ВЕРСАЛЬСКОЕ ПРЕДСТАВЛЕНИЕ




 

— Чертог сиял! Гремели хором певцы при звуках флейт и лир, — упоенно декламирует Фило, любуясь освещенным дворцом, за окнами которого снуют фигуры причудливо разодетых гостей.

— Не увлекайтесь, мсье, — остерегает его бес. — Поэты ревнивы. Уместно ли, собираясь на спектакль Мольера, цитировать Пушкина?

Тот назидательно поднимает палец.

— Пушкина, к вашему сведению, уместно цитировать всегда! Но мне что-то не нравится эта суета за окнами. Что она означает? Может статься, антракт?

Асмодей делает постное лицо.

— Если бы, мсье!

— Как?! Вы хотите сказать, что представление уже окончилось? Уж эта мне шляпа! Знал бы я, что из-за нее потеряю, никогда не стал бы ее разыскивать…

Но черт полагает, что все к лучшему. Опоздали на одно представление — посмотрят другое, не менее интересное. Кстати, оно уже начинается.

В ту же секунду, словно покоряясь какому-то неслышному приказу, центральные двери дворца распахиваются настежь, пространство перед ним запруживает нарядная костюмированная толпа, и парк наполняется многоголосым растревоженным гулом.

— Неслыханно! — раздается повсюду. — Этот Мольер окончательно обнаглел… Его величество слишком избаловал его своей благосклонностью…

— Подумать только! — захлебывается тонкий визгливый голос, который принадлежит человеку с непомерно толстыми икрами (за спиной у него болтаются золоченые крылышки и лук, из чего следует, что он изображает амура). — Вывести на сцену духовное лицо в качестве проходимца и обманщика! На это способен разве что безумец.

— Безумцам место в сумасшедшем доме, — внушительно басит надменная усатая дама, чей мощный торс чудом втиснут в узкий корсаж балетной пастушки.

— Ваша правда, мадам, — галантно изгибается «амур», выставив толстоикрую ногу в белом чулке. — И будь на то моя воля, уж я бы сумел привести ваш приговор в исполнение!

На дворцовом крыльце появляется мажордом в алой, затканной золотом ливрее.

— Карету ее величества! — провозглашает он, стукнув высоким жезлом о мраморную площадку.

Слова его производят сильное впечатление: гул переходит в почтительный, боязливый шелест.

— Слышали? Ее величество покидает Версаль!

— Королева-мать покидает Версаль…

— Какой скандал!

— Праздник испорчен! — неожиданно громко басит усатая «пастушка».

Замечание ее, и в самом деле смахивающее на судебный приговор, окончательно пресекает какие бы то ни было высказывания. И в напряженной тишине, подобно оперной примадонне, которая готовится спеть свою коронную арию, на крыльце возникает дама в черном — царственная, разгневанная, с тяжелыми припухшими веками над некогда прекрасными глазами.

Мате дергает Фило за рукав.

— Это кто же такая будет? — шепчет он ему в самое ухо.

— Судя по всему, Анна Австрийская, дражайшая родительница нашего ненаглядного Луи, — так же шепотом отвечает тот.

— Что вы говорите? — наивно изумляется Мате. — Так это из-за нее д'Артаньян ездил в Англию за бриллиантовыми подвесками? Никогда бы не подумал. И что только нашел в ней Букингем?

— Не забывайте, — вмешивается Асмодей, — что романтическая история с подвесками произошла достаточно давно, когда прекрасная Анна была не так толста и не так устрашающе набожна. Кроме того, сильно подозреваю, что она (история, а не Анна!) — не более чем выдумка мсье Дюма-отца, который, как известно, весьма бесцеремонно обращался с историческими фактами.

— Ну, с подвесками, может, никакой истории и не было, — соглашается фило. — Зато была другая. Не успел закрыть глаза этот слабохарактерный Людовик Тринадцатый, как у власти тотчас оказались мамаша малолетнего Луи Каторза, регентша Анна Австрийская и ее тайный супруг, кардинал Мазарини.[64]

— Это, случайно, не он? — Мате косится на важного сановника, помогающего Анне спускаться со ступенек.

— Фи, фи и в третий раз фи, — балагурит Асмодей. — Мазарини в компании таких же прохвостов, как он сам, вот уже три года жарится у нас в преисподней. Же ву засюр… Уверяю вас! А тот, о ком вы спрашиваете, — председатель парижского парламента Ламуаньон. Он же по совместительству один из главарей общества Святых даров, которому, кстати сказать, деятельно покровительствует королева-матушка.

— Что за общество? — интересуется Мате.

— В сущности, тайная полиция нравов, — поясняет Фило. — Разветвленная негласная организация, которая только и смотрит: а не завелось ли где вольнодумства и ереси?

— Вот оно что! А негласная почему? В монархическом государстве обществу с такими «благородными» целями вроде бы прятаться незачем.

Фило тонко улыбается. Все не так просто! В том-то и дело, что подлинная цель этого общества — не столько искоренение еретиков, сколько борьба за политическое главенство в стране. Аристократы и церковники, из которых оно состоит, вовсе не жаждут, чтобы власть целиком сосредоточилась в руках короля. Напротив, все их усилия направлены на то, чтобы любой ценой укрепить свою собственную, не дать вышибить себя из седла, ни в коем случае не лишиться влияния…

— Хватит вам плевать друг другу в уши, мсье, — не выдерживает Асмодей. — Этак вы ничего не увидите!

И он, как всегда, прав: то, что происходит на крыльце, и в самом деле заслуживает внимания.

— Ваше величество, успокойтесь, — почтительно уговаривает Ламуаньон свою высочайшую покровительницу. — Вам вредно волноваться, ваше величество…

— Я не могу не волноваться, когда попраны самые мои священные чувства, — произносит она скорее напыщенно, чем величественно, и дряблый голос ее то и дело срывается. — И я не успокоюсь до тех пор, пока не узнаю, что этого нечестивца постигла достойная кара.

— Надеюсь, ваше величество, вам не придется дожидаться этого слишком долго.

Тяжелые припухшие веки испытующе вскидываются.

— Вы так думаете? Смотрите же, Ламуаньон, я вам верю.

Тот сгибается перед ней чуть не до земли.

— Да поможет вам Бог! — роняет она, делая святые глаза.

Засим царственные телеса с помощью двух ливрейных лакеев втискиваются в лакированную, стеганную изнутри белым атласом бомбоньерку на колесах, и шестерик белейших лошадей уносит их прочь из Версаля.

Фило вопросительно смотрит на Асмодея. И это все? На том и заканчивается обещанное представление?

— Всего лишь первая картина, мсье. А вот и вторая, где участвуют знакомый уже вам Ламуаньон и архиепископ Парижский, Перефикс

Он увлекает филоматиков в уединенную аллею, и тут, укрывшись за цветущим полукружием тщательно подстриженного кустарника, друзья становятся свидетелями другого, более откровенного разговора.

— Нет никакого сомнения, монсеньер: «Тартюф» — камень в наш огород, — говорит Ламуаньон с преувеличенным пафосом. — Мошенник в сутане, втершийся в доверие к хозяину дома, — разве это не намек на нашего агента, из тех, что мы засылаем в частные дома, чтобы разведать, чем дышат их обитатели? А святые истины, мало того — цитаты из Священного писания в устах шпиона, доносчика, соблазнителя чужой жены, — что это, если не гнусный пасквиль на добродетель и благочестие, о которых мы с вами радеем? Нет, тут и говорить нечего, добиться запрещения богомерзкого детища Мольера — наш долг!

— О, о, какой пыл! — желчно иронизирует Перефикс. — Ламуаньон, да в вас погибает великий актер! Но добиться запрещения после того, как премьера состоялась… Не кажется ли вам, что это значит размахивать кулаками после драки? Куда проще было не допустить постановки вообще. И, помнится, именно вас обязали к тому на апрельском заседании у маркиза де Лаваля.

— Легко сказать — не допустить, — оправдывается Ламуаньон. — Его величество так дорожит свободой своих мнений… Просить его о запрещении комедии, которой он даже не читал… Согласитесь, монсеньер, он мог усмотреть в этом крамольное желание навязать ему готовое суждение со стороны, и тогда — провал! Полный провал с самого начала!

— Нет надобности гадать, что было бы тогда, — нетерпеливо перебивает Перефикс. — Подумаем лучше, что предпринять в дальнейшем. Мне кажется, есть смысл прибегнуть к перу аббата Рулле. Сей почтенный муж не раз уже оказывал нам услуги. Так вот, пусть напишет от своего имени воззвание к королю с красноречивым описанием неслыханных обид и оскорблений, нанесенных Мольером всем истинным приверженцам католической веры, и потребует сурового возмездия богохульнику и клеветнику.

— Прекрасная идея, монсеньер. Прекрасная! Но, — Ламуаньон воровато оглядывается и понижает голос, — осмелюсь все же заметить, что применение глагола «требовать» в послании к его величеству крайне нежелательно. Это безобидное словечко действует на него, как красная тряпка на быка.

Перефикс презрительно морщит полные губы над жирным, со сдобной ямочкой подбородком.

— Не слишком ли вы боязливы для рыцаря Господня, Ламуаньон?

— Но, монсеньер, вы же знаете, — чуть ли не шепотом увещает тот, — его величество столь же не терпит советов, сколь и малейшего соперничества. Не исключено, что мне, как четыре года назад, придется снова подписать парламентский указ, подтверждающий запрещение нашей организации.

— Господин Ламуаньон запрещает господина Ламуаньона, — едко посмеивается Перефикс. — Забавно!

Тот натянуто улыбается. Разумеется, по существу ничего не изменится… Он это только к тому, что деятельность их братства для короля не тайна, и лишь покровительство королевы-матери удерживает его величество…

Но тут невдалеке слышатся голоса, от которых Ламуаньон втягивает голову в плечи и обрывает свою речь на полуслове.

— По-моему, нам лучше разойтись, монсеньер. Сюда идут.

Укромная скамья в излучине живой благоухающей подковы пустеет, но лишь затем, чтобы приютить другой дуэт. На сей раз, по образному выражению Асмодея, в сети к филоматикам заплывает самая крупная версальская рыба: сам Людовик и его прославленный полководец, принц Конде.

— Что скажете, Конде? — брюзжит король, недовольно оттопырив нижнюю обвислую губу. — Покинуть Версаль из-за какой-то пустячной комедии! На склоне лет моя дражайшая матушка превратилась в настоящую ханжу. Только и делает, что осуждает чужие грехи и замаливает собственные… Заметили вы ее нынешний наряд? Все закрыто наглухо! Ни дать ни взять, крепость перед осадой.

Породистые ноздри Конде смешливо раздуваются. И все же он не разрешает себе ни малейшей фамильярности по отношению к особе, о которой его так доверительно спрашивают, хотя на то ему, казалось бы, дает право принадлежность к королевскому роду. Видимо, Луи де Бурбону, принцу Конде, хорошо известны взгляды короля на сей счет.

— Когда же и замаливать грехи, если не в старости, сир, — говорит он с почтительным равнодушием.

— Положим, — усмехается Людовик. — Но мне, к счастью, до старости далеко. Покуда моя забота — обзавестись прегрешениями. Иначе что же я буду замаливать потом?

На сей раз Конде разрешает себе рассмеяться (вполне, впрочем, искренне), хотя и не может не заметить своему царственному сородичу, что архиепископ Перефикс, вне всякого сомнения, придерживается иных мыслей.

Нижняя губа Людовика оттопыривается еще больше. Вот как! Ему осмелились напомнить о человеке, который то и дело злоупотребляет правами своего сана, пытаясь влиять на него, неограниченного властителя французской державы!

— Никаким ПЕРЕфиксам не дозволено ПЕРЕвоспитывать короля Франции! — отчеканивает он с холодным бешенством.

— Безусловно, сир, — спокойно соглашается Конде, — но как запретишь им перевоспитывать прочих смертных?

Людовик искоса изучает Конде царственно-неподвижным взором. Прочие смертные — это, конечно, Мольер! Но в чем его вина?

— На мой взгляд, ни в чем, сир, — все так же невозмутимо ответствует Конде, — но Перефикс…

— К черту Перефикса! Нам случалось видывать пьесы похлеще. Вот хоть фарс, разыгранный недавно итальянцами. Как бишь он называется…

— «Скарамуш-отшельник», сир.

— Да, да, «Скарамуш-отшельник». Там тоже выведен довольно-таки паскудный монашек. Между тем никто и не подумал им возмущаться. Отчего же Перефикс и компания ополчились именно на «Тартюфа»? Не потому ли, что его сочинителю покровительствую я?

— Скорей всего, потому, сир, что автор «Скарамуша» смеется над небом и религией, до которых этим господам нет никакого дела. Мольер же высмеялих самих.

— О! — Король поворачивает голову и снова исследует немигающим оком орлиный профиль своего сорокатрехлетнего полководца. — В таком случае, я ему не завидую, — цедит он неожиданно вяло, будто сразу утратил всякий интерес к этой истории.

И Конде, великий Конде, как его называют, имевший-таки, видимо, намерение замолвить словечко за Мольера, понимает, что дипломатический бой проигран. Да и то сказать, какой из него дипломат? Ну зачем было говорить, что причиной скандала не король и не его покровительство Мольеру? Ведь если Перефиксу нет дела до религии, то Людовику уж наверняка нет дела ни до кого и ни до чего, кроме себя самого и своего собственного достоинства. И коль скоро королевское достоинство не задето, так и на королевское заступничество рассчитывать не приходится.

Точности ради следует заметить, что размышления эти принадлежат уже не Конде, а Фило, который до того взволнован постигшей принца неудачей, что Асмодей из благоразумия объявляет антракт и увлекает филоматиков подальше от опасной скамейки.

 

В АНТРАКТЕ

 

Теперь разлюбезная троица отдыхает от трудов праведных у небольшого фонтана, в бассейне которого резвятся прелестные, подсвеченные разноцветными фонариками рыбки.

— Что ни говори, а сидеть все-таки лучше, чем стоять, — блаженно вздыхает Фило, медленно поводя головой из стороны в сторону.

Мате глядит на него озадаченно. Что за странная несогласованность? Фраза как будто утвердительная, а жест — отрицательный.

Не переставая вертеть головой, Фило плутовато кивает на Асмодея. Это все он виноват! Пригласил на спектакль, а места предоставил такие, что шея затекла… Ну да несогласованностью в Версале никого не удивишь. Здесь все думают одно, говорят другое, а делают третье.

— Да! — отзывается Мате с неожиданной горячностью. — Какое счастье, что мы с вами живем не при абсолютной монархии! Клянусь решетом Эратосфена, у меня такое ощущение, будто все здесь ходят по льду. Даже сам король.

— Весьма тонко подмечено, мсье, — встревает бес. — Потому-то он так упрямо самоутверждается. Так сказать, из желания иметь твердую почву под ногами.

Мате обводит саркастическим взглядом версальское великолепие. Куда уж, кажется, тверже!

— Э, не скажите, мсье! Не сомневаюсь, что могущественный Луи до сих пор с содроганием вспоминает времена Фронды.

— Фронда? Это что же такое?

Бес укоризненно покашливает. Похоже, этот долговязый мсье Мате и в самом деле не помнит ничего, кроме своей математики.

— В обычном смысле фрондировать — значит выражать недовольство, — поясняет он, — а в историческом Фронда — это движение против французского абсолютизма во времена правления Мазарини.

— Стало быть, Фронда — движение недовольных, — суммирует Мате. — А недовольные кто?

— Все. Решительно все, мсье. Народ, замордованный налогами еще больше, чем при Ришелье. Буржуа, на имуществе которых Мазарини — истый выученик и последователь кардинала — отыгрывался с тем же упорством. Дворянство, наконец. Аристократы, возмущенные тем, что страной правят чужеземцы: испанка Анна и итальянец Мазарини.

— Ну, последний довод не в счет, — протестует Фило. — По-моему, это всего лишь предлог. Просто французские феодалы решили силой вернуть себе древние привилегии, отнятые у них абсолютизмом. И выбрали для этого весьма удобный момент. Они хорошо понимали, что король, которому к началу Фронды было всего около десяти лет, сам по себе в управлении государством еще не участвует. А это, по их понятиям, обстоятельство немаловажное. Король — помазанник Божий, лицо неприкосновенное. Чем предъявлять претензии ему лично, не лучше ли отыграться на иностранце, который присоседился к чужому пирогу и отхватывает от него самые лакомые куски?

— Это-то я и хотел подчеркнуть, мсье, — с видом оскорбленной невинности добавляет Асмодей, которому не слишком нравится, когда с ним спорят. — Именно на Мазарини обрушилось всеобщее, десятилетиями нараставшее возмущение. Что, между прочим, весьма необычно отразилось в литературе того времени.

Фило в полном восторге всплескивает своими короткими ручками. Как же, как же! Ему ли не знать мазаринады?!

Мате болезненно морщится. Какие еще маринады? Выясняется, впрочем, что речь не о маринадах, а о сатирических листках против Мазарини, которые получили название мазаринад. В те годы их было несметное множество…

— Около шести тысяч, — захлебывается Фило. — В стихах и в прозе. Памфлеты, куплеты, анекдоты. Известных и неизвестных авторов. Но лучшие все-таки принадлежат Скаррону.[65]«О, если б оплеуху мог я поместить меж этих строк иль по твоей башке плешивой ударить, негодяй паршивый! Но час придет, когда с тобой покончит Фронда, милый мой!»

Черт находит, что стихи хоть куда и прочитаны с темпераментом. Но почему мсье не упомянул Сирано де Бержерака? Он ведь тоже отхлестал Мазарини своим пером.

— Да что вы говорите! — искренне радуется Мате. — Всегда утверждал, что настоящий ученый — непременно и настоящий гражданин. Но, судя по тому, что мы видим сейчас, Фронда все-таки потерпела поражение.

— Следовало ожидать, мсье. Помните басню Крылова? «Однажды лебедь, рак да щука везти с поклажей воз взялись…» Когда в движении принимают участие столь разные общественные группировки, кха, кха… Трудно предположить, что они в конце концов не передерутся или не испугаются друг друга.

— Кто же кого испугался?

— Аристократы — народа. Точнее, размаха, которого достигли крестьянские восстания. Те же аристократы вкупе с богобоязненными буржуа — английской революции 1648 года, увенчавшейся казнью короля Карла Первого. Что же до французского двора, то известие о казни вызвало там настоящую панику. А все вместе взятое привело к страшнейшему террору, который навалился на французских крестьян сразу с двух концов: со стороны королевского правительства и со стороны аристократической Фронды. Причем оба враждующих стана так усердно соревновались в жестокости, что едва не опустошили все французские провинции.

— В общем, на бедного Макара все шишки валятся, двое дерутся — третий за щеку держится, и так далее и тому подобное, — на свой лад подытоживает Фило. — Но вернемся все-таки к тому, с чего начали.

Мате беспомощно озирается. В самом деле, с чего? Он уже забыл…

— С самоутверждения, мсье, — напоминает бес. — И теперь, после разговора о Фронде, вам не трудно понять, почему привычка к самоутверждению, возникшая у нашего дорогого Луи с младых ногтей, превратилась со временем в его вторую натуру. Он всегда считает, что гайки завинчены недостаточно крепко. Всегда спешит устранить конкуренцию, чем, кстати сказать, объясняются многие поступки, которые он совершит впоследствии. Да вот, знаете вы про Железную Маску?

Мате не удостаивает его ответом. Фило мямлит что-то о романе Дюма, которого он, к сожалению, не читал. И, осчастливленный такой неосведомленностью, Асмодей приступает к рассказу:

— В 1751 году во Франции выйдет в свет любопытнейшая книга «Век Людовика XIV». Автор ее, прославленный Вольтер, воссоздавая черты и черточки эпохи короля-солнца, поведает, между прочим, о таинственном бастильском узнике, всегда носившем на лице железную маску.

Собственно, первым это сообщение считать нельзя: известие о том, что в Бастилии появился безымянный заключенный в маске, промелькнет в одной из газет где-то в самом конце семнадцатого века. Газетная заметка, однако, скоро забудется. Зато в изложении художественном легенда о загадочном узнике произведет огромное впечатление и в дальнейшем вызовет отклик, который, возможно, заставил бы мсье Вольтера удивиться. Тайне Железной Маски суждено взволновать воображение ученых и поэтов. Ею заинтересуются историки. О ней будут писать многие французские писатели, в том числе такие знаменитые, как Гюго и Дюма. Романы. Повести. Пьесы. Фильмы. Вереница исторических исследований. Вот чем обернется рассказ Вольтера! Железная Маска станет одной из тех загадок, которая не дает покоя пытливым умам человеческим.

— Как подземная библиотека Ивана Грозного, — хвастливо выскакивает Фило.

— Или же теорема Ферма и пятый постулат Эвклида, — подхватывает Мате.

— Пардон, мсье, — с ледяной вежливостью пресекает их вылазку черт, — сейчас, кажется, мой выход. Итак, кто скрывается под железным забралом? Кто этот узник, с одной стороны опасный королю, с другой — настолько высокий по рангу, что убрать его обычным способом не решаются? В течение двух столетий после выхода книги Вольтера на этот счет будет высказано много самых разнообразных, подчас курьезных предположений. Вроде того, например, что Железная Маска — сын Кромвеля… ко! ко-ко-ко!.. или — еще того лучше! — мсье Мольер. Да, да, автор «Тартюфа», который якобы вовсе не умрет после спектакля, а просто заснет, сидя в кресле на сцене, и будет похищен мстительными иезуитами.

— Ну, знаете, — разводит руками Фило, — это уж…

Но Асмодей не дает ему развернуться.

— В 1970 году, — продолжает он, — появится книга французского журналиста Арреза, который попытается доказать, что Железная Маска не кто иной, как Никола Фуке, министр финансов Людовика Четырнадцатого. Фуке и в самом деле человек могущественный. О его богатстве ходят легенды, а дворец его затмевает роскошью даже королевские хоромы. Кха, кха… Опасное соперничество, не так ли? Сверх того, до недавнего времени — я хочу сказать, до 1661 года, когда Фуке арестовали по обвинению в неблаговидных денежных махинациях и подстрекательстве к мятежу, — он имел сильное влияние на политику Франции, что опять-таки Людовику нравиться не могло. Немаловажно, на мой взгляд, и то, что Фуке оказал солидные услуги Мазарини. Это ведь он предотвратил конфискацию имущества кардинала во время Фронды и содействовал его возвращению в Париж! Мазарини этой поддержки не забыл: он назначил Фуке министром. Но, судя по всему, не забыл о ней и Людовик, с детства Мазарини ненавидевший. Так или иначе, Мазарини умер в 1661 году, и в том же 1661 году был арестован Фуке. Случайное это совпадение или закономерность, понимайте как хотите. Кстати, суд над Фуке все еще не закончен. Приговор — пожизненное изгнание и полная конфискация имущества — будет вынесен примерно через семь месяцев после нынешней нашей беседы. Людовик, впрочем, сочтет наказание слишком мягким, и Фуке будет заточен в крепость Пинероль. Тут он проведет девятнадцать долгих лет и скончается 23 марта 1680 года, как раз в то самое время, когда королю вздумается объявить о его помиловании.

Асмодей зачерпывает горсть воды из фонтана, делает несколько глотков и, небрежно отряхнув свои кружевные манжеты, продолжает:

— Итак, Фуке умрет в 1680 году. В 1681-м прах его доставят в Париж, чтобы похоронить в монастыре Дев святой Марии. И в том же году в тюремном архиве Пинероли появится первая запись об узнике в железной маске.

— Позвольте, — удивляется Мате, — разве Железная Маска не в Бастилии содержалась?

— В Бастилию она попадет 18 ноября 1698 года. Это уж точно. Аррез же, как видите, откопает документальное свидетельство о том, что до Бастилии Железная Маска находилась в Пинероли, и это даст ему возможность сделать совершенно неожиданное предположение: Фуке вовсе не умер в 1680 году. Под его именем был похоронен другой человек — Эсташ Доже, отбывавший наказание за какие-то темные делишки. А помилованного для вида Фуке заживо погребли под железной маской и перевели сначала в тюрьму на острове Сент-Маргерит, а затем в Бастилию, где он и умер в 1703 году.

Мате недоверчиво почесывает острый кончик своего длинного носа. Странная, однако, манипуляция. Если ее придумал Людовик, то для чего? Что она доказывает?

— Мсье Аррез полагает, что король таким образом убил двух зайцев: с одной стороны, продемонстрировал свое великодушие, с другой — нашел-таки способ уничтожить Фуке, если не физически, то по крайней мере юридически.

— Физически, юридически… Слишком замысловато, — морщится Мате. — Если королю так уж приспичило избавиться от Фуке, он мог это сделать значительно проще.

— Откровенно говоря, я и сам так думаю, мсье, — признается Асмодей. — И хотя книга мсье Арреза содержит много интересных догадок и уточнений, мне она не кажется убедительной. Ведь автор ее так и не доказал, что Фуке умер не в Пинероли! Я почему-то думаю, что Железная Маска — какой-нибудь близкий родственник короля.

— Верно! — сейчас же загорается Фило. — Убрать с дороги возможного претендента на престол — вполне в характере Людовика. Но убить его? Пролить священную королевскую кровь? Никогда! Ведь это значит поступить наперекор себе, наперекор своей главной жизненной идее! И вот появляется сначала в Пинероли, а затем в Бастилии безымянная жертва королевского самовластия…

— Жертва, которая и сама могла бы оказаться на троне и обойтись со своим соперником точно так же, — напоминает Мате.

— А ведь правда! — Асмодей задумчиво пощипывает свои усики. — Однако мы что-то очень уж заболтались, мсье. Не пропустить бы нам следующую картину спектакля!

И, с двух сторон подхватив филоматиков полами своего волшебного плаща, он мчит их к отдаленному павильону, затерявшемуся в густой зелени версальского парка.

 

ТИПЫИ ПРОТОТИПЫ

 

Комната, в которой они очутились, была совершенно темна. Асмодей, правда, слегка осветил ее, но ровно настолько, чтобы приятели могли разглядеть несколько стульев, повернутых почему-то сиденьями к стене. Фило хотел было спросить, что означает столь странная расстановка мебели, но бес, приложив палец к губам, жестом приказал им садиться и погасил свой незримый фонарь.

Затем филоматики услышали тихий скрип отодвигаемой заслонки, и в глаза им брызнул пучок света… Тогда только они поняли, что находятся в тайнике, откуда можно наблюдать за смежной гостиной. А происходит там вот что.

Трое господ удобно расположились в мягких креслах и мягко переговариваются при мягком свете зажженных канделябров, потягивая вино из мягко поблескивающих бокалов.

— Нет, господа, — елейно протестует жирный пастырь в белом складчатом облачении, на котором чернеют длинные агатовые четки с крестом. — Позвольте мне с вами не согласиться. Конечно, Мольер оскорбил всех нас в целом. Это несомненно. Но несомненно и то, что у его Тартюфа есть вполне определенный прототип.

— Вы полагаете? — оживляется другой собеседник, молодцеватый щеголь, с ног до головы увешанный кружевами и бантами, что в сочетании с чересчур длинным подбородком и жизнерадостной лошадиной улыбкой делает его похожим на разукрашенного по случаю ярмарки скакуна. — Кто же он, по-вашему?

— И вы еще спрашиваете, любезный маркиз! Конечно, аббат Итье.

— Итье? Итье… Вероятно, вы имеете в виду епископа Итье?

— Совершенно верно, — благодушно мурлычет аббат. — Только епископство он получил уже потом. А сначала кто-то — не помню уж кто — представил его принцу Конти, стоявшему тогда во главе Фронды. Итье довольно быстро завоевал доверие его высочества, и тот, уезжая в действующую армию, оставил ему на сохранение шкатулку с важными, компрометирующими принца документами. Верный сын престола и церкви, Итье, само собой, тут же передал шкатулку епископу Амьенскому, что не худшим образом отразилось на его дальнейшей карьере. Так вот, разве не на этот случай намекает автор нынешней, с позволения сказать, комедии? Вспомните историю с ларцом, где хранилась дарственная на имя Тартюфа! Та самая, столь неосмотрительно выданная господином Оргоном дарственная, которую Тартюф своевременно озаботился вынести из дому.

— При всем уважении к вам и к вашему сану, милейший аббат, вынужден сознаться, что пример ваш не кажется мне доказательным, — возражает маркиз, любезно осклабясь. — Если уж на то пошло, есть в комедии места, намекающие на более близкие сходства. Вот хоть момент, когда Тартюф, обольщая жену своего благодетеля — Оргона, оправдывает себя тем, что и святые, дескать, не свободны от искушений. Позвольте, дайте вспомнить, как он это излагает? Ах да! «Любовь, влекущая наш дух к красотам вечным, не гасит в нас любви к красотам быстротечным!» Но ведь чуть ли не теми же словами объяснял свои домогательства аббат де Понс, который, будучи адвокатом Нинон де Ланкло, влюбился в нее и имел неосторожность добиваться взаимности! А аббат Рокетт, ныне епископ Оттенский? Разве злые языки не поговаривали, что он снискал благосклонность мадемуазель де Гиз, а потом весьма настойчиво волочился за герцогиней де Лонгвиль?

— Что делать, — поспешно перебивает аббат, — человек слаб, Господь милостив. Не подумайте, однако, что я оправдываю подобное поведение, — сохрани меня Бог! Но…

— Успокойтесь, отец мой! — Маркиз снова выдает на-гора одну из своих лошадиных улыбок. — Благочестие ваше вне подозрений. И потому я мог бы рассказать еще много таких же историй, не боясь совратить вас с пути истинного. Почему бы, например, не вспомнить о красноречивом отце Шарпи, чьи проповеди пользовались таким успехом в кругу прелестных светских богомолок? Однажды этот дамский баловень познакомился с вдовой королевского аптекаря, вскружил ей голову и, пользуясь своим влиянием на нее, а также изрядными познаниями в юриспруденции, под шумок завладел всем ее имуществом.

— Ваша осведомленность по части происшествий такого рода поистине неисчерпаема, маркиз, — подает голос третий, безмолвный до сих пор, обитатель гостиной: худой, горбоносый старец с громадными благостными глазами и несоразмерно малым злым ртом, под которым серебрится крохотная, похожая на запятую, бородка. — Позволю себе, однако, заметить, что сколько бы прототипов Тартюфа вы здесь ни назвали, каждый из них будет им лишь отчасти. Ибо истинный сочинитель, каковым, к величайшему моему сожалению, является господин Мольер, никогда не списывает с одного лица. Он всегда берет понемногу от многих и создает типизированный портрет. Кроме того, источником вдохновения для поэта могут служить не только живые лица и подлинные происшествия, но и сюжеты, почерпнутые в произведениях словесности…

Белоскладчатый священник воздевает пухлые длани в порыве умиления.

— Что до словесности, граф, то во Франции трудно найти человека, который знал бы ее лучше вас.

Тот благодарит его легким кивком.

— Не преувеличивайте, отец мой. Впрочем, я и в самом деле в состоянии назвать несколько сочинений, которые могут быть причислены к литературным прототипам «Тартюфа». Возьмем «Гаргантюа и Пантагрюэля» Рабле. Разговор философа Панурга с его подружками весьма напоминает сцену, где Тартюф исследует достоинства кружев, облегающих шею госпожи Оргон, — с той разницей, что у господина Мольера это получилось много тоньше и изобретательнее. Далее можно сослаться на некоторые новеллы из Боккаччиева «Декамерона», где говорится о любви монаха к замужней женщине, на комедию Пьетро Аретино «Лицемер», на сатиры Матюрена Ренье, новеллы Скаррона и многое другое.[66]Но…

Граф берет в свои длинные, слегка деформированные подагрой, пальцы бокал и делает крохотный глоток, как бы подчеркивая паузой важность того, что поведает дальше. Потом он извлекает из кармана своего черного атласного камзола небольшой том и торжественно потрясает им перед носами собеседников.

— Но одно из самых главных мест следует отвести этой вот книжке!

— «Письма Людовика де Монтальта»?! — Сладкое мурлыканье аббата уступает место полузадушенному кошачьему визгу. — Гнусный, проклятый церковью янсенистский пасквиль на святые деяния братьев-иезуитов! И вы — вы! — носите его с собой? Не ожидал, граф!

— Не будьте столь прямолинейны, отец мой, — невозмутимо осаживает его тот. — Чтобы успешно блюсти интересы святой матери нашей — церкви, следует хорошо знать врагов ее. А господин де Монтальт, вернее, тот, кто скрывается под этим именем, заслуживает изучения особого, ибо это враг на редкость талантливый и тем втройне опасный. По мне, все писатели Пор-Рояля, вместе взятые, мизинца его не стоят. Увы, не надо обманываться: янсенистам сильно повезло. Они обрели мощное перо…

Его прерывает раскатистое ржание. Филоматики переглядываются, ожидая, что в позолоченную гостиную вот-вот ворвется разгоряченный бегом жеребец. Выясняется, однако, что это всего-навсего смеется маркиз. Ему, видите ли, вспомнилась история, случившаяся несколько лет назад — вскоре после того, как «Письма» обсуждались специальной королевской комиссией. Как и следовало ожидать, почтенные судьи, помимо янсенистской ереси, усмотрели в книге множество оскорблений по адресу Папы, короля и других почтенных лиц и постановили предать ее сожжению как в Париже, так и во всех французских провинциях.

— По правде говоря, церемония сожжения у нас несколько устарела, — распространяется маркиз. — Ведь обычай этот возник еще во времена императора Тиберия, когда книги были рукописными, а стало быть, почти всегда в единственном числе. Теперь положение изменилось, а сжигают по-прежнему одну книгу, в то время как остальные, — он выразительно постукивает пальцем по корешку «Писем», — как видите, остаются в целости и сохранности. Но не в том дело… Расскажу вам, если позволите, о забавном случае в Эксе, куда я попал на пути из родного Марселя. Вообразите себе такую картину. Все уже готово для аутодафе.[67]Трещит костер; в котле над ним бурлит смола, которую следует опрокинуть в огонь, после того как в него полетят клочья изодранной книги. Чиновник судебной палаты, исполняющий в данном случае роль палача, готовится приступить к своим обязанностям. Но где же приговоренная к казни? Где сама книга? Ее нет. Ни один, — можете себе представить, решительно ни один из членов парламента не желает пожертвовать своим экземпляром!

— Поучительная история, — говорит граф, со значением поглядывая на аббата. — И как же она закончилась?

— Весьма неожиданно. Кто-то из судей написал название книги на первом попавшемся под руку альманахе, который тут же подвергли экзекуции по всем правилам.

— Однако ж это странно, — мурлычет аббат (ему не слишком по душе анекдот маркиза, и он спешит переменить разговор). — Вот вы, граф, соизволили заметить, что Пор-Рояль приобрел в лице автора «Писем» мощное перо. В то же время отношение янсенистов к светскому сочинительству ни для кого не секрет. Они никогда не пойдут на союз с каким-нибудь романистом или драматургом вроде Мольера, скажем. Недаром кто-то из их вожаков писал, что всякий сочинитель романов и театральный поэт есть публичный отравитель верующих душ, а потому его следует рассматривать как преступника, повинного в бесчисленных моральных убийствах. Но если так, значит, автор «Писем» не может быть известным писателем. С другой стороны, бесспорное мастерство его, столь высоко оцененное вашим сиятельством, не дает основании причислить его к новичкам. В таком случае, кто же он?

— Кто? — Граф раздумчиво покусывает свои тонкие, бескровные губы. — Об этом мне ведомо столько же, сколько и вам, отец мой. Никакие догадки и расследования не приблизили нас к истине. Что нам известно наверняка? Только то, что первое письмо — в защиту Арно,[68]чьи памфлеты по поводу истории с герцогом де Лианкуром вызвали справедливые нападки Сорбонны,[69]— вышло в январе 1656 года. Засим письма посыпались как из рога изобилия. За год с небольшим их набралось восемнадцать. Причем уже после четвертого письма защита Арно отошла на второй план, зато на первый стали все более выдвигаться яростные нападки на казуистов и мораль иезуитов вообще.

— Господа, — не выдерживает маркиз, — не кажется ли вам, что мы слишком отдалились от первоначальной темы нашей беседы? Помнится, вы, граф, высказали мнение, будто «Письма» — самый главный литературный прототип мольеровского «Тартюфа». Но положение ваше пока ничем не доказано.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-11-01 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: