ПАРДАК, КРЕМОНА, ПАРИЖ (XVII–XVIII вв.) 26 глава




 

 

– Дззз‑дззз‑дззз…

Адриа сидел в туалете, читая Le forme del contenuto [284], и прекрасно слышал «дззз‑дззз‑дззз». И подумал: курьер из магазина Муррии – как всегда, кстати. Он помедлил, пока снова не услышал «дззз‑дззз‑дззз», и сказал себе: нужно будет поменять звонок на что‑нибудь более современное. Может быть, на «динь‑дон» – это в любом случае звучит гораздо веселее.

– Дззз‑дззз‑дззз…

– Иду, иду, чтоб тебя! – пробурчал он.

С Эко под мышкой он открыл дверь и встретился с тобой, любовь моя, – ты стояла на лестничной площадке, серьезная, держа в руках небольшую дорожную сумку; ты смотрела на меня своими темными глазами, и в течение целой бесконечной минуты, словно окаменев, мы смотрели друг на друга: она – на площадке, он – в квартире, держась за ручку открытой двери и пытаясь переварить это неожиданное событие. И в конце этой бесконечной минуты ему пришло в голову сказать только: что тебе нужно, Сара. Я сам не могу в это поверить: единственное, что мне пришло в голову, это сказать: что тебе нужно, Сара?

– Можно войти?

Можешь войти в мою жизнь, можешь делать все что хочешь, Сара, любимая.

Но она ограничилась тем, что вошла в дом. И поставила сумку на пол. И мы чуть не простояли еще одну минуту молча, лицом к лицу, но теперь уже в прихожей. И тогда Сара сказала: я не отказалась бы от кофе. И тогда же я заметил, что в руке у нее желтая роза.

Это еще Гёте сказал. Персонажи, которые пытаются в зрелости осуществить желания юности, идут неверной дорогой. Для тех, кто не узнал или не познал счастья в свое время, потом уже слишком поздно, какие бы усилия они ни предпринимали. В любви, возвращенной в зрелые годы, можно найти самое большее с нежностью исполненную копию былых счастливых моментов. Эдуард и Оттилия[285]перешли в столовую пить кофе. Она положила розу на стол и словно забыла про нее, это было очень изящно.

– Хороший кофе.

– Да, это от Муррии.

– Неужели он еще существует?

– Конечно.

– О чем ты размышляешь?

– Я не хочу… – На самом деле Сара не знала, что сказать.

Поэтому я перешел сразу к делу:

– Ты пришла, чтобы остаться?

Сара, приехавшая из Парижа, была другим персонажем, чем двадцатилетняя Сара в Барселоне, потому что с людьми происходят метаморфозы. И с персонажами тоже. Гёте хорошо мне это объяснил. Тем не менее Адриа был Эдуардом, а Сара – Оттилией. Их время утекло, в том числе и по вине родителей. Attractio electiva[286]вдвойне – когда получается, тогда получается.

– У меня есть одно условие, прости. – Оттилия смотрела в пол.

– Какое? – Эдуард приготовился защищаться.

– Ты должен вернуть украденное твоим отцом. Прости меня.

– Украденное?

– Да. Твой отец использовал многих, отнимая у них вещи. До, во время и после войны.

– Но я…

– А как, ты думаешь, он сумел открыть магазин?

– Я продал магазин, – сказал Адриа.

– Правда? – изумилась Сара. Мне даже показалось, что ты была втайне разочарована.

– Я не хочу быть владельцем магазина и никогда не одобрял отцовских методов.

Молчание. Сара сделала глоток кофе и посмотрела ему в глаза. Она пронзила его взглядом, и Адриа пришлось ответить:

– Послушай, я продал магазин антиквариата и старинных вещей. Я не знаю, что именно отец приобрел обманом. Но уверяю тебя, это касается меньшинства предметов. Я порвал со всем этим, – соврал я.

Сара молчала десять минут. Она думала, устремив взгляд вперед, но не замечая присутствия Адриа, и я испугался, что, может быть, она придумывает невыполнимые условия, чтобы оправдать новое бегство. Желтая роза лежала на столе, внимательная ко всему, что мы говорили. Я взглянул Саре в глаза, но она была настолько погружена в размышления, что меня как будто не было. Это была новая привычка, которой я не знал за тобой, Сара, и ты прибегала к ней лишь в исключительных случаях.

– Хорошо, – сказала она через тысячу лет. – Мы можем попробовать. – И она сделала еще один глоток кофе. Я так волновался, что выпил три чашки подряд, – это обещало мне бессонную ночь. Наконец она посмотрела мне в глаза (что для меня очень болезненно) и сказала: сдается мне, ты дрожишь от страха как заяц.

– Да.

Адриа взял ее за руку и отвел в кабинет, к бюро с рукописями.

– Это бюро новое, – сказала ты.

– У тебя хорошая память.

Адриа выдвинул два верхних ящика – и я достал рукописи, свои сокровища, от прикосновения к которым у меня дрожали пальцы: мои Декарты, Гонкуры… И я сказал: это все мое, Сара, я купил это на свои деньги, потому что мне нравится коллекционировать рукописи… или обладать ими… или покупать их – не знаю. Это мое – купленное, ни у кого не отобранное.

Я говорил ровно этими словами, зная, что, вероятно, вру. Вокруг нас сразу же сгустилось молчание – серое, темное. Я не осмеливался поднять глаза на Сару. Но поскольку молчание не исчезало, я бросил на нее быстрый взгляд. Она молча плакала.

– Что с тобой?

– Прости. Я пришла не для того, чтобы судить тебя.

– Хорошо… Но мне тоже хотелось бы все прояснить.

Она осторожно высморкалась, и я не сумел сказать ей: ладно, я не знаю, откуда и какими способами их достает Муррал.

Я выдвинул нижний ящик, в котором хранились листы Recherche, Цвейг и пергамент об освящении собора монастыря Сан‑Пере дел Бургал. Когда я собирался сказать ей: это рукописи отца и, вероятно, они достались ему в результате вымогательства, она задвинула ящик и повторила: прости, я не имею права судить тебя. И я промолчал как сукин сын.

Ты села, несколько растерянная, за рабочий стол, на котором лежала раскрытая книга – кажется, Masse und Macht [287]Канетти.

– Сториони тоже была куплена законным путем, – снова соврал я, указывая на шкаф, где хранился инструмент.

Ты подняла на меня заплаканные глаза: ты хотела верить мне.

– Хорошо, – сказала ты.

– Я не отец.

Ты слабо улыбнулась и сказала: прости меня, прости меня, прости меня – за то, что я вошла в твой дом так.

– В наш дом, если хочешь.

– Я не знаю, может быть, у тебя есть… Есть… Не знаю, какие‑то обязательства перед… – Она набрала в легкие воздуха, прежде чем продолжить: – Может быть, в твоей жизни есть другая женщина. Я не хочу ничего разрушать.

– Я приезжал за тобой в Париж. Ты забыла?

– Да, но…

– Нет никакой другой женщины, – соврал я в третий раз, как апостол Петр.

И на этом фундаменте мы продолжили строить отношения. Я знаю, что с моей стороны это было неразумно, но мне хотелось удержать ее любыми средствами. Тогда она осмотрелась. Ее взгляд скользнул к участку стены, на котором висели мои картинки. Она подошла ближе. Протянула руку и – как я, когда был маленьким, – осторожно коснулась двумя пальцами миниатюры Абрахама Миньона, на которой были изображены пышные желтые гардении в керамическом горшке. Я не сказал ей: ты как ребенок – все надо потрогать, – а счастливо улыбнулся. Она повернулась, вздохнула и сказала: все по‑прежнему. Так же, как я каждый день вспоминала. Она встала прямо передо мной, посмотрела мне в глаза с внезапной серьезностью и сказала: почему ты тогда приехал ко мне?

– Чтобы восстановить справедливость. Я не мог смириться с тем, что ты так долго жила в уверенности, что я оскорбил тебя.

– Я…

– И потому что я люблю тебя. А ты почему приехала?

– Я не знаю. Но я тоже люблю тебя. Может быть, я приехала, чтобы… Так, ничего.

– Скажи.

Я взял ее руки в свои, чтобы ободрить.

– Ну… чтобы исправить то, что я совершила по слабости в двадцать лет.

– Я тоже не могу тебя судить. Что случилось, то случилось.

– И еще…

– Что?

– Еще потому, что я не могу забыть твой взгляд – там, на лестничной площадке перед моей дверью.

Она улыбнулась, думая о чем‑то своем.

– Знаешь, на кого ты был похож? – спросила она.

– На продавца энциклопедий.

Она рассмеялась – ты рассмеялась, Сара! И сказала: да‑да‑да, в точности! Но тут же взяла себя в руки: я вернулась, потому что я люблю тебя, да. Если тебе это еще нужно. А я подумал только о том, что уже слишком много наврал за одно утро. И был уже не способен сказать тебе, что там, в Huitième Arrondissement, когда твоя рука лежала на ручке двери, как будто ты была готова в любой момент захлопнуть ее у меня перед носом, меня охватила паника; я никогда тебе этого не говорил. Тогда я притворялся, как настоящий продавец энциклопедий. Но в самой глубине души – я поехал в Париж, к тебе, по адресу: quarante‑huit, rue Laborde, чтобы услышать, что ты знать обо мне ничего не желаешь, и таким образом завершить эту главу своей жизни, не будучи при этом виноватым и получив хороший повод плакать. Но Сара, сказав в Париже «нет», явилась в Барселону и сказала: я не отказалась бы от кофе.

 

Сидя в кресле‑каталке, Адриа с порога оглядывал кабинет. В руках он сжимал грязную тряпку и никому ее не отдавал. Адриа оглядывал кабинет. Целую минуту, которая всем показалась бесконечной. Он глубоко вздохнул и сказал: можно – ему эта минута показалась одним мгновением. Железная рука Джонатана взялась за кресло и с плохо скрываемым нетерпением покатила его ко входной двери. Адриа указал рукой на Щеви и сказал: Щеви. Указал на Берната, у которого в глазах стояли слезы, и сказал: Бернат; указал на Ксению и сказал: Текла. И когда, указав на Катерину, он сказал: Лола Маленькая, впервые в жизни Катерина его не поправила.

Уход будет хороший, не волнуйтесь, – сказал кто‑то из продолжающих жить.

Все молча спустились, искоса поглядывая на огонек лифта, в котором спускались Адриа на своем кресле и Джонатан. Внизу Бернату показалось, что, снова увидев всех по выходе из лифта, Адриа их не узнал. Скорее, в его взгляде на долю секунды вспыхнул испуг.

Все произошло всего за десять дней. Тревогу подняла Катерина, когда Адриа потерялся в квартире. Он стоял рядом с полками славянской литературы и испуганно озирался.

Куда вам нужно?

Не знаю. Где я?

Дома.

У кого?

У себя. Вы узнаете меня?

Да.

Кто я?

Эта, которая… – Долгая пауза.

Испуганно:

Правда ведь? Или прямое дополнение. Или подлежащее! Подлежащее, правда?

Перед этим, на той же неделе, Адриа, недовольно бормоча, копался в холодильнике, и Джонатан – медбрат, дежуривший у него в ту ночь, – спросил, что он ищет.

Носки. Что ж еще?

Джонатан доложил об этом Пласиде, которая в свою очередь поставила в известность Катерину. Пласида добавила, что Адриа еще просил сварить ему книгу. Он совсем ненормальный, правда?

И вот, стоя перед полкой со славянской литературой, Катерина спрашивает: вы меня узнаете, Адриа? А он в ответ: прямое дополнение! Словом, она в испуге позвонила доктору Далмау и Бернату. А доктор Далмау в испуге позвонил в стационар доктору Вальсу и сказал: мне кажется, пора. Начались дни тщательных обследований, тестов, проб и взглядов искоса на результаты. Дни молчания. Нет, точно, это косвенное дополнение! И наконец доктор Далмау позвонил Бернату и кузенам из Вика. Бернат предложил для встречи свой дом и позаботился о том, чтобы на столе стояла вода, доставленная с Тасмании. Доктор Далмау объяснил, что они должны делать – шаг за шагом.

Но ведь он… – Щеви, который никак не мог смириться с судьбой, был возмущен. – Он же говорит на семи или восьми языках!

На тринадцати, – уточнил Бернат.

На тринадцати? Стоит отвернуться, как он уже выучил новый язык! – У Щеви загорелись глаза. – Видите, доктор? Тринадцать языков! Я крестьянин. Я старше его, а знаю только полтора языка! Что за несправедливость, а?

Каталанский, французский, испанский, немецкий, итальянский, английский, русский, арамейский, латинский, греческий, нидерландский, румынский и иврит, – перечислил Бернат. – И точно мог читать еще на шести или семи языках.

Видите, доктор? – Неоспоримый медицинский аргумент Щеви Ардевола, открывавший новую линию отчаянной обороны.

Ваш двоюродный брат раньше был выдающимся человеком, – деликатно прервал его врач, – я знаю это, потому что много с ним общался. Если позволите, я даже назвал бы его своим другом. Но сейчас это уже в прошлом. Его мозг, так сказать, усыхает.

Какое же это несчастье, какое несчастье…

Они еще несколько минут бессмысленно противились фактам, но наконец договорились, что лучшее, что они могут сделать, – это заново организовать жизнь Адриа, учитывая пожелания, высказанные им еще в здравом уме. Бернат подумал: как же грустно оставлять распоряжения на время, когда тебя самого уже не будет; говорить и писать: завещаю квартиру в Барселоне своим кузенам Щавьеру (Щеви), Франсеску (Кико) и Розе Ардевол в равных долях. Что касается библиотеки, то, когда мне она будет уже бесполезна, пусть Бернат Пленса решит, желает ли он оставить ее себе или передать в дар университетам Тюбингена и Барселоны, разделив в зависимости от интересов этих университетов. Пусть он сам займется этим, если хочет, поскольку он помогал мне упорядочить ее много лет назад, когда мы участвовали в сотворении мира.

Я ничего не понимаю, – растерянно сказал Щеви в день встречи с адвокатом.

Это шутка Адриа. Боюсь, только я могу ее понять, – пояснил Бернат.

Следующее распоряжение: пусть сеньоре Катерине Фаргес будет выплачена сумма, соответствующая ее заработной плате за два года. В то же время Бернат Пленса уполномочен взять себе все, что он пожелает и что не упомянуто в этом завещании, которое является более инструкцией, нежели завещанием. И пусть он распоряжается другими вещами, включая ценные, например коллекцией монет и рукописей, если не сочтет уместным передать их в дар упомянутым выше университетам. В этих вопросах рекомендую вам прислушаться к мнению профессора Йоханнеса Каменека из Тюбингена. Что касается автопортрета Сары Волтес‑Эпштейн, его следует передать ее брату, Максу Волтес‑Эпштейну. Картина кисти Модеста Уржеля с видом монастыря Санта‑Мария де Жерри, висящая в столовой, пусть будет передана фра Жулиа, монаху соседнего монастыря Сан‑Пере дел Бургал, с которого все и началось.

Простите? – хором воскликнули Щеви, Роза и Кико.

Бернат открыл и закрыл рот. Адвокат перечитал про себя последний отрывок и сказал: да‑да, он пишет – фра Жулиа из монастыря Сан‑Пере дел Бургал.

Да кто это, чтоб его? – недоверчиво поинтересовался кузен Кико из Тоны.

И что значит «который во всем виноват»?

Нет, он пишет «с которого все началось».

Началось что?

Все, – повторил адвокат, еще раз заглянув в документ.

Ладно, выясним, – сказал Бернат и сделал знак адвокату, чтобы тот продолжал читать.

Если же его не удастся найти или он откажется от дара, прошу предложить эту картину в дар сеньоре Лауре Байлине (Упсала). В случае если и она от нее откажется, я делегирую Бернату Пленсе право принять решение относительно судьбы картины. Кроме того, упомянутый Бернат Пленса должен передать редактору, как мы и договорились, книгу, которую я ему вверил.

Новая книга? – Это Щеви.

Да. Я займусь ею, не беспокойтесь.

Вы хотите сказать, он был полностью в здравом уме, когда писал завещание?

Надо полагать, да, – сказал адвокат. – В любом случае мы сейчас не можем обратиться к нему за разъяснениями.

Что это за сеньора Упсала? – спросила Роза. – Она существует?

Не волнуйтесь, я найду ее. Существует.

И в заключение – небольшое размышление, которое я обращаю к вам и ко всем, кто захочет к вам присоединиться. Мне говорят, что я не буду скучать ни по книгам, ни по музыке, – никак не могу в это поверить. Мне говорят, что я не буду вас узнавать, – не будьте ко мне жестоки. Мне говорят, что я не буду страдать от этого. А значит, не стоит страдать и вам. Будьте снисходительны к моей деградации – она будет постепенной, но необратимой.

Хорошо, – сказал адвокат, дочитав текст, который Адриа озаглавил «Практические указания относительно последнего этапа моей жизни».

Здесь есть еще что‑то, – осмелилась сказать Роза, указывая на документ.

Да, простите: это прощальный постскриптум.

И что там?

Он пишет, что все инструкции нематериального плана собраны отдельно.

Где?

В книге, которую он написал, – пояснил Бернат. – Я займусь ею, не волнуйтесь.

 

Бернат открыл дверь, стараясь не шуметь. Как тать. Ощупал стену в поисках выключателя. Нажал на него, но свет не зажегся. Как назло. Он достал из портфеля фонарик и еще сильнее почувствовал себя вором. Электрощит – или как он там называется – тут же, в прихожей. Бернат поднял рубильник, и свет зажегся в прихожей и в глубине квартиры – может быть, в коридоре прозы на германских и восточных языках. Он замер на несколько секунд, вслушиваясь в молчание квартиры. Прошел на кухню. Распахнутый холодильник, отключенный от розетки, никаких носков внутри. Даже в морозилке. Идя на свет, он прошел мимо прозы на славянских и скандинавских языках. Свет горел в отделе изобразительного искусства и энциклопедий – в мастерской Сары, которая раньше была комнатой Лолы Маленькой. Мольберт еще стоял, как если бы Адриа не утратил надежды, что однажды Сара вернется и сядет рисовать, пачкая пальцы углем. Куча огромных папок с набросками. Стоящие в рамках и образующие некое подобие алтаря «In Arcadia Hadriani» [288] и «Сан‑Пере дел Бургал: мечта» – два пейзажа, которые Сара подарила Адриа и которые Бернат, ввиду отсутствия четких указаний, решил передать Максу Волтес‑Эпштейну. Он не стал выключать свет. Бросил взгляд на религию и классический мир, снова прошел мимо романских языков, заглянул в поэзию и зажег там свет. Везде полный порядок. Затем вошел в литературные эссе и зажег свет и там: в столовой все как обычно. Солнце по‑прежнему бросало лучи на монастырь Санта‑Мария де Жерри со стороны Треспуя. Бернат достал из кармана пальто фотоаппарат. Чтобы встать ровно напротив картины Уржеля, пришлось отодвинуть несколько стульев. Он сделал пару фотографий со вспышкой и пару без вспышки. Затем покинул зону эссе и вошел в кабинет. Кабинет был таким же, каким его оставили. Бернат сел на стул и задумался: как часто он входил сюда – всегда вместе с Адриа; чаще всего они обсуждали музыку и литературу, но говорили также и о политике, и о жизни. В молодости и в детстве они подозревали в жизни тайные чудеса. Бернат включил торшер рядом с креслом для чтения. А потом еще торшер у дивана и люстру. На месте, где много лет висел автопортрет Сары, зияла пустота, от которой у него закружилась голова. Он снял пальто, потер лицо ладонями, как Адриа, и сказал: ну давай. Обошел стол и наклонился. Попробовал набрать шесть один пять четыре два восемь. Не открывается. Тогда он набрал семь два восемь ноль шесть пять – и сейф бесшумно открылся. Внутри было пусто. Так, какие‑то конверты. Он достал их и положил на стол, чтобы спокойно просмотреть. Открыл один. Не спеша перебрал листы: список персонажей. Он тоже был среди них: Бернат Пленса, Сара Волтес‑Эпштейн, Я, Лола Маленькая, тетя Лео… люди… то есть персонажи с датой рождения и – иногда – смерти рядом. Другие листы: своеобразная схема, перечеркнутая, словно он от нее отказался. Еще один список с другими персонажами. И все. Если это было все, получается, что Адриа записывал практически поток сознания и переходил от одного фрагмента повествования к другому, ведомый памятью, насколько ее еще хватало. Бернат положил все бумаги обратно в конверт и убрал в свой портфель. Он склонил голову и сделал усилие, чтобы не заплакать. Не спеша сделал несколько глубоких вдохов, успокоился. Открыл второй конверт: фотографии. Сара фотографирует сама себя, стоя перед зеркалом. Какая красивая! Он даже сейчас не хотел признаться себе в том, что всегда был немного влюблен в нее. На другой фотографии – Адриа за работой на том самом месте, где сейчас сидит Бернат. Друг мой, Адриа. И еще несколько фотографий: лист с набросками младенческого лица. А еще Виал, сфотографированный с разных ракурсов, спереди и сзади. Он вложил фотографии в конверт и его тоже убрал себе в портфель – на этот раз с гримасой горького разочарования при мысли об утраченной скрипке. Снова заглянул в сейф: больше ничего. Он закрыл сейф, но запирать не стал. Потом зашел еще в историю и географию. На прикроватной тумбочке верные шериф Карсон и Черный Орел по‑прежнему несли никому уже не нужный караул. Он взял их вместе с лошадьми и положил в портфель. Вернулся в кабинет и сел в кресло, в котором обычно читал Адриа. Почти час он просидел, глядя в пустоту, погрузившись в воспоминания, тоскуя о прошлом, и время от времени по его щеке скатывалась слеза.

Наконец Бернат Пленса‑и‑Пунсода очнулся, огляделся вокруг и теперь уже не смог сдержать плача, поднимавшегося из глубины души. Он закрыл лицо руками. Немного успокоившись, он встал с кресла и, надевая пальто, еще раз окинул кабинет внимательным взглядом. Adéu, ciao, à bientôt, adiós, tschüss, vale, dag, bye, αντίο, пока, la revedere, viszlát, head aega, lehitraot, tchau, maa as‑salama, push beshlama [289], друг мой.

 

 

Ты вошла в мою жизнь мягко, как и в первый раз, и я больше не думал ни об Эдуарде и Оттилии, ни о своей лжи, а думал только о твоем молчаливом и ободряющем присутствии. Адриа сказал ей: владей моим домом, владей мной. И предложил на выбор две комнаты, чтобы устроить мастерскую и разместить книги, одежду и всю свою жизнь, если хочешь, Сара, любимая. Но я не знал, что для того, чтобы вместить всю жизнь Сары, нужно было гораздо больше шкафов, чем мог ей предложить Адриа.

– Эта мне подходит. Она больше моей парижской квартиры, – сказала ты, с порога окидывая взглядом комнату Лолы Маленькой.

– Она светлая. И очень тихая, поскольку выходит во двор.

– Спасибо, – сказала она, оборачиваясь.

– Тебе не за что благодарить меня. Это тебе спасибо.

Вдруг она живо отстранилась и вошла в комнату. В углу у окна висела картинка Миньона с желтыми гардениями и словно приветствовала Сару.

– Но как…

– Она ведь тебе понравилась?

– Как ты узнал?

– Понравилась или не понравилась?

– Это лучшее, что есть во всем доме.

– Теперь она твоя.

Ее благодарность выразилась в том, что она надолго застыла перед гардениями.

Следующим действием, для меня почти литургическим, было добавление имени Сары Волтес‑Эпштейн на почтовый ящик – и после десяти лет одинокой жизни я, сидя за письменным столом, снова стал слышать шаги, позвякивание ложечки о чашку или нежную музыку, доносившуюся из твоей мастерской, и подумал, что мы можем быть счастливы. Но о том, чтобы решить проблемы на другом фронте, Адриа не подумал, а ведь когда оставляешь плохо закрытую папку, может возникнуть много неприятностей. Я знал это – знал. Но надежда сильнее благоразумия.

В новой ситуации Адриа труднее всего было смириться с тем, что Сара словно разгородила их жизни на уголки и некоторые из этих уголков оказались заповедными. Он понял это, увидев удивление Сары в ответ на предложение познакомиться с тетей Лео и кузенами из Тоны.

– Лучше не впутывать семью в наши отношения, – сказала Сара.

– Почему?

– Чтобы избежать разочарований.

– Я хочу познакомить тебя с тетей Лео и своими кузенами, если мы их застанем. Какие могут быть разочарования?

– Я не хочу проблем.

– Не будет никаких проблем. С чего бы им возникнуть?

Когда прибыл багаж с набросками и начатыми рисунками, мольбертами, коробками угля и цветных карандашей, она устроила официальное открытие своей мастерской и подарила мне карандашную копию с гардений Миньона, которую я повесил туда, где раньше висел оригинал, – она и до сих пор там висит. И ты принялась за работу, потому что не успевала с иллюстрациями к детским книжкам, которые тебе заказали какие‑то французские издательства. Дни тишины и спокойствия: ты рисовала, а я читал или писал. Мы встречались в коридоре, время от времени заглядывали друг к другу, пили на кухне кофе поздним утром, смотрели друг другу в глаза и ничего друг другу не говорили, чтобы не нарушить хрупкое, нежданно возвращенное счастье.

Чего ему это стоило! Но когда Сара закончила самую срочную работу, они поехали‑таки в Тону на стареньком «Сеате‑600», который Адриа купил из третьих рук, сдав наконец – с шестого раза – экзамен по вождению. В Гарриге им пришлось поменять колесо; в Айгуафреде Сара попросила остановиться перед цветочным магазином – она вернулась оттуда с прелестным маленьким букетом и, ничего не сказав, положила его на заднее сиденье. А во время подъема по улице Сан‑Антони в Сентельесе у них закипела вода в радиаторе, но в остальном все было хорошо.

– Это самая красивая деревня на свете, – воодушевившись, сказал ей Адриа, когда они подъезжали.

– Самая красивая деревня на свете довольно страшная, – ответила Сара, когда они остановились на улице Сан‑Андреу, и Адриа с силой поднял рычаг ручного тормоза.

– Посмотри на нее моими глазами. Et in Arcadia ego.

Они вышли из машины, и он сказал: посмотри на замок, любимая. Там, наверху. Он прекрасен, правда?

– Ну, знаешь… Не знаю, что и сказать тебе.

Он заметил, что она нервничает, но не понимал, что сделать, чтобы…

– Посмотри на нее моими глазами. А видишь, вон там, рядом с этим некрасивым домом, где еще дом с геранью?

– Да…

– Там была усадьба Казик.

Он сказал это так, словно видел ее, словно стоял на гумне около похожего на яблочный огрызок стога вместе с горбатым Жузепом, который точил ножи, не вынимая окурка изо рта.

– Видишь? – спросил Адриа и указал на стойло для мулицы с неизменным именем Эстрелья, у которой всегда были туфельки на каблучках, постукивавшие о камни заваленной навозом брусчатки, когда она перебирала ногами, отгоняя мух. Он даже услышал, как Виола неистово лает и рвется с цепи, потому что безымянная белая кошка ходит слишком близко от нее, наслаждаясь и хвастаясь своей свободой.

– Я вас, мелюзга! Идите играть в другое место, а ну!..

И все бегом бросались прятаться за белую скалу, и жизнь была восхитительным приключением, непохожим на аппликатуру ми‑бемоль‑мажорного арпеджио. Пахло навозом, и стучали деревянные башмаки Марии, шедшей к навозной яме, а в конце июля мимо проходили загорелые жнецы с серпами в руках. Дворовую собаку всегда звали Виола, и она завидовала детворе, поскольку та не была привязана на веревку длиной в скупо отмеренные тридцать пядей.

– «Я вас» – это эллипсис…

– Смотрите, смотрите, Адриа ругается!

– Да, только его никогда не поймешь, – пробурчал Щеви, съезжая с горки на изборожденную телегами дорогу, усеянную кучками навоза, оставленными Бастусом, мулом работника.

– Тебя никто не понимает, – упрекнул его Щеви, когда оба съехали.

– Извини. Я просто думаю вслух.

– Да нет, мне‑то что…

И они не отряхивали запачканные штаны, потому что в Тоне было все можно: родители далеко, и даже если разобьешь колени, то и это не страшно.

– Усадьба Казик, Сара… – подытожил он, стоя на дороге, на которую раньше мочился мул Бастус и которая теперь была заасфальтирована. И ему не пришло в голову, что вместо Бастуса теперь аккуратный дизельный самосвальчик «Ивеко» – удобнейшая вещь: не жрет ни соломинки, все чистенько и не воняет навозом.

И тогда, держа свой букет в руках, ты встала на цыпочки и неожиданно поцеловала меня, и я подумал: et in Arcadia ego, et in Arcadia ego, et in Arcadia ego – трепетно, словно молясь. И не бойся больше ничего, Сара: здесь ты в безопасности, рядом со мной. Ты рисуй себе, а я буду просто любить тебя, и так мы сможем вместе построить нашу Аркадию. Прежде чем мы постучали в ворота усадьбы Жес, ты отдала мне букет.

 

На обратном пути Адриа убеждал Сару сдать на права – наверняка у нее все получится лучше и быстрее, чем у него.

– Хорошо.

Километр они проехали молча, затем Сара сказала:

– А знаешь, тетя Лео мне понравилась. Сколько ей лет?

Laus Deo[290]. Он уже заметил, что где‑то через час пребывания в гостях Сара несколько расслабилась и внутренне заулыбалась.

– Не знаю. Больше восьмидесяти.

– Она очень бодрая. И откуда у нее столько сил – все время чем‑то занята!

– Она всегда была такая. У нее все по струнке ходят!

– В конце концов она заставила меня взять банку оливок.

– Что и говорить – тетя Лео такая!

И, разойдясь:

– А почему бы нам как‑нибудь не съездить в гости к твоим?

– Нет, исключено, – сухо, решительно.

– Почему, Сара?

– Они не принимают тебя.

– Но тетя Лео тебя приняла!

– Твоя мать, если бы она была жива, не пустила бы меня даже на порог твоего дома.

– Нашего дома.

– Нашего дома. Тетя Лео – ладно. Я думаю, что даже полюблю ее в конце концов. Но это не считается. Считается только твоя мать.

– Она умерла, Сара! Десять лет назад!



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2023-02-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: