Глава двадцать четвертая 6 глава




Я попыталась припомнить монастырскую иерархию. Я была совершенно уверена, что приор второй в команде, тот, кто, как выражалась мать, заставляет всех ходить по струнке.

 

Вредя в библиотеку в поисках отца Доминика, я здорово перетрусила. Что я делаю? Шаги мои постепенно замедлялись, пока я не остановилась на месте, чувствуя, что сомнения завели меня в тупик. Я подумала, уж не вернуться ли домой и позвонить Хью. «По зрелом размышлении, это ты должен уладить дело с матерью, – скажу я. – Мужик ты, в конце концов, или нет?»

Заглянув в церковь, я увидела цепочку следов, ведущих к болоту. Пройдя по ней, я подошла к стоявшей под дубом каменной скамье.

Трусиха.

Вместо того чтобы садиться на скамью, я плюхнулась прямо на землю и стала смотреть на протоку, над которой клубился туман, вода текла по ней, как кровь по сосуду. Я часто приходила на это место после смерти отца, когда мне было грустно или я чувствовала себя потерянной. Я громко выкрикивала свое имя в сторону болота, слушая, как оно разносится над водой, словно болотные травы выпевают его, а иногда ветер подхватывал имя, как чайку, и уносил в сторону моря. «Джесси», – снова и снова кричала я.

Я открыла буклет на том отрывке, который читала, когда меня прервал отец Себастьян.

 

…Подозревая, что Асенора не обычная женщина, а русалка, сильно встревоженный ее присутствием аббат монастыря спрятался у воды и ждал. Он собственными глазами видел, как Асенора подплыла к берегу, сняла свой рыбий хвост и спрятала в расселине скалы.

Когда она побрела в сторону аббатства, хитрый аббат вытащил рыбий хвост и завернул его в полы своей рясы. Он засунул его в тайник, расположенный под его сиденьем в церкви. Без хвоста бедная русалка так никогда и не смогла вернуться в море, и скоро от ее дикости не осталось и следа. Асенора крестилась и в конце концов стала святой Сенарой.

 

Когда отец рассказывал мне эту часть истории, он обычно говорил о «трагической судьбе» Асеноры – утратившей хвост и взамен приобретшей нимб святой. У меня сложилось впечатление, хотя это можно было вычитать только между строк, что отец Доминик ощущал нечто подобное. И если уж совсем начистоту, то что-то в том, что отец Доминик записал эту историю, вызвало во мне беспокойство.

 

В примечании к легенде утверждается что после обращения Асенора иногда так сильно скучала по морю и своей прежней жизни, что по ночам обыскивала монастырь в поисках своего хвоста. По поводу того, нашла она его или нет, существуют противоречивые истории. В одной из них выдвигается предположение, что она не только нашла рыбий хвост, но и надевала его всякий раз, когда хотела вернуться в море к своей утраченной жизни, однако всегда возвращалась и клала его на место в тайник под креслом аббата.

 

Я подумала о матери, ее безумной любви к святой Сенаре и никак не могла согласовать это с тем, что читаю. Сенара была святой, которая тайком искала способы перенестись в свое нечестивое прошлое. Мне действительно никогда не приходило в голову, как это несообразно.

 

Некоторые ученые предполагают, что историю святой Сенары могли сочинить, чтобы помочь людям избрать стезю божественных, а не чувственных услад. Но, может быть, автор хотел подчеркнуть важность обеих?

 

Обеих? Вот уж не ожидала, что он может написать что-нибудь подобное, будучи монахом. Я закрыла буклет – сказать по правде, скорее даже захлопнула. В груди росло до дрожи ощутимое напряжение.

Джинсы промокли, трава была влажной. Я встала и, когда обернулась, увидела идущего ко мне по тропинке отца Доминика. Он остановился по другую сторону каменной скамьи. На нем была соломенная шляпа, и Кэт оказалась права – она буквально разваливалась на куски. В ней даже появилось комичное сходство с птичьим гнездом.

– Тук-тук, – сказал он, и глаза его радостно засветились.

Я стояла в растерянности. Выходит, он меня помнит.

– Кто там? – произнеся это, я моментально почувствовала себя неловко, но как можно было избежать навязываемой мне игры?

– Зум.

– Какой «зум»?

– Не тот ли, которого ты ждала? – монах коротко хохотнул, что было, пожалуй, чересчур для такой непритязательной шутки. – По-моему, я не видел тебя с тех пор, как ты была ребенком. Надеюсь, ты меня помнишь?

– Конечно, отец Доминик, – ответила я. – Я… простоя…

– Просто ты читала мою книжицу, и, судя по тому, как ты ее захлопнула, она не слишком-то тебе понравилась.

Он рассмеялся, давая понять, что поддразнивает меня, но я почувствовала себя неловко.

– Нет-нет, понравилась.

Мы помолчали. Я смущенно поглядела в сторону болота. Прилив спадал, оставляя после себя комья глины, нежные, как только что очищенные плоды. Всюду были видны норки дюжин зимующих крабов, самые кончики их клешней едва торчали из глины.

– Отец Себастьян сказал, что ты меня ищешь. Думаю, тебе хочется, чтобы я подписал книгу.

– Ах да, верно. Вы не возражаете? – я протянула ему буклет, чувствуя, что меня поймали на моей маленькой лжи. – Извините, у меня нет ручки.

Отец Доминик достал ручку из недр своего черного наплечника. Нацарапав что-то на внутренней стороне обложки, он вручил мне книжку.

– Чудесное место, верно? – сказал он.

– Да… чудесное.

Море травы колыхалось позади нас под порывами ветра, и отец Доминик раскачивался под своей рясой, как будто был стебельком травы, старавшимся двигаться в унисон с остальными.

– Так как там наша Нелл? – спросил он.

Вопрос поразил меня. Было что-то необычное в том, как он произнес «наша Нелл», и еще нечто в его голосе, от чего имя матери прозвучало мягче прочих слов.

Наша Нелл. Наша.

– Рука заживает, – ответила я. – Все дело вот здесь. – Я хотела дотронуться пальцем до лба, но непроизвольно ткнула в ребра над сердцем и почувствовала, что это более правильный жест, будто мой палец сам подсказал мне его.

– Да, подозреваю, что сердце заставляет нас делать странные и дивные вещи, – вымолвил отец Доминик.

Он постучал себя костяшками руки в грудь, и у меня появилось ощущение, что он говорит о порывах своей души.

Сняв шляпу, он стал общипывать выбившиеся клочки. Я вспомнила, как в тот день он пришел вместе с остальными монахами и принес отмытые обломки отцовской лодки, как стоял у очага в той же самой позе, держа свою шляпу, следя, как горят доски.

– Вы знали, что она называла отрубленный палец «указующим»? – спросила я.

Он покачал головой, и выражение его лица, такого старого и доброго, немного изменилось, оно напряглось и местами покрылось морщинами.

Я стояла в нерешительности. Что-то происходило во мне в этот момент – догадки, впечатления, – и я не знала, стоит ли говорить о них.

– А что, если она отрубила его, чтобы избавиться от ужасного чувства вины?

Отец Доминик отвел глаза.

Он знает.

Молчание воцарилось между нами. Я помню неясное жужжание, становившееся то тише, то громче. Казалось, ему не будет конца.

– Почему она это сделала? – поинтересовалась я.

Отец Доминик притворился, что вопрос риторический.

– И в самом деле – почему?

– Нет, я вас спрашиваю. Почему она это сделала?

– Твоя мать сказала тебе что-нибудь, чтобы ты могла думать, будто мне известны ее побуждения?

– Она сказала, что у нее есть причины ничего не говорить.

Монах вздохнул, сплел и расплел пальцы. Я не сомневалась, что он на что-то решается.

– Джесси, могу только представить, насколько запутанным тебе все это покажется, но я ничего не могу тебе сказать. Хотелось бы, но не могу.

– Она говорила вам что-нибудь на исповеди?

Похоже, мои слова застали его врасплох, он об этом не думал. Он наклонился ко мне с ласковым, понимающим взглядом, словно приглашая к откровенности. На мгновение мне показалось, что он сейчас возьмет меня за руку.

– Все, что я могу сказать, – это то, что твоей матери будет лучше, если мы не станем рыться в этом. Я знаю, что ты думаешь прямо противоположное, – нам всем хорошенько промыли мозги в последнее время, чтобы мы поверили, будто должны раскапывать самые жалкие крохи нашего прошлого и исследовать их до полусмерти, но это не всегда лучший выход для человека. Что бы там ни было, Нелл хочет сохранить это про себя. Пожалуй, лучше ей не мешать.

Отец Доминик плотно сжал губы, его лицо отображало боль, мольбу.

– Джесси, я хочу, чтобы ты мне поверила. Положись на мать.

Я уже собиралась спорить, когда он протянул руку и потрепал меня по щеке, улыбнувшись строго и в то же время смиренно. Не знаю почему, но я не отвела его руку, и какой-то миг мы простояли так, пока отец Доминик не повернулся и не пошел к церкви, поправляя на ходу свою потрепанную шляпу.

 

Глава четырнадцатая

 

Я села на скамью спиной к болотам и подождала, пока отец Доминик не скроется из виду. Что же все-таки случилось?

Он казался таким искренним. Честным. «Джесси, я хочу, чтобы ты мне поверила». Наверное, мне следовало поверить ему. В конце концов, он был старым монахом, безобидно шутившим: «Тук-тук». Все любили его. Более того, Кэт доверяла ему, а Кэт Бауэрс была не дурой. Женщину провести невозможно.

В смущении я откинула голову, следя за тем, как две скопы описывают широкий круг в тумане. Что, если отец Доминик прав? Может, я только наврежу матери, если буду стараться понять ее мотивы?

Мой взгляд упал на «Русалочью сказку», валявшуюся рядом на скамье. Я раскрыла ее на титульном листе. «Не тот ли зум, которого ты ждала?» – написал отец Доминик своим своеобразным косым почерком, потом накарябал мое имя.

Глядя на дарственную надпись, я постепенно понимала, что не верю ему. Не верю, и все. Нутром сознавала, что должна – подтверждением этому были Кэт и мать, которые беззаветно доверяли ему, – но не могла представить себя на их месте.

Я посмотрела на часы. Было самое начало двенадцатого. Скоро надо возвращаться и готовить матери обед, но у меня вдруг появилось непреодолимое желание тихонько проскользнуть в церковь и посмотреть на русалочье кресло.

В последний раз я видела его лет двадцать пять назад, перед самым окончанием колледжа. Хотя в детстве мы с Майком часто затевали в кресле возню, оно всегда было связано у меня с отцом – думаю, потому, что он первый показал его мне, рассказал его историю, и еще потому, что любил кресло почти так же сильно, как свою лодку. Мать же, напротив, и видеть его не желала.

Так было не всегда. Вплоть до смерти отца она вообще не упоминала о кресле. Год за годом он был одним из мужчин, которые несли русалочье кресло две мили – от церкви до паромного причала – для благословения рыболовецкого флота, которое мать одобряла. Обычно монахи выбирали более набожных людей, а Джо Дюбуа был стопроцентным язычником, однако каким-то образом ему всегда удавалось примазаться к делу. Просто он, сам признаваясь в этом, верил в благословение лодок для ловли креветок; ему было без разницы, кто – святая Сенара, Бог, монахи или пес Макс – будет их благословлять. Но, думаю, дело было не только в этом. В то время как мать любила святую Сенару, отец любил ее другое обличье, обличье русалки Асеноры.

На подлокотниках у кресла были круглые железные крючья, чтобы продевать шесты, и каждый апрель, рано утром накануне Праздника святой Сенары, четверо мужчин поднимали шесты на плечи и торжественно выносили кресло из церкви, проносили через ворота аббатства, по главной улице, мимо островных лавок, словно это был трон Клеопатры или носилки с изваянием греческого бога. Помню, как мы с Майком весь путь вышагивали рядом с отцом, надутые и важные – «чванные», как сказала бы мать, – а островитяне двигались вслед за нами длинной, разноцветной, извивающейся процессией, похожей на свадебную.

Шагая теперь к церкви, я думала об этих ярких процессиях, о молитве, которую аббат читал, сидя в русалочьем кресле на краю причала, и поднимал в благословении руки. Примерно сорок траулеров, не только с острова Белой Цапли, но и из Мак-Клелланвилля и Маунт-Плезент тоже, плыли мимо пирса, увешанные гирляндами разноцветных огней, а бурлящая за ними вода в сгущающейся тьме напоминала расплавленную сталь. После благословения и церемониального окропления кресла морской водой островитяне бросали в бухту «Русалочьи слезки» – жемчужного цвета камешки, – чтобы почтить память святой русалки, Вынужденной оставить океан. После чего весь остров собирался за столами кафе «У Макса», поедая жареные и вареные креветки.

Между зданием, где плели сети, и церковью была поросшая травой лужайка, на которой монахи обычно раскидывали сети на деревянных распялках и обрабатывали пахнущим медью раствором, чтобы они стали крепче. Сейчас распялки убрали, но я заметила монаха в рясе, бросавшего Максу ярко-желтый теннисный мяч. Когда Макс возвращался к нему с мячом, монах наклонялся и чесал собаку между ушами. Это был брат Томас.

Когда я подошла, он обернулся, а узнав меня – иначе и не скажешь, – весь засветился радостью. Он пошел мне навстречу, держа в руке теннисный мяч, Макс прыгал сзади.

– Я не собиралась прерывать вашу игру, – сказала я, почему-то стараясь не улыбаться, но не в силах сдержать улыбку. При виде брата Томаса меня захлестнула волна счастья.

– Просто развлекался с Максом до обедни и мессы.

Наступила пауза, я оглянулась на деревья, потом снова повернулась к брату Томасу, наблюдавшему за мной с едва заметно проступавшей на губах улыбкой. Я подумала о своем сне – как мы лежим на плоту посреди океана. Образы сна часто вспоминались мне за последние два дня: откинутый капюшон, открывший его лицо, его рука, касающаяся моей щеки, скользящая по спине. Я смутилась, подумав об этом в его присутствии. Как будто он мог видеть меня насквозь.

Я резко потупилась и увидела выглядывающие из-под рясы башмаки брата Томаса, облепленные засохшей болотной грязью.

– Мои рабочие ботинки, – сказал он. – Я птичий монах.

– Кто?

– Птичий монах, – со смехом повторил он.

– И что это такое?

– Государство платит нам за то, что мы заботимся о птичьих базарах – они под охраной закона, – поэтому одному из нас поручено каждый день взбираться туда и присматривать.

– Вы не плетете сети с остальными?

– Слава богу, нет. У меня это получалось ужасно, к тому же я самый молодой здесь, и мне досталась работа за пределами монастыря.

Макс сидел, терпеливо выжидая.

– Ну-ка, – скомандовал ему Томас, подбрасывая мяч высоко в воздух.

На какое-то мгновение мы оба отвлеклись на Макса, изо всех сил помчавшегося за мячом сквозь дымку тумана.

– Но что конкретно делает птичий монах? – спросила я.

– Он отслеживает птичьи популяции – не только белых цапель, но и пеликанов, серых цапель, скоп – словом, большинства. Весной и летом он взвешивает и измеряет яйца белых цапель, проверяет гнезда, выводки, всякое такое. В это время года работы мало.

Я почувствовала исходивший от него приятный запах. Это был запах виноградного желе.

– Значит, вы наблюдаете за птицами.

Брат Томас улыбнулся.

– В основном да, но я занимаюсь и другими вещами – исследую устричные отмели, беру пробы воды, все, что понадобится. В Министерстве природных ресурсов на меня заведен контрольный список. – Макс опрометью примчался к нему, держа в пасти мяч, брат Томас взял его в руки и сунул в свой наплечник. – Обычно я беру Макса с собой, – добавил он, поглаживая собаку по спине.

– Вижу, вам нравится ваша работа, – сказала я.

– Если честно, я иногда думаю, что меня держат здесь именно мои вылазки на протоки.

– Понимаю. Я на этих протоках выросла. Мы с братом любили птиц. Мы часто выбирались на птичьи базары и смотрели, как самцы цапель танцуют, ухаживая за самками.

Я выпалила это не думая. И это была бы всего лишь чепуха, сущий пустяк, просто глупый разговор о птицах, если бы, поняв, что я сказала, я бы не осеклась и не поперхнулась, удивляясь сама себе. Румянец залил мою шею, потом щеки, так что, конечно, он понял, что я вкладываю какой-то сексуальный смысл в то, чем мы занимаемся. Мне захотелось повернуться и опрометью броситься прочь, как Макс.

Брат Томас внимательно глядел на меня. Я не сомневалась – он знает, о чем я подумала, но он был отзывчивым и постарался сгладить неловкость.

– Да, я много раз видел это, – подтвердил он. – Это очень красиво, когда они щелкают клювами и вытягивают шеи.

По правде сказать, последние пять минут именно я щелкала клювом и вытягивала шею.

– Я рассказал вам, чем занимаюсь я, – проговорил он между тем. – А чем занимаетесь вы?

Я старалась держаться строго и с достоинством, но не знала, как сказать, кто я и что вообще делаю. Действительно – что? Веду хозяйство ради Хью? Ваяю сценки в ящичках и размещаю в них коллажи? Нет, больше я даже на это не могла притязать. А Ди выросла и уехала, так что я не могла сказать: «Я домохозяйка, ухаживающая за ребенком», так же весело, как раньше.

– Знаете, на самом деле я собиралась посмотреть кресло русалки, – сказала я. – Так что не буду больше вас задерживать.

– Вы меня вовсе не задерживаете. Давайте я вас провожу. Если вы, конечно, не хотите побыть одна.

– Ладно, – согласилась я. Я поняла, что он заметил перемену в моем поведении, и не знала, почему он настаивает. Хотел ли он побыть со мной или просто проявлял гостеприимство?

Он тронул меня за локоть, выводя на дорожку, шедшую в обход церкви, тем же едва заметным, обычным жестом, что и мать, но, когда я почувствовала прикосновение его руки, меня словно током пронизало.

Церковь была безлюдна, трепетная тишина царила в ней. Мы осторожно прошли по центральному нефу между хорами, мимо алтаря в узкую крытую галерею, где помедлили перед аркой, ведущей в крохотную часовню.

Кресло русалки стояло на возвышении, покрытом темно-красным ковром. Я заметила, что в некоторых местах ковер протерся почти насквозь. На стене высоко над креслом было расположено узкое окно. Пробившаяся сквозь него полоса тусклого желтоватого света падала на сиденье.

Пройдя вперед, я положила руку на спинку кресла. Она была покрыта сложным узловатым кельтским узором. Русалки, образовывавшие подлокотники, были по-прежнему выкрашены в зеленый, золотой и красный, хотя краски с последнего раза несколько поблекли.

Я не думала, что вид кресла так взволнует меня, но слезы моментально навернулись на глаза. Отец садился в кресло и легонько ударял себя по ноге, чтобы я забралась к нему на колени. Прижавшись щекой к грубому вельвету его куртки, я шептала: «Ты молишься?» Потому что, сидя в кресле, каждый молился. Как правило, просил о невозможном, и считалось, что святая ответит на заклинание. Прежде чем мать прониклась своей странной неприязнью к креслу, она часто напевала мне стишок, который каждый ребенок на острове знал наизусть:

 

В кресло садись —

И помолись.

А завтра, чуть свет,

Святая Сенара

Даст ответ.

 

– Да, читаю молитву, – шептал мне в ответ отец. – Только смотри, не выдай меня матери. А то разговоров не оберешься.

– А о чем ты молишься?

– О тебе.

Я садилась, наэлектризованная таким ответом. Отец возносил молитву обо мне, а ведь все, что он попросит, сбудется.

– А чего ты просишь?

Он касался пальцем кончика моего носа.

– Чтобы ты всегда оставалась моей Юлой.

Я заметила, что брат Томас стоит в дверях, не решаясь – войти или оставить меня одну. Я скользнула рукой по деревянным русалочьим локонам, затем по ее крыльям.

– Я всегда думала – почему у нее крылья? – сказала я. – Никогда не слышала, что у русалок бывают крылья. А вы не знаете, откуда?

Брат Томас воспринял это как приглашение, каковым оно и являлось, и подошел к другой стороне кресла, вступив в луч падавшего сквозь окно света с крутившейся в нем пылью. По его рясе протянулась светлая полоска.

– Наши монахи считают, что она отчасти сирена. А у сирен были рыбьи хвосты и крылья.

Крылья вдруг напомнили мне об оперении. О брачных танцах.

– Но я считала сирен ужасными существами.

– Вы, вероятно, вспомнили «Одиссею» – как они соблазняли моряков, заманивая их на скалы, но до этого они были морскими богинями. Приносили вести из глубин. Вроде ангелов, но только не спускались с небес, а поднимались из моря. Предполагают, что их вести могли вдохновлять и исцелять, так что сирены не всегда были плохими.

Должно быть, я выглядела удивленной, что он так много знает об этом, потому что брат Томас слегка усмехнулся и сказал:

– Иногда я заменяю брата Беду; он ведет у нас экскурсии.

Я услышала шарканье в коридоре, прямо за дверями часовни, и обернулась, ожидая увидеть, что войдет монах, но никто не вошел, и мы еще несколько минут проговорили о русалках. Брат Томас сказал, что ему нравится мысль о русалках с рыбьими хвостами и крыльями, поскольку это означает, что они принадлежали к двум совершенно различным мирам, могли обитать в равной степени в небесах и в море, и что он завидует им. Он завел об этом пространную речь, но я не уловила в его словах гордыни, нашла их всего лишь интригующими, и, если начистоту, меня взволновало, что он обладает этим тайным знанием.

Я вновь устремила взгляд на подлокотник кресла, притворяясь, что меня занимают русалки – хвостатые и крылатые загадочные существа, – не переставая чувствовать, что брат Томас по-прежнему смотрит на меня.

– Вы верите в историю о том, что всякому, кто садится в кресло и молится, будет даровано то, о чем он молится? – спросила я.

– Только не в магическом смысле.

– Как я поняла, вы не садитесь в кресло вроде туриста и не молитесь?

– Молюсь, только по-другому.

– Как по-другому? – спросила я и, только задав вопрос, поняла, насколько навязчиво и бестактно он прозвучал. Я была уверена, что никогда прежде никого не спрашивала о том, как он молится.

– Томас Мертон писал, что его молитвы – это птицы, и, мне кажется, я тоже так чувствую. Лучше всего мне молится на болотах. Это единственные молитвы, на которые откликается моя душа.

Душа. Слово эхом отозвалось во мне, и я, как то нередко бывало, задумалась, что же это такое. Люди постоянно говорили о душе, но кто и что о ней знал? Иногда душа представлялась мне контрольной лампочкой внутри человека – огоньком из невидимого ада, который называют Богом. Или вязким материалом вроде куска глины или зубопротезного слепка, который вбирал в себя всю сумму переживаний личности – миллион оттисков счастья, отчаяния, страха, все незаметные уколы красоты, которые мы когда-либо чувствовали. Я могла спросить об этом брата Томаса, но в это мгновение зазвонил колокол. Брат Томас вышел в коридор, обернулся, но даже оттуда мне была видна ослепительная синева его глаз.

– Я не молюсь в русалочьем кресле, но запомните, это не означает, что оно не волшебное.

Снова раздался колокольный звон. Улыбнувшись мне, брат Томас сунул руки в наплечник, где лежал теннисный мяч Макса, и удалился.

 

Глава пятнадцатая

 

Когда он ушел, я села в русалочье кресло. Оно было жесткое и неудобное; поговаривали, что оно вырезано из цельного ствола березы, хотя мне кажется, что это всего лишь вымысел. Я уселась поглубже и почувствовала, как ноги отрываются от пола. В другом конце церкви запели монахи. Не могу сказать, была ли то латынь. Голоса их наплывали волнами, затопляя сводчатое пространство часовни.

Мои мысли, должно быть, несколько минут кружили под потолком, воспаряя вместе с песнопением, однако совершенно внезапно сосредоточились на моем теле, затронутом, живом. Мне представлялось, что я бегу, хотя я сидела абсолютно неподвижно. Все вокруг, казалось, ярко вспыхнуло и задышало – краски, бордюры стен, частицы света, косо падавшего мне на плечи.

Руки мои лежали на подлокотниках в том месте, где выгнутые спины русалок переходили в рыбьи хвосты. Я сжала пальцы, пока не ухватилась за узловатую резьбу хвостов, как за поводья. У меня одновременно было ощущение, что я хочу и пуститься вскачь, и остановиться.

В моих чувствах, относившихся к брату Томасу, царила полная неразбериха. Я позволяла себе бесцельно шлепать по ним, как по грязной воде, скопившейся на дне лодки, но теперь, сидя в русалочьем кресле, я ощутила, как грязь оседает на дно, и мне все стало ясно. Я хотела его с почти неистовой силой.

Конечно, в тот миг, когда я позволила себе эту мысль, я была оглушена ею, пережила приступ отвращения к себе, однако стыд противоречил тому, что подсказывало сердце. Это было, как если бы что-то прорвалось сквозь стену. Я подумала о картине Магритта, на которой поезд, грохоча, на всех парах вылетает из камина.

Песнопения плыли в воздухе. Я сделала глубокий, медленный вдох, желая, чтобы кресло оправдало свою репутацию и сделало что-нибудь, сотворило бы чудо и заставило ошеломляющее чувство улетучиться. Однако мое желание только росло. Страсть к человеку, напомнила я себе, который не был Хью. По правде говоря, я даже толком его не знала. И все же чувствовала, как будто знаю. Как если бы познала сокровенные глубины его души.

Все эти годы так было с Хью. Как будто я встретила кого-то уже знакомого. Влюбиться в Хью было все равно что пережить острый приступ безумия. Я безудержно расточала себя с ним, была почти больной от страсти, неспособной сосредоточиться ни на чем другом, и исцелить это было невозможно, да мне тогда этого и не хотелось. Влюбленность парализует волю. Сердце становится всевластным. Получает свои права.

Густой запах ладана повис в воздухе, он дрожал от средневековых песнопений. Я представила стоящего на хорах брата Томаса и испытала то же чувство саморастраты, желания, от которого перехватывает дух.

Но самое скверное – я чувствовала, что у меня не хватит сил противиться всему этому, тому, что неотвратимо надвигалось. Великому Исступлению и Великой Катастрофе.

Мысль испугала меня, и это еще слишком мягко сказано. Никогда не думала, что способна влюбиться снова.

Когда брат Томас спрашивал меня обо мне, я не могла ответить и теперь гадала, уж не произошло ли это потому, что мое самоощущение стало разваливаться на части. Стоило мне приехать на остров, как все начало распадаться.

Я закрыла глаза. Останови это. Останови.

Я не имела в виду, что это молитва, но, когда открыла глаза, меня поразило, что это вполне могло быть и так, и я почувствовала моментальный прилив детской надежды, что теперь некая сила обязана ответить на мою просьбу. Тогда все остановится, замрет. Чувства, все, и я буду прощена. В безопасности.

Конечно, я не до конца поверила в это. В кресло садись. И помолись – слишком наивно. Для несмышленышей.

Однако даже брат Томас, который тоже в это не верил, сказал, что кресло волшебное. И оно было таким. Я это чувствовала. Чувствовала это как некую разгадку.

Что, если кресло обладало реальной властью – способностью проникать в потаенное? Что, если оно вылавливало в человеке самые запретные чувства и выплескивало их наружу?

Я встала. Не в состоянии идти назад через церковь под взглядами монахов, я с минуту побродила по галерее, открывая одну дверь за другой, пока не наткнулась на заднюю дверь ризницы, ведущую из церкви.

Я торопливо пошла через четырехугольный двор, сгустившийся воздух хлестал меня по лицу. Туман не только не рассеялся, как он пытался сделать раньше, когда одинокий луч солнечного света пробился сквозь него, напротив – воздух превратился в суп.

Когда я вошла через ворота на задний двор материнского дома, то остановилась на том же месте, где помедлила, когда брат Томас провожал нас ночью. Положила руки на кирпичную стену и посмотрела на скрепляющий ее раствор, изъеденный соленым воздухом. В противоположном конце двора раскачивались ветви олеандра, их зелень едва проступала сквозь туман.

Он монах, подумала я.

И мне захотелось поверить, что это спасет меня.

 

Глава шестнадцатая

Брат Томас

 

Во время предшествовавшего мессе песнопения брат Томас заметил, что отец Себастьян пристально разглядывает его своими маленькими глазками из-за огромных очков в черной оправе. Брату Томасу это было неприятно. Один раз он ответил таким же пристальным взглядом, и отец Себастьян даже не прикинулся смущенным. Наоборот – кивнул, словно смакуя какую-то тайную мысль или, возможно, желая что-то сказать.

Брат Томас изнемогал под своей рясой. Ему казалось, будто его завернули в кусок какого-то жуткого теплоизолирующего материала. Даже зимой шерсть грела слишком сильно, и печка не переставала обдавать жаром. Причина, как глубокомысленно выразился аббат, заключалась в том, что пожилых монахов «кровь не греет». Брат Томас стиснул зубы, стараясь выглядеть серьезным.

Три года назад он начал каждый день плавать в протоке, огибавшей птичий базар недалеко от шалаша, который он выстроил на одном из болотных островков. Просто чтобы освежиться. Зимой это требовало большей решимости, но он все равно заставлял себя нырять в студеную воду. Это на поминало ему о рисунке из древней книги, названном «Врата Ада» и изображавшем бедняг, которые бросались из кипящих котлов за ложкой холодной воды. Место было уединенное, огражденное высокой, густой травой. Укромную запруду образовывал впадающий в нее приток протоки. Частный плавательный бассейн.

Плавок в монастыре не держали, поэтому он купался без всего. Это было то, в чем ему, вероятно, следовало исповедаться во время общей culpa,[4]проводимой по утрам в пятницу, когда монахи публично сознавались в таких грехах, как: «Я был настолько неловок, что сломал керосиновую лампу в приемной» или «После отбоя я пробрался на кухню и съел остатки вишневого желе», но на самом деле брат Томас не верил, что виноват. Плавая нагишом, он чувствовал, что доходит до какой-то последней грани восторга. Люди духовного склада имели привычку замыкаться, впадать в оцепенение. У него было свое мнение на этот счет: людям надо плавать нагишом. Кому больше, кому меньше.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2023-02-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: