ПАРДАК, КРЕМОНА, ПАРИЖ (XVII–XVIII вв.) 22 глава




Она посмотрела на часы, как будто бы очень торопилась, и замолчала с серьезным выражением лица. Адриа понадобилось несколько секунд, чтобы прийти в себя, – наконец он сказал, что предложение предполагает также право выкупить из магазина эти предметы, прежде чем приступить к управлению. Даниэла внимательно прочитала список, который я ей протянул, а я посмотрел на Лауру и подмигнул ей. Она не отреагировала, сохраняя серьезное выражение, не выходя из роли адвоката.

– А картина Уржеля, которая висела у вас дома? – подняла голову Даниэла.

– Она находится в собственности семьи и не имеет отношения к магазину.

– А скрипка?

– Тоже. Все это документально подтверждено.

Лаура подняла руку, словно прося слова, и с подчеркнуто утомленным видом, глядя на Даниэлу, сказала: вам известно, что речь идет в том числе о нематериальных активах.

Ох, Лаура.

– Что? – Даниэла.

Лучше бы ты промолчала.

– Сами предметы – это одно, а их ценность – совсем другое.

Не в добрый час я ляпнул: хочешь поехать со мной в Рим, Лаура?

– Bravo[240]. И что с того?

– С каждым днем эта ценность возрастает.

Лучше не усложняй.

– И?..

– Цена, на которой вы сойдетесь, – это одно.

Лаура говорила, не глядя на меня, как будто бы меня вовсе там не было. Пока я думал: заткнись, ты все испортишь, она продолжала:

– На какой бы цене вы ни сошлись, вы никогда даже не приблизитесь к реальной стоимости.

– Я сгораю от любопытства. Скажите же нам реальную стоимость магазина, многоуважаемый адвокат.

Я тоже, Лаура. Но лучше тебе не лезть в бутылку, ясно?

– Ее никто не знает. Столько‑то песет – официальная цена. Чтобы приблизиться к реальной стоимости, нужно помножить эту цифру на историческую значимость каждой вещи.

Молчание. Мы как будто переваривали эту мудрую сентенцию. Лаура убрала волосы со лба за ухо и, наклонившись к Даниэле, сказала уверенным тоном, которого я за ней не замечал: мы сейчас говорим не о яблоках и не о бананах, синьора Амато.

Снова воцарилось молчание. Я знал, что Тито стоит за дверью: его выдавала тень, в профиле которой читались лохматые брови. Я тут же представил, что он тоже сгорает от жажды обладать вещами, как и мой отец, как, со временем, моя мать, как и я сам, как Даниэла… Семейное помешательство никого не обошло стороной. Молчание было таким напряженным, что мне показалось, будто каждый из нас пытается оценить историческую значимость предметов из магазина.

– По рукам. Адвокаты завершат сделку, – решилась Даниэла, шумно выдохнув. Затем она с иронией посмотрела на Лауру и сказала: о миллионах лир исторической значимости, многоуважаемый адвокат, мы как‑нибудь поговорим, когда будем в настроении.

 

Мы хранили молчание, пока наконец не уселись друг против друга. Сорок пять минут молчания, которое невозможно оценить, поскольку эта небесно‑голубая блондинка совершенно сбила меня с толку. Когда они сели, сделали заказ и, по‑прежнему молча, дождались первого блюда, Лаура намотала на вилку спагетти, которые тут же стали расползаться во все стороны.

– Ты сукин сын, – сказала она, прежде чем склонилась над тарелкой и принялась всасывать последнюю уцелевшую на вилке макаронину.

– Я?

– Я с тобой разговариваю, да.

– Почему?

– Я не твой адвокат, да он тебе и не нужен.

Она положила вилку на тарелку.

– Кстати, я поняла, что вы торгуете антиквариатом.

– Ага.

– Почему ты мне об этом не рассказывал?

– Тебе нужно было молчать.

– Никто не удостоил меня инструктажа по поведению во время этой поездки.

– Прости, это моя вина.

– Ну да.

– Но ты отлично справилась.

– Жаль. Я хотела все испортить и убежать, потому что ты сукин сын.

– Ты права.

Лаура уловила еще одну макаронину, и, вместо того чтобы обидеться на ее слова, я подумал только, что такими темпами она никогда не доест. Мне захотелось дать ей разъяснения, которых не дал раньше:

– Мать оставила мне пошаговые инструкции, как продать магазин Даниэле. Она написала даже, как я должен смотреть и как держаться.

– То есть это был театр.

– В какой‑то мере. Но ты меня превзошла.

Каждый смотрел в свою тарелку. Адриа вдруг отложил вилку и прикрыл салфеткой набитый рот.

– Историческая значимость каждой вещи! – рассмеялся он.

Ужин продолжился. Они с трудом преодолевали огромные лакуны молчания и избегали смотреть друг другу в глаза.

– То есть мать написала тебе инструкции.

– Да.

– И ты им следовал.

– Да.

– Я заметила, что ты… Не знаю, какой‑то другой.

– Другой, чем…

– Другой, чем обычно.

– А какой я обычно?

– Тебя нет. Ты всегда где‑то в другом месте.

Они молча жевали оливки в ожидании десерта, не зная, что сказать друг другу. Наконец Адриа сказал: я не знал, что она такая прозорливая.

– Кто?

– Моя мать.

Лаура положила вилку на скатерть и посмотрела ему в глаза.

– Ты понимаешь, что я чувствую себя использованной? – проговорила она. – Дошло до тебя это наконец или я была недостаточно красноречива?

Я посмотрел на нее внимательно и заметил, что небесно‑голубой взгляд затуманен слезами. Бедная Лаура, она только что сказала правду о своей жизни, а я все еще не был готов признать это.

– Прости меня. Я был не способен сделать это один.

 

В ту ночь мы с Лаурой спали вместе. Оба были подчеркнуто нежны и осторожны, словно боялись что‑то сломать. Она с любопытством посматривала на медальон на шее у Адриа, но так ничего и не сказала. А потом расплакалась: всегда улыбчивая Лаура впервые позволила мне стать свидетелем ее постоянной грусти. И она ничего не рассказала мне о своих любовных неудачах. Я тоже промолчал.

Осмотрев музеи Ватикана и проведя больше часа в молчании перед «Моисеем»[241]в Сан‑Пьетро ин Винколи, пророк выступил вперед со скрижалями Откровения в руках, и, приблизившись к своему народу и увидев, что народ поклоняется золотому тельцу и пляшет вокруг него, в гневе занес над головой каменные таблички, на которых перстом Божиим было начертано знамение между Ним и сынами Израилевыми, и бросил их на землю, и разбил вдребезги. И пока Аарон, наклонившись, выбирал осколок скрижали, ни слишком большой, ни слишком маленький, чтобы сохранить на память, Моисей возвысил голос и воскликнул: ах вы, бездельники, что ж вы тут затеяли поклоняться идолам, стоило мне только отвернуться, так вас и растак! И народ Божий сказал: прости нас, Моисей, мы больше не будем. А он ответил: это не я должен вас прощать, а Милосердный Господь, против которого вы погрешили, поклоняясь идолу. За одно это стоит побить вас камнями. Всех. И когда они выходили на слепящее полуденное римское солнце, думая о камнях и разбитых скрижалях, мне пришло в голову, совершенно некстати, что один век назад, в год по хиджре[242]тысяча двести девяностый, в маленькой деревне Аль‑Хисва родился плачущий младенец с лицом сияющим, подобно луне, и мать, увидев его, сказала, моя дочь – благословение милосердного Аллаха, она прекрасна, как луна, и ослепительна, как солнце, и отец ребенка, Азиззаде‑торговец, увидев слабость матери, сказал ей, пряча свою боль: каким именем мы назовем ее, жена, и она ответила: имя ей: Амани и люди в Аль‑Хисве будут знать ее как Амани‑красавицу, – и в утомлении откинулась на подушку, словно эти слова лишили ее последних сил, а муж ее Азиззаде, в темных глазах которого стояли горькие слезы, удостоверившись, что все сделано правильно, подарил повитухе белую монетку и корзину фиников, а потом в беспокойстве посмотрел на жену, и темная туча пробежала по его челу. Он услышал еще хриплый голос родильницы: Азиззаде, муж мой, если я умру, храни в память обо мне золотой медальон.

– Ты не умрешь.

– Слушай меня. Когда у Амани‑красавицы сойдут первые крови, подари ей этот медальон от меня. Пусть она хранит его в память обо мне. В память о матери, которой недостало сил, чтобы… – Она закашлялась. – Поклянись! – потребовала она.

– Клянусь тебе, жена.

Вошла повитуха и сказала, ей нужен отдых. Азиззаде покачал головой и вернулся в лавку, потому что нужно было проследить за разгрузкой тюков фисташек и грецких орехов, прибывших из Ливана. Но даже если бы ему это начертали на скрижалях, подобных скрижалям Завета неверных сыновей Мусы[243], называющих себя избранным народом, Азиззаде никогда не поверил бы, как печален будет конец Амани‑красавицы всего через пятнадцать лет, да славится Господь Милосердный.

– О чем ты думаешь?

– Что, прости?

– Вот видишь, ты, как всегда, где‑то в другом месте.

Мы вернулись в Барселону на поезде и приехали в среду – Лаура пропустила два занятия, впервые в жизни, да еще никого не предупредив. Ее начальник Бастардес, который, вероятно, о многом догадывался, не стал требовать от Лауры никаких объяснений. А я после операции «Рим» знал, что теперь могу посвятить жизнь изучению всего, что захочу, и вести в университете минимум занятий – ровно столько, сколько необходимо, чтобы продолжать числиться в академических кругах. Если оставить за скобками сердечные раны, мне казалось, что Небеса благоприятствуют мне во всем. Это если предположить, что на моем пути не встретится какая‑нибудь аппетитная рукопись.

 

 

Адриа избавился от гнетущей ноши с помощью своей неласковой матери, которая помнила о его неприспособленности к практическим сторонам жизни и даже после смерти присматривала за своим сыном, как обыкновенно делают все матери, кроме моей. Одна мысль об этом приводит меня в волнение, и я начинаю думать, что, может быть, в какой‑то момент мать даже любила меня. Сейчас я уже точно знаю, что отец несколько раз мной восхищался, но я убежден, что он никогда меня не любил. Я был одним из предметов его великолепной коллекции. И этот предмет вернулся из Рима домой с намерением навести там порядок, поскольку он уже слишком долго жил, спотыкаясь о доставленные из Германии и еще не распакованные ящики с книгами, и он включил свет, и стал свет. И он призвал Берната, чтобы тот помог ему организовать идеальный порядок, как если бы Бернат был Платоном, он – Периклом[244], а квартира в Эшампле – шумными Афинами. Итак, два мудрых мужа порешили, что в кабинете останутся рукописи и инкунабулы, которые купит Адриа; хрупкие предметы, родительские книги, пластинки, партитуры и словари, которыми он чаще всего пользуется, – и они отделили воду, которая под твердью, от воды, которая над твердью, и стала твердь со своими облаками отделенной от вод морских. В родительскую спальню, которая теперь была его спальней, они поместили поэзию и книги о музыке – и он сказал, чтобы вода, которая под небом, собралась в одно место, чтобы явилась суша, и назвал сушу землею, а собрание вод назвал морями. В бывшей детской, где шериф Карсон и храбрый Черный Орел по‑прежнему несли почетный караул на прикроватной тумбочке, они не глядя скинули с полок книги, которые скрашивали ему детство, и заполнили эти полки книгами по истории, от рождения у человека памяти и до сегодняшнего дня. И по географии – и произвела земля деревья, в которых семя по роду их, и произвела травы и цветы.

– Что это за ковбои?

– Не трогай!

Он не осмелился сказать, что их надо оставить. Это было бы нечестно. Он ограничился тем, что сказал: да так, я их потом сам выброшу.

– Хау!

– Что?

– Ты стыдишься нас.

– Я сейчас очень занят.

Я услышал, как шериф, стоявший позади вождя арапахо, с презрением сплюнул, и не стал вмешиваться в разговор.

В трех длинных коридорах была расставлена художественная проза, сгруппированная по языкам. На новеньких бесконечных полках, которые он заказал у мастера Планаса. В коридоре, ведущем в комнату, – романские языки. В коридоре, ведущем из прихожей, – славянские и скандинавские языки, а в широком коридоре в глубине квартиры – западногерманские.

– Как ты можешь это читать? – вдруг спросил Бернат, потрясая книгой Данила Киша «Пешчаник»[245].

– Не спеша. Если знаешь русский, то сербский кажется не таким уж и сложным.

– Если знаешь русский… – обиженно пробурчал Бернат.

Он поставил книгу на место и продолжил:

– Так уже не считается.

– В столовой мы поставим эссе, теорию литературы и теорию искусства.

– Придется убрать или витрины с хрусталем, или буфет. – Бернат указал на стены, не замечая прямоугольного пятна над буфетом.

Адриа опустил глаза и сказал: весь хрусталь я дарю магазину. Пусть продают его и радуются. Я же взамен получу целых три стены. И были сотворены рыбы, и всякие животные, и чудища морские. И пустую стену, на которой некогда висел вид монастыря Санта‑Мария де Жерри кисти Модеста Уржеля, взяли в полукольцо Уэллек, Уоррен, Кайзер, Берлин, Штайнер, Эко, Беньямин, Индгарден, Фрай, Канетти, Льюис, Фустер, Джонсон, Кальвино, Мира, Тодоров, Магрис и другие сулящие наслаждение тома.

– Сколько языков ты знаешь?

– Трудно сказать. Какая разница? Если знаешь несколько языков, то всегда можешь читать на большем количестве, чем сам можешь предположить.

– Ну конечно, я хотел сказать то же самое. – Бернат почувствовал себя задетым.

И через какое‑то время, когда они отодвигали шкаф, сказал:

– Ты не говорил, что учишь русский.

– А ты не говорил, что готовишь Второй концерт Бартока.

– Откуда ты знаешь?

– Связи. В гладильную комнату я поставлю…

– В гладильную комнату ты ничего не поставишь. – Бернат, голос разума. – Ты должен нанять прислугу, которая будет убираться, гладить и прочее. И у нее должен быть свой угол.

– Я сам могу все это делать.

– Ну‑ну. Найди кого‑нибудь.

– Я умею жарить глазунью, делать омлет с картошкой, варить рис, макароны и все остальное. Делать омлет с картошкой. Салаты. Картошку с салатом.

– Я говорю о другом уровне: гладить, шить, стирать. Готовить каннеллони или запекать каплуна в духовке.

Как же лень кого‑то искать. Но в конце концов он послушался Берната и нанял еще достаточно молодую и очень энергичную женщину по имени Катерина. Она приходила по понедельникам, оставалась обедать и вела весь дом, ничего не упуская. Даже гладила. И шила. Луч света во мраке.

– Я думаю, в кабинет вам лучше не входить и ничего не трогать, хорошо?

– Как скажете, – сказала она, входя в кабинет и окидывая его взглядом профессионала. – Но знайте, что это просто склад пыли.

– Ну уж… Не будем преувеличивать.

– Склад пыли, населенный этими серебристыми жучками, которые живут в книгах.

– Вы преувеличиваете, Лола Маленькая.

– Катерина. Я просто смахну пыль со старых томов.

– Даже не думайте.

– Тогда позвольте мне подмести здесь и протереть пол. – Катерина пыталась отстоять в переговорах хотя бы некоторые позиции.

– Хорошо. Но на столе ничего не трогайте.

– Ну что вы, конечно, – соврала она.

Несмотря на изначальные благие намерения Адриа, Катерине пришлось соседствовать в гладильной с альбомами по искусству и энциклопедиями, поскольку там оставались еще свободные стены. Красноречивые гримасы Катерины не помогли.

– Разве вы не видите, что другого места нет? – умолял Адриа.

– У вас совсем не маленькая квартира. Зачем вам столько книг?

– Чтобы поглощать их.

– Такую квартиру испортили, даже стен не видно.

Катерина проинспектировала гладильную после книжного вторжения и сказала: придется привыкать работать среди книг.

– Не волнуйся, Лола Маленькая. Днем они смирные.

– Катерина, – поправила Катерина и искоса взглянула на него, не будучи уверена, шутит Адриа или он действительно не в себе.

– А что в коробках, которые ты привез из Германии? – спросил однажды Бернат, опасливо приподнимая кончиками пальцев крышку одной из них.

– В основном филология и философия. И кое‑какие романы. Белль, Грасс, Фолкнер, Манн, Льор, Капмань, Рот и все в таком духе.

– Куда ты планируешь их поставить?

– Философию в прихожую. Вместе с математикой и астрономией. Всю филологию, включая лингвистику, в комнату Лолы Маленькой. Романы – по коридорам, в зависимости от языка.

– Ну так за дело.

– А с каким оркестром ты планируешь играть Бартока?

– Со своим. Я хочу попросить, чтобы мне разрешили сыграть концерт.

– Слушай, вот это да! Здорово же?

– Посмотрим, вытанцуется ли.

– Скорее, сыграется ли.

– Да. Тебе нужно заказать больше полок.

Он заказал новые полки, и мастер Планас сиял как медный таз, потому что пыл Адриа по упорядочиванию пространства не угасал. И на четвертый день творения Катерина добилась важной победы: она испросила у Господа соизволения вытирать пыль с книг во всей квартире, кроме кабинета. И решила, что за небольшую доплату может приходить еще по четвергам утром и, таким образом, наверняка будет успевать хотя бы раз в год протереть каждую книгу. И Адриа сказал: как хочешь, Лола Маленькая, тебе виднее.

– Катерина.

– В комнате для гостей еще есть место, так что поставим туда религию, богословие, этнологию и греко‑римский мир.

И наступил момент, когда Бог разделил воды, и земля стала сухой, и были сотворены моря.

– Тебе бы… Кто тебе больше нравится: кошки или собаки?

– Нет‑нет, никто.

И сухо:

– Никто.

– Не хочешь, чтобы тебе загадили всю квартиру?

– Нет, не в этом дело.

– Ну разумеется, если ты говоришь… – сказал Бернат с иронией, ставя стопку книг на пол. – Но питомец скрасил бы тебе жизнь.

– Я не хочу пережить смерть близкого существа. Понятно? – ответил Адриа, расставляя прозу на славянских языках на второй полке напротив ванной. И были сотворены животные домашние и дикие, и населили землю, и увидел Он, что это хорошо.

И, сидя на темном полу в коридоре, они погрузились в воспоминания:

– Вот это да, Карл Май! У меня тоже есть все тома.

– Смотри: Сальгари[246]. Десять – нет, даже двенадцать томов.

– И Жюль Верн. У меня было издание с гравюрами Доре.

– Где он у тебя?

– Поди знай.

– Энид Блайтон. Не ахти какая писательница, а я перечитал ее книги по тридцать раз.

– А что ты будешь делать с комиксами про Тинтина?[247]

– Не хочу ничего выбрасывать. Но и ставить тоже некуда.

– У тебя еще много места.

И он сказал: да, у меня еще много места, но оно пригодится для книг, которые я куплю. И я не знаю, куда деть Карла Мая и Жюля Верна, понимаешь? И второй сказал: понимаю. И они увидели, что в туалете есть еще пространство между шкафчиком и потолком, и воодушевленный Планас сделал еще одну прочную двойную полку, куда встала вся детская литература.

– Не упадет?

– Если полка упадет, я приду и сам буду ее держать.

– Как Атлант.

– Что, простите?

– Как кариатида.

– Ну не знаю. Но я вас уверяю, что не упадет. Можете спокойно сидеть на унитазе. Простите. В смысле, не о чем беспокоиться.

– А в маленький туалет – журналы.

– Хорошо, – сказал Бернат, тащивший двадцать килограммов древней истории по коридору литературы на романских языках в сторону бывшей детской Адриа.

– А на кухню – кулинарные книги.

– Тебе нужна библиография, чтобы зажарить яичницу?

– Это книги матери, я не хочу их выбрасывать.

И, сказав, сотворю человека по образу и подобию своему, он подумал о Саре. О Лауре. Нет, о Саре. Нет, о Лауре. Не знаю. Но он подумал.

И в седьмой день Адриа и Бернат отдыхали и пригласили Теклу посмотреть на дело сотворения мира. Осмотрев все комнаты, они уселись в кресла в кабинете. Текла, уже беременная Льуренсом, пришла в восхищение от их работы и сказала мужу: интересно, разберешь ли ты когда‑нибудь вещи в собственном доме. Они выпили по чашке великолепного чая, купленного у Муррии[248]. И вдруг Бернат выпрямился, как будто его укололи:

– А где Сториони?

– В сейфе.

– Достань. Инструмент должен дышать. И ты должен играть на нем время от времени, чтобы у него не пропал голос.

– Я играю. Пытаюсь вспомнить забытое. Играю как одержимый и уже начинаю его любить.

– Сториони нельзя не любить, – процедил Бернат сквозь зубы. – Это чудо, а не звук.

– Ты ведь и на фортепиано играешь, правда? – спросила Текла.

– Совсем немного, только учусь.

И, словно извиняясь, добавил:

– Когда живешь один, много свободного времени.

Семь два восемь ноль шесть пять. Виал был единственным постояльцем сейфа. Когда Адриа достал инструмент, скрипка казалась побледневшей от заточения в темнице.

– Бедняга! Почему ты не положишь его в шкаф к инкунабулам?

– Хорошая мысль. Но страховые агенты…

– Да ну их. Кто, по‑твоему, может его украсть?

Адриа торжественно передал скрипку другу. Сыграй что‑нибудь, сказал он. И Бернат настроил Виал, поскольку ре звучало очень нечисто, и сыграл две «Фантазии» Бетховена так, что за ним слышался целый оркестр. Мне кажется – мне до сих пор кажется, что он сыграл гениально: словно благодаря тому, что я долго прожил вдали от него, он созрел, и я подумал, что, если бы рядом не было Теклы, я сказал бы ему: старик, ну почему же ты все упорствуешь в том, чтобы писать, когда писать ты не умеешь, вместо того чтобы посвятить себя тому, что у тебя так здорово получается?

– Не выводи меня из себя, – ответил Бернат, когда через неделю Адриа сказал ему это. И Господь посмотрел на свое творение, и сказал: очень хорошо, потому что мир его дома был упорядочен более‑менее в соответствии с универсальной десятичной классификацией[249]. И он сказал книгам: растите и размножайтесь и наполняйте землю.

 

– Первый раз вижу такую большую квартиру, – застыла в восхищении Лаура, забыв снять пальто.

– Сними наконец пальто.

– И такую темную.

– Это потому, что я всегда забываю раскрыть ставни. Подожди.

Он показал ей самую презентабельную часть квартиры, а когда они вошли в кабинет, Адриа не мог справиться с охватившей его гордостью обладателя.

– Ничего себе, это скрипка?

Адриа достал ее из шкафа и вложил Лауре в руки. Было заметно, что та не знает, что с ней делать. Тогда он положил инструмент под лупу и включил свет:

– Прочитай здесь внутри.

– Laurentius Storioni Cremonensis… – с трудом, но и с удовольствием, – me fecit… в тысяча семьсот шестьдесят четвертом году. Ничего себе!

Она подняла голову в восхищении:

– Наверное, стоит целую кучу денег.

– Наверное. Не знаю.

– Как это? – С открытым ртом она вернула инструмент, как будто бы он жег ей руки.

– Не хочу этого знать.

– Какой ты странный, Адриа.

– Да.

Они помолчали, не зная, что сказать. Эта девушка мне нравится. Но всякий раз, как я начинаю ухаживать за ней, я думаю о тебе, Сара, и снова ломаю себе голову, отчего же наша любовь, которая должна была быть вечной, встретила столько препятствий. В тот момент я еще не мог этого понять.

– Ты умеешь играть на скрипке?

– Ну… Немного.

– Давай сыграй что‑нибудь.

– Ой.

Я предположил, что Лаура не слишком разбирается в музыке. На самом деле я ошибся: она в ней вообще ничего не понимала. Но поскольку я этого еще не знал, я сыграл ей на память, досочинив некоторые фрагменты, «Размышление Таис»[250], очень действенную вещь. Я играл с закрытыми глазами, поскольку не очень хорошо помнил аппликатуру и мне нужно было максимально сосредоточиться. Когда Адриа открыл глаза, Лаура безутешно рыдала небесно‑голубыми слезами и смотрела на меня, как будто я божество или чудовище, и я спросил: что с тобой, Лаура, а она ответила: не знаю, мне кажется, я разволновалась, потому что вдруг почувствовала что‑то здесь, – и она провела рукой по желудку, а я ответил, это все скрипка, она удивительно звучит. И тогда она не смогла сдержаться и всхлипнула, и я только тут заметил, что глаза у нее слегка подкрашены, потому что тушь немножко расплылась, и Лаура была очаровательна. Но на этот раз я не использовал ее, как в Риме. Она пришла, потому что утром я спросил ее: хочешь прийти ко мне на новоселье? Она как раз вышла, если не ошибаюсь, с занятия по греческому и сказала: ты разве переехал? А я: нет. А она: ты что, устраиваешь вечеринку? А я: нет, но я все упорядочил в своем доме и…

– Будет много народу?

– Ну, так…

– Кто?

– Ну, ты и я.

И она пришла. Всхлипнув, она задумалась, сидя на диване, за которым я когда‑то часами шпионил за родителями в компании шерифа Карсона и его храброго друга.

На прикроватной тумбочке в комнате истории и географии нес караул Черный Орел. Когда мы вошли, Лаура взяла его в руки и стала с интересом рассматривать. Храбрый вождь арапахо с достоинством переносил это испытание, и она обернулась, желая что‑то сказать мне, но Адриа сделал вид, что не понял этого, и задал какой‑то дурацкий вопрос. Я поцеловал ее. Мы поцеловались. Он был нежен. А потом я проводил ее домой, уверенный в том, что ошибся с этой девушкой, и думая, что, возможно, я причиняю ей боль. Но я еще не знал почему.

Или еще как знал. Ведь в голубых глазах Лауры я искал твои темные глаза беглянки, а этого ни одна женщина не сможет простить.

 

 

Лестница была узкая и темная. Чем дальше он поднимался, тем хуже ему становилось. Лестница казалась игрушечной, как в кукольном доме без света. Третий этаж, первая дверь. Звонок, имитирующий звук колокольчика, прозвучал «динь», а потом «дон». Затем – тишина. Было слышно, как на узкой и темной улице этой оконечности Барселонеты кричат дети. Когда он уже подумал, что ошибся, за дверью послышалось какое‑то шуршание, и наконец она медленно и осторожно открылась. Я никогда тебе этого не говорил, Сара, но то был почти наверняка самый важный день в моей жизни. Она держалась за приоткрытую дверь – уже не такая бодрая, как раньше, постаревшая, но по‑прежнему аккуратная и элегантная. Несколько секунд она молча смотрела мне в глаза, словно спрашивая, что я здесь делаю. Наконец распахнула дверь и отступила, пропуская меня в квартиру. Затем она не торопясь закрыла дверь и только после этого сказала: ты скоро совсем облысеешь.

Мы прошли в крохотную комнатку, служившую одновременно столовой и гостиной. На стене висел величественный пейзаж Уржеля; на монастырь Санта‑Мария де Жерри по‑прежнему падали красноватые косые лучи солнца, заходящего за вершину Треспуя. Адриа, словно извиняясь, сказал: я узнал, что ты больна, и…

– Как ты узнал?

– От одного друга, врача. Как ты?

– Удивлена, что ты пришел.

– Я хотел сказать – как твое здоровье?

– Я скоро умру. Хочешь чаю?

– Да.

Она скрылась в глубине коридора. Кухня была тут же рядом. Адриа посмотрел на картину, и ему вдруг показалось, что он встретил старинного друга, который, несмотря на годы, не сильно постарел. Он вздохнул и почувствовал разлившийся в воздухе весенний аромат, даже услышал шум реки и ощутил холод, который пронизывал Рамона де Нолью, когда тот встретил наконец свою жертву. Адриа сидел не шевелясь, погрузившись в созерцание пейзажа, пока не услышал, что в комнату вернулась Лола Маленькая. Она несла на подносе две чашки. Адриа заметил простоту убранства квартиры, которая вся легко поместилась бы в его кабинет.

– Почему ты не осталась у нас?

– Мне здесь хорошо. Это мой дом, и здесь я жила до того, как стала жить рядом с твоей матерью, и после. Я не жалуюсь. Слышишь? Я не жалуюсь. Мне уже за семьдесят, я пережила твоих родителей. Я прожила жизнь так, как хотела.

Они сели за стол. Сделали по глотку чая. Молчание не тяготило Адриа. Потом он сказал:

– Неправда, что я лысею.

– Ты так думаешь, потому что не видишь свою макушку. Ты похож на монаха‑францисканца.

Адриа улыбнулся. Лола Маленькая не изменилась. И она по‑прежнему была его единственным знакомым, кто никогда не выказывал неудовольствия и не морщил нос.

– Очень вкусный чай.

– Я получила твою книгу. Ее трудно читать.

– Знаю, знаю. Я просто хотел, чтобы у тебя был экземпляр.

– Чем ты еще занимаешься, кроме того, что пишешь и читаешь?

– Играю на скрипке. Часами, днями напролет.

– Вот это новость! Почему же ты тогда ее бросил?

– Она душила меня. В то время вопрос стоял так: или я, или скрипка. И я выбрал себя.

– Ты счастлив?

– Нет. А ты?

– Да. Очень. Не совсем.

– Я могу как‑то помочь?

– Да. Почему ты так беспокоишься?

– Дело в том, что… Я не могу избавиться от мысли, что если бы ты продала картину, то смогла бы купить себе квартиру побольше.

– Ты ничего не понимаешь, деточка.

Они помолчали. Лола Маленькая взглянула на пейзаж, и стало ясно, что она уже привыкла смотреть на него и чувствовать, даже не отдавая себе в этом отчета, холод, до костей пронизывавший беглеца Микела де Сускеду, который искал там, на дорогах Бургала, укрытия от Божественного правосудия. В молчании прошло минут пять, они пили чай и вспоминали каждый свою жизнь. Наконец Адриа Ардевол взглянул ей в глаза и сказал: я очень тебя люблю, Лола Маленькая, ты очень хороший человек. Она допила последний глоток чая, склонила голову и промолчала. Она молчала довольно долго, а потом стала объяснять, что то, что он только что сказал, неверно, потому что твоя мать сказала мне: Лола Маленькая, ты должна мне помочь.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2023-02-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: