно, Сара, но мне кажется, что я любил Лолу Маленькую больше, чем свою мать.

 

Лола Маленькая ушла; на улице Льюрия больше не гремели трамваи, потому что городские власти заката франкизма сделали выбор в пользу прямого загрязнения окружающей среды и заменили их автобусами, оставив, однако, трамвайные пути, которые как магнитом притягивали скользивших и падавших на них мотоциклистов. И я затворился в квартире с намерением погрузиться в науку и забыть тебя. Обустроился в родительской спальне и стал спать на той самой кровати, на которой я родился в половине седьмого утра во вторник тридцатого апреля тысяча девятьсот сорок шестого года.

Бернат и Текла поженились на пике влюбленности, исполненные надежд; я был свидетелем на их свадьбе. Во время праздничного обеда, еще в свадебных нарядах, они исполнили для нас Первую сонату Брамса – прямо так, без партитур. И я почувствовал такую ревность… У Берната и Теклы вся жизнь была впереди, я радовался и завидовал счастью своего друга. Меня охватила тоска по Саре, недоумение от ее внезапного бегства, я снова глубоко позавидовал Бернату и пожелал им огромного счастья в семейной жизни – и они уехали, смеясь и не скрывая своего счастья, в свадебное путешествие и шаг за шагом, день за днем стали упорно и самозабвенно взращивать свое несчастье.

 

В течение нескольких месяцев, пока я привыкал к чтению лекций, к равнодушию студентов к истории культуры, к недружелюбному, безлесному пейзажу Эшампле, я стал учиться играть на фортепиано с одной дамой, которая и близко не походила на Трульолс, но занятия оказались очень эффективными. Но у меня все еще оставалось слишком много свободного времени.

– h·ād‑

– hadh

– trēn

– trén

– tlāt‑

– tláth

– ‘arba’

– árba

– ‘arba’

– árba

– «‘arba’»!

– «‘arba’»!

– Raba taua!

Уроки арамейского оказались хорошим средством. Сеньора Гумбрень поначалу жаловалась на мое произношение, но потом перестала – не знаю, потому ли, что у меня стало получаться, или она просто устала меня поправлять.

Поскольку оставались еще невыносимо длинные среды, Адриа записался на вводный курс санскрита, который открыл мне целый мир, прежде всего потому, что было настоящим удовольствием видеть, как профессор Фигерес осторожно выстраивает этимологию и устанавливает сложные взаимосвязи между различными индоевропейскими языками. Кроме этого, я занимался бегом с препятствиями по коридору, обходя ящики с книгами, к расположению которых привык и о которые не спотыкался даже в темноте. А когда мне надоедало читать, я часами играл на Сториони, пока пот не начинал течь с меня градом, как с Берната в день экзамена. И тогда дни становились короткими, и я думал о тебе почти только за приготовлением ужина, потому что в этот момент поневоле снижал бдительность. И я ложился спать, чувствуя легкую грусть, но главное – в голове вертелся вопрос без ответа: почему, Сара? Мне пришлось всего дважды встретиться с управляющим в нашем магазине – энергичным человеком, который сразу взял на себя все заботы. Во вторую нашу встречу он сказал, что Сесилия вот‑вот выйдет на пенсию, и, хотя мы никогда не общались много, мне стало грустно. В это трудно поверить, но Сесилия трепала меня по щеке или ерошила мне волосы чаще, чем моя мать.

Первый раз я почувствовал жжение в кончиках пальцев, когда Муррал, старый книготорговец с рынка Сан‑Антони, знакомый отца, сказал: мне кажется, вам будет интересно взглянуть на одну вещицу, профессор.

Адриа, копавшийся в стопке книг из серии «A tot vent»[229]с момента ее основания до начала Гражданской войны, на некоторых изданиях дарственные надписи незнакомых людей незнакомым людям – очень любопытно, – с удивлением поднял голову:

– Простите?

Книготорговец встал и кивком пригласил его следовать за собой. Продавцу за соседним лотком он щелкнул пальцами, что означало: я отлучусь, присмотри за моими книгами, сделай одолжение. По дороге мы молчали и через пять минут пришли в узкий дом с темной лестницей на улице Комте Буррель, в котором, как он помнил, пару раз бывал с отцом. На втором этаже Муррал достал из кармана связку ключей и открыл одну из дверей. В квартире было темно. Он включил тусклую лампочку – ее свет не достигал пола, – решительно преодолел тесный коридор и остановился в комнате, бóльшая часть которой была занята огромным бюро со множеством широких, но низких ящиков, вроде тех, в которых художники хранят свои рисунки. Первое, о чем я подумал, – как удалось протиснуть это бюро по такому узкому коридору. Свет в комнате был несколько ярче, чем в прихожей. Потом Адриа заметил поодаль стол с лампой, которую Муррал также зажег. Муррал выдвинул один из ящиков бюро, достал стопку листов и положил ее на стол в круг света лампы. И тогда я почувствовал трепет в желудке и жжение в кончиках пальцев. Мы склонились над сокровищем, и я увидел перед собой листы старинной бумаги. Мне пришлось надеть очки, чтобы не проглядеть ни малейшей детали. Я не сразу разобрал непривычный шрифт этого манускрипта. Вслух я прочитал: «Discours de la méthode. Pour bien conduire la raison & chercher la vérité dans les sciences»[230]. И больше ничего. Я не осмелился прикоснуться к бумаге. Я только сказал: нет.

– Да.

– Не может быть!

– Правда ведь, интересно?

– Как, черт возьми, он к вам попал?

Вместо ответа Муррал перелистнул первую страницу. И через минуту сказал: я уверен, что вас это заинтересует.

– Вы откуда знаете?

– Вы как ваш отец: я знаю, что вас интересует.

Перед Адриа лежала оригинальная рукопись Discours de la méthode, созданная до 1637 года, то есть года ее публикации в одном томе с Dioptrique, Les Météores и Géométrie [231].

– Полная? – спросил он.

– Полная. Считай… кроме двух листов, мелочь.

– А как я пойму, что это не обман?

– Когда вы узнаете цену, вы поймете, что это не обман.

– Нет, я пойму, что это очень дорого. Как я узнаю, что вы меня не обманываете?

Тот пошарил в портфеле, прислоненном к ножке стола, достал оттуда пачку документов и протянул их Адриа.

Томам за первые восемь или десять лет существования серии «A tot vent» пришлось дожидаться другого случая. Адриа Ардевол весь вечер изучал манускрипт и сверял его с сертификатом подлинности, спрашивая себя, откуда же могло всплыть это сокровище, и размышляя, что, может быть, лучше не задавать слишком много вопросов.

Я не задал ни одного вопроса, не имевшего прямого отношения к подлинности листов, и наконец после месяца сомнений и тайных консультаций заплатил за них кучу денег. Это была моя первая самостоятельно приобретенная рукопись из двадцати в моей коллекции. Дома уже хранились добытые отцом двадцать разрозненных листов Recherche [232], полная рукопись The Dead [233]Джойса, несколько страниц Цвейга – того типа, который покончил жизнь самоубийством в Бразилии, – и рукописное свидетельство об освящении церкви монастыря Сан‑Пере дел Бургал аббатом Делигатом. В тот день я понял, что одержим тем же бесом, что и мой отец. Трепет в желудке, жжение в пальцах, сухость во рту… Все из‑за сомнений в подлинности, в ценности манускрипта, страха упустить возможность обладать им, страха переплатить, страха предложить слишком мало и увидеть, как он уплывает из моих рук…

Discours de la méthode стал первой песчинкой, лептой, которую я внес в коллекцию рукописей.

 

 

Сначала песчинка мешается в глазу, потом превращается в жжение в пальцах, трепет в желудке, протуберанец в кармане и в конце концов, при неблагоприятном стечении обстоятельств, становится камнем на сердце. Абсолютно всё – и жизни, и книги, дорогая Сара, начинаются так, с незаметной и безобидной песчинки.

Я вошел туда, словно в храм. Или в лабиринт. Или в ад. С тех пор как сеньор Беренгер был извергнут во внешний мрак, нога моя там не ступала. Когда я открыл дверь, прозвенел колокольчик. Тот же самый колокольчик, что и раньше, сколько я себя помню. Адриа встретил любезный взгляд Сесилии, которая все еще стояла за прилавком, словно никогда не покидала своего места. Словно она была одной из редкостей, выставленных в магазине и ждущих ценителя, у которого достанет средств ее купить. По‑прежнему аккуратно одетая и гладко причесанная. Не сдвинувшись с места, словно она ждала его уже несколько часов, Сесилия подставила ему щеку для поцелуя, как будто бы ему все еще было десять лет. Она спросила его: как ты поживаешь, сынок, и он сказал: хорошо, хорошо. А ты?

– Жду тебя.

Адриа осмотрелся. В глубине магазина незнакомая девушка терпеливо начищала медь.

– Он еще не пришел, – сказала Сесилия, беря его за руку и притягивая к себе. Она не удержалась и взъерошила ему волосы, как Лола Маленькая. – Редеют.

– Да.

– Ты становишься все больше похож на отца.

– То есть?

– У тебя есть подружка?

– Хм…

Она открыла и закрыла ящик прилавка. Они помолчали. Может быть, она взвешивала, не напрасно ли задала последний вопрос.

– Почему бы тебе не посмотреть, что тут у нас?

– Можно?

– Ты хозяин, – сказала она, разводя руками. На мгновение Адриа показалось, что она предлагает ему себя.

Я совершил свое последнее путешествие по вселенной магазина. Предметы были выставлены другие, но атмосфера и запах остались те же. Он вдруг увидел отца, склонившегося над бумагами; сеньора Беренгера, который строил великие планы, поглядывая на входную дверь; причесанную и накрашенную Сесилию – гораздо моложе, чем сейчас, которая широко улыбалась посетителям, пытавшимся безосновательно сбить цену на великолепный письменный стол работы Чиппендейла; вот отец зовет сеньора Беренгера в кабинет, они запираются и часами говорят кто знает о чем – или, пожалуй, понятно о чем. Я снова подошел к прилавку. Сесилия говорила по телефону. Когда она повесила трубку, я спросил:

– Когда ты выходишь на пенсию?

– К Рождеству. Ты ведь не хочешь заниматься магазином, правда?

– Не знаю, – соврал я. – Я работаю в университете.

– Можно совмещать.

Мне показалось, она собирается что‑то сказать, но в этот момент вошел господин Сагрера, на ходу извиняясь за опоздание, здороваясь с Сесилией и жестом приглашая меня в кабинет. Мы заперлись, и управляющий рассказал мне, как обстоят дела в магазине и какова его стоимость на текущий момент. И хотя вы не спрашиваете моего мнения, я должен сказать, что это доходное дело с хорошим будущим. Единственным препятствием мог быть сеньор Беренгер, но с ним вы уже все выяснили. Он значительно откинулся на спинку стула и повторил:

– Доходное дело с хорошим будущим.

– Я хочу его продать. Не хочу быть владельцем магазина.

– Что в этом плохого?

– Сеньор Сагрера…

– Как скажете. Это ваше последнее слово?

Откуда я знаю, последнее или нет. Откуда я знаю, чего я хочу.

– Да, сеньор Сагрера, это мое последнее слово.

Тогда сеньор Сагрера встал, подошел к сейфу и открыл его. Меня вдруг удивило, что у этого человека есть ключ от сейфа, а у меня нет. Он достал конверт:

– Это от вашей матери.

– Для меня?

– Она велела отдать письмо, если вы придете в магазин.

– Но я не хочу…

– Если вы просто придете в магазин. Не важно, занимаетесь вы им или нет.

Конверт был запечатан. Я вскрыл его в присутствии Сагреры. В начале не было написано «Адриа, любимый сынок», не было вообще никакого вступления, ни даже «эй, Адриа, как ты?». Это был список указаний – сухой, но очень подробный, с советами, которые, я сразу понял, были мне очень кстати.

 

Вопреки своим первоначальным намерениям через несколько дней или через несколько недель, не помню точно, я присутствовал на тайном аукционе. Муррал, книготорговец с рынка Сан‑Антони, с загадочным лицом продиктовал мне адрес. Может быть, эта загадочность была излишней, потому что на первый взгляд не было никаких особенных мер предосторожности. Звонишь в дверь, тебе открывают, и ты входишь в гараж в промышленной зоне Успиталета[234]. Внутри – освещенный стол‑витрина, как в ювелирных магазинах, и в нем лежат выставленные на продажу предметы. Едва взглянув на них, я снова почувствовал жжение в пальцах и покрылся потом, как с тех пор всегда бывало со мной в момент покупки. И сухость во рту. Мне кажется, так себя чувствует игроман перед игровым автоматом. Значительную часть вещей, о которых я говорил тебе как об отцовских приобретениях, на самом деле купил я. Например, монету в пятьдесят дукатов шестнадцатого века, которая сейчас стоит целое состояние. Я купил ее там. И мне пришлось выложить кругленькую сумму. Потом на других торгах или в пылу горячечных обменов, очертя голову, один на один с другим обезумевшим коллекционером, я приобрел пять золотых флоринов, отчеканенных в Перпиньяне в эпоху Иакова III[235], короля Майорки. Что за наслаждение держать их в руках и слушать, как они позвякивают. Перебирая эти монеты, я чувствовал себя так же, как во времена, когда отец читал мне лекции о Виал и людях, которые прошли через жизнь инструмента, служа ему, стараясь извлечь хороший звук, уважая и почитая его. Или тринадцать восхитительных луидоров – когда я беру их в руки, они звенят тем же успокоительным звоном, который убаюкивал престарелого Гийома Франсуа Виала. Несмотря на опасность, связанную с обладанием скрипкой Сториони, он привязался к инструменту и не хотел расстаться с ним, пока не услышал, что месье Ла Гит пустил слух, будто одна из скрипок знаменитого Лоренцо Сториони могла иметь отношение к происшедшему много лет назад убийству маэстро Леклера. Тогда драгоценная скрипка перестала быть источником тайной радости, она стала жечь ему руки, превратилась в кошмар. Он решил избавиться от нее, причем сделать это подальше от Парижа. На обратном пути из Антверпена, где ему удалось совершить выгодную сделку и продать даже запачканный кровью ненавистного дядюшки Жана футляр, у него уже не было при себе скрипки, а был безобидный кошель из козьей шкуры, набитый луидорами. Как же успокоительно они позвякивали! Ему пришло в голову, что этот кошель – его будущее, его тайник, символ его триумфа над неотесанностью и тщеславием дядюшки Жана. Сейчас уже никто не мог заподозрить его связь с судьбой скрипки, которую приобрел господин Аркан из Антверпена. Об этом звенели луидоры, когда я перебирал их.

 

– Хочешь поехать со мной в Рим?

Лаура посмотрела на него с удивлением. Дело было во внутреннем дворе университета, вокруг группками толпились студенты – он стоял, сунув руки в карманы, она шла с полной папкой каких‑то бумаг, похожая на адвоката, который вот‑вот войдет в зал суда и разрешит запутанное дело, – и я смотрел в ее небесно‑голубые глаза. Лаура уже не была жадной до знаний студенткой. Она была преподавательницей, которую студенты, скорее, любили. У нее по‑прежнему был небесно‑голубой взгляд, и в ней по‑прежнему чувствовалась какая‑то грусть. Адриа смотрел на нее, он еще ничего не решил, и твои черты, Сара, мешались у него в голове с чертами этой девушки, которой, судя по всему, не очень‑то везло с мужчинами.

– Что, прости?

– Мне нужно поехать туда по работе… Дней на пять, самое большее. В понедельник мы бы уже вернулись, тебе не придется пропускать занятия.

На самом деле Адриа действовал по вдохновению. Уже несколько дней он отдавал себе отчет в том, что не знает, как подступиться к небесно‑голубым глазам. Ему хотелось что‑то предпринять, но он не знал что. И я не решался действовать, потому что мне казалось, будто таким образом я предам твою память. И тогда ему в голову пришел самый недостойный из возможных планов; небесно‑голубой взгляд улыбнулся, а Адриа подумал, бывает ли так, что Лаура не улыбается. И он очень удивился, когда она сказала: давай, можно.

– Можно что?

– Поехать с тобой в Рим. – Она посмотрела на него в растерянности. – Ты ведь об этом?

Оба рассмеялись, и он подумал: ты снова запутаешься, ты понятия не имеешь, кто такая Лаура, какая она, ты знаешь только, что она небесно‑голубая.

На взлете и при посадке Лаура впервые стиснула его руку, она робко улыбнулась и призналась: я панически боюсь летать, а он сказал: ну что же ты – почему ты раньше не сказала? И она махнула рукой – мол, так получилось, а он истолковал этот жест, что стоило пересилить страх, чтобы слетать с Ардеволом в Рим, и я почувствовал гордость за свои организаторские способности, дорогая Сара, хотя и применял их к молоденькой преподавательнице, у которой все еще впереди.

 

Рим оказался совсем не праздничным – это был наложенный на огромный город хаос дорожного движения, тон задавали таксисты‑самоубийцы вроде того, что за рекордное время довез нас от гостиницы до изнемогшей от автомобилей виа дель Корсо. Лавочка Амато, ярко освещенная и загроможденная ящиками аппетитных фруктов, которые заставляли прохожих сворачивать шею, казалась здесь чудом Господним. Требовательных покупателей обслуживал бородатый мужчина. Когда Адриа представился, тот протянул ему визитку с адресом и кивнул, указывая вверх по улице, в сторону Пьяцца дель Пополо.

– Можно узнать, что мы здесь делаем?

– Скоро узнаешь.

– Хорошо, я хотела бы знать, что здесь делаю я.

– Ты со мной.

– Зачем?

– Потому что мне страшно.

– Отлично. – Ей приходилось почти бежать, чтобы поспеть за Адриа. – Может быть, ты все‑таки объяснишь мне, что происходит? Или нет?

– Смотри, мы уже на месте.

До нужного подъезда пришлось еще немного пройти. Он нажал на кнопку одного из звонков – замок зашипел, потому что дверь оказалась открыта, как будто бы их ждали. Наверху, на лестничной площадке, держась за ручку распахнутой двери, их ждала мой бывший ангел с несколько отстраненной улыбкой. После приветственного поцелуя Адриа фамильярно ткнул в нее пальцем и сообщил Лауре:

– Это моя сестра, синьора Даниэла Амато.

Представляя Лауру, я сказал Даниэле:

– Это мой адвокат.

Лаура отреагировала правильно. Да что там – просто потрясающе. Она и глазом не моргнула. Обе женщины несколько секунд смотрели друг на друга, словно соизмеряя силы. Даниэла провела их в обставленную с большим вкусом гостиную, где стоял буфет Шератона[236], который я совершенно точно видел в отцовском магазине, на буфете – фотография очень молодого отца с очень красивой девушкой, отдаленно похожей на Даниэлу. Я предположил, что это легендарная Каролина Амато, римская любовь отца, la figlia del fruttivendolo Amato[237]. Со снимка на меня смотрела девушка с прямым взглядом и нежной кожей. Это было странно, потому что передо мной стояла ее дочь, которая в свои пятьдесят с чем‑то лет уже не заботилась о том, чтобы скрывать морщины на лице. Моя единокровная сестра была по‑прежнему красива и элегантна. Пока мы не начали разговор, в комнату вошел нескладно высокий подросток с лохматыми бровями, неся на подносе кофе.

– Мой сын Тито, – объявила Даниэла.

– Piacere di conoscerti[238], – сказал я, приходя в себя.

– Можешь не стараться, – ответил тот по‑каталански, аккуратно ставя поднос на кофейный столик. – Мой отец из Вилафранки[239].

И тогда Лаура начала метать в меня убийственные взгляды – наверное, решила, что это уже слишком, восседать в гостиной в адвокатской тоге и непринужденно беседовать с моей итальянской родней, до которой ей нет никакого дела. Я улыбнулся Лауре и положил руку на ее руку, чтобы успокоить, – мне это удалось, как никогда больше ни с кем не удавалось. Бедная Лаура, – мне кажется, я должен с ней объясниться, но, боюсь, теперь уже поздно.

Кофе был великолепен. И условия продажи магазина – тоже. Лаура предпочла молчать; я назвал цену, Даниэла пару раз взглянула на Лауру, та отрицательно покачала головой, очень спокойно и профессионально. Тем не менее Даниэла попыталась торговаться:

– Это предложение меня не устраивает.

– Простите, – взяла слово Лаура, и я с удивлением посмотрел на нее.

Усталым тоном она продолжила:

– Это единственное предложение, которое готов сделать сеньор Ардевол.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2023-02-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: