Лили гладила внутреннюю сторону моего бедра. После возвращения из Нью‑Йорка я узнал ее с совершенно новой стороны: голодную, тревожную, возбужденную. Мы занимались любовью чаще, чем раньше, но ее тело оставалось напряженным, как натянутый лук, и, казалось, никогда не расслаблялось. Даже когда мы кончали и лежали в спокойной тьме, я чувствовал ее нетерпение. Ей слишком скоро хотелось начать снова, и я старался не отставать от ее желания. За пределами спальни Лили была неестественно веселой и живой. За пределами спальни теперь тоже царило беспокойство: все должно было или двигаться, или меняться. У меня было чувство, что она инстинктивно знала, что я обнаружил, и хотела увести наши жизни прочь от момента истины, момента столкновения. Пока она продолжает двигаться, говорить, планировать… гибельные факты можно обходить. И все же, как она смогла узнать, что я выяснил? Я знал о пугающей интуиции женщин, но неужели она простирается так далеко? Неужели они ясновидящие?
Со своей стороны, я просто не решался поговорить с ней начистоту. Я оправдывал свое малодушие, воображая, будто хочу некоторое время понаблюдать за ней, вооружившись новым знанием. Измените свою точку зрения на близкого человека, и увидите много нового. Просветите его проницательным взглядом, как рентгеновскими лучами, и красота станет костями и кровью, изгибами, впадинами, клетками, причинами и следствиями.
– Но Бог дарует нам любовь не на краткий срок, а навсегда. – Ибрагим потянулся и дотронулся до руки Гаса. Его сварливый возлюбленный улыбнулся в ответ и кивнул. – Мой дядя был прежде всего мужчина, а потом уж бизнесмен. Он любил свою жену и не хотел, чтобы она превратилась в воздух. Что он мог сделать? Однажды, накануне его отъезда, они вместе играли. Вы знаете, как играют любовники. Он взял шариковую ручку, без стержня, прижал к шее жены и притворился, что пишет. А теперь вспомните, какая жена была худая. Дядя продолжал так развлекаться. Но знаете, что случилось? Женщина стала настолько тонкой, что, когда ручка касалась ее кожи, кровь поднималась к ее поверхности, как аквариумные рыбки за кормом. И вот появилось его имя, написанное голубой кровью под кожей его бедной худышки! Дядя пришел в ужас, а потом в восторг. Увидев это и показав ей, он написал еще много всякого, и все оставалось на ней видно очень‑очень долго. Наверное, несколько часов.
|
– Чертов малый стал использовать жену вместо блокнота, и они зажили счастливо, – сказал Гас, испортив конец рассказа.
Ибрагим пришел в восхищение:
– Ты такой умный, Гас. Верно. Теперь он брал жену на деловые встречи и мог объяснить ее присутствие тем, что будет делать на ней записи. Если ему никто не верил, он просто показывал, как это делается. Она стала его бумагой.
Спустя мгновение Ибрагима позвали к телефону, и он встал из‑за стола, предоставив остальным переглядываться, обдумывая его рассказ. Гас заговорил первым:
– Иногда я думаю, что он искренне в них верит.
– О нет. Он просто развлекает нас, – отмахнулась Лили.
– Но в них есть какой‑то смысл, верно? Не просто арабские сказки, – заговорила Салливэн Бэнд. – О чем была эта? – Через несколько минут начиналась ее смена. – Я иногда разыгрываю его истории у нас в драмкружке. Как упражнения. Единственное, что я поняла из сегодняшней, – что женщины слабы и готовы на все, чтобы быть с мужчинами. Женофоб!
|
– Она не о слабости женщин, а о преображении. Что с нами происходит, или что мы хотим сделать для тех, кого любим.
– Верно, Макс.
– Согласен.
Салливэн Бэнд протестующе подняла руку.
– Думаю, ты ошибаешься, но се ля ви. Мне пора, теперь побуду официанткой. – Она встала и пошла к кухне, по дороге столкнувшись с Ибрагимом. Они перекинулись несколькими словами и разошлись. Подойдя к столу, он мне ухмыльнулся.
– Ты думаешь, история моего дяди – о любви, Макс?
– О чем бы она ни была, мне она понравилась. Ты не против, если я кое‑что из нее использую в «Скрепке»?
– Нет, почту за честь. У всех достаточно еды? Да? Потому что мне очень жаль, но нам с Гасом и Лили надо съездить поговорить с поставщиком лосося. Идем, партнеры, поставщик нас ждет.
Они вышли втроем, оставив за столом Альберту Бэнд и меня. Ленч для служащих был в «Массе и власти» настоящим священнодейством; он начинался около одиннадцати и продолжался чаще всего до конца рабочего дня, а то и до начала следующего, когда уже открывались двери для посетителей. Я страшно любил есть с ними, слушать их истории, рассказывать свои. Ресторан был Объединенными Нациями, вестибюлем отеля, где постояльцы приходят и уходят, здороваются и прощаются. Еда была вкусной, люди, которые ее готовили и подавали, – интересными и занимательными.
– Макс, можно попросить об одолжении?
– Конечно.
– Я никогда тебе не говорила, но я правда большая поклонница твоего комикса. Ты не мог бы нарисовать мне тех двух парней, его героев? Так, наскоро, несколько штрихов. Я вставлю его в рамку и повешу у себя в квартире.
|
– Альберта, с огромным удовольствием. Ты хочешь, чтобы я нарисовал не на бумаге?
– Да нет, и на бумаге сойдет.
– У меня в машине хороший альбом. Сейчас принесу. Только не уходи – у меня есть одна мысль, и ты мне понадобишься.
Вернувшись, я увидел, что она причесалась и подкрасила губы.
– Хорошо, сиди где сидишь. Ты мне нужна минут на десять.
Альберта была красива, не модель, а одно удовольствие.
– Что ты делаешь?
– Потерпи. Увидишь, когда закончу. Поверни голову немного влево. Да! Вот так. Не двигайся.
Пока я рисовал, мы болтали; сначала она гадала, что я рисую, потом бросила игру в угадайку.
– Альберта, расскажи мне о Лили. Все, что придет в голову. Я люблю слушать, что о ней говорят.
Вместо того чтобы спросить, что я имею в виду, она сцепила руки на коленях и уставилась в пространство.
– Знаешь, это ведь Лили нас наняла. Мы с Салливэн работали в унылом кафетерии на Стрит. Босс повадился щипать нас за задницы, так что мы оттуда смылись. Не много заведений нанимают разом двух человек, и ты бы удивился, если бы узнал, что сестер на работу вообще никто брать не хочет – предрассудок какой‑то, что ли… Как будто мы в сговоре и обворуем их начисто. Ну, короче, мы услыхали, что, может, здесь что‑то выйдет, и пришли на собеседование. Первым, кого я увидела, был Мабдин, он тогда только что подстригся и был похож на большого черного джинна в бутылке. Я повернулась к сестре и говорю: «Да я им полы мыть стану, если он тут работает». Пришел Гас, но не соблаговолил с нами поговорить, Ибрагима не было, и мы ждали, пока под конец Лили не спросила, не может ли она нам помочь. Глядя, как перед ней лебезят, мы решили, что она тут хозяйка. Думаю, мы и десяти минут не проговорили, как она приняла нас на работу, а еще спустя неделю мы с Мабдином стали жить вместе… Она перевернула всю мою жизнь, и я наконец впервые за много лет счастлива, – а что еще я о ней думаю? Думаю, она надежная и по‑настоящему заботливая. Но я тебе еще кое‑что скажу. В тот момент, когда ты задал мне этот вопрос, мне в голову сразу пришла вот какая странная мысль. Ты ведь знаешь, как Лили любит биографии? Всегда читает о ком‑то, причем о людях самого разного сорта. О композиторах, бизнесменах, Гитлере… Думаю, ей просто нравится знать, как жили другие, а? Ну вот, однажды она читала автобиографию Джона Хьюстона, режиссера. Я спросила, не даст ли она ее мне, когда дочитает. Когда она дала мне книжку, там было отмечено одно место. Как я ни люблю Лили, думаю, книжки она дает крайне неохотно, потому что все, что я у нее брала, были в превосходном состоянии, не важно, в мягкой обложке или твердом переплете. Все мои книжки, скажем мягко, изрядно зачитаны. Но она одолжила мне автобиографию Хьюстона, и внутри оказался отрывок, подчеркнутый оранжевым маркером, как в школьном учебнике. Я была потрясена, когда увидела. Вот и все – только одна фраза во всей толстенной книжище, но я запомнила ее, потому что никогда не видела ничего похожего ни в одной из ее книг. Там говорилось: «Пока что я прожил девять жизней и раскаиваюсь в каждой из них».
Мне понадобилось усилие, чтобы не поднять голову и рисовать как ни в чем не бывало.
– Еще раз, как ты сказала?
– «Пока что я прожил девять жизней и раскаиваюсь в каждой из них». Я хочу сказать, по‑моему, это не похоже на Лили Аарон. По правде сказать, она иногда бывает резковата, немного скрытна, но в целом ей повезло. Уж всяко куда больше, чем мне. Я имею в виду, сын такой душка, полузнаменитый друг… Эй, ты мне дашь когда‑нибудь посмотреть рисунок?
Я перевернул альбом и вручил ей. Наверху было написано: «Альберта и ее Банда». На рисунке она и мои персонажи кланялись, держась за руки, словно после представления.
– Макс, это потрясающе! Спасибо.
Альберта осторожно вырвала лист из альбома и поцеловала меня в щеку.
– Я точно знаю, куда его повешу. А напоследок расскажу тебе еще кое‑что про Лили. За несколько месяцев до того, как она познакомилась с тобой, тут как‑то вечером пара актеров устроили заваруху. Они напились и стали скандалить. Обычно с такими вещами разбирается Мабдин, но у него был выходной. Сперва Иб, потом Гас пытались их урезонить, но засранцы распоясались. Нынче наша вечеринка, мы что хотим, то и делаем, и идите все в жопу. Ситуация накалилась, и кто‑то предложил вызвать полицию. Но Лили сказала: нет. Полезла в сумочку, достала такой маленький черный приборчик вроде экспонометра и подошла к ним. Ни слова не говоря, дотронулась до руки сперва одного, потом другого, и парни свалились с табуретов на пол, словно подстреленные. Ни тот ни другой не двигались, и в зале очень скоро стало по‑настоящему тихо. Лили, стоя словно снайпер, убрала черную штуковину обратно в сумку. Сказала только: «Они придут в себя через несколько минут». Оказалось, у нее есть один из тех совершенно противозаконных разрядников, которые носят для защиты от уличных грабителей. Те, что выпускают пять триллионов вольт в любого, кто пытается на тебя напасть. Раз, раз – и они на полу, как дохлые. Тут требовалась храбрость! Не знаю, хватило бы у меня духу на такое. Я слышала, они могут причинить серьезный вред, на всю жизнь, если сделаешь что‑то не так или дотронешься не там, где надо. Но твоя подружка не колебалась ни секунды. Ребята перешли черту, и она их уложила. З‑з‑з‑з. Ты бы слышал этот звук. Вроде потрескивания статического электричества. Уф. Меня до сих пор передергивает.
– Что случилось с теми двумя?
– Ничего. Мы их отвезли на тележке на кухню, потом они пришли в себя и убрались. Им никто так и не сказал, что случилось. Они понятия не имели, почему вырубились.
– Где Лили взяла разрядник?
– Об этом она – ни слова. Даже когда я сказала, что тоже хочу такой, не ответила. Вот смелая, а? Подойти к незнакомому человеку и ткнуть. И еще кое‑что – я смотрела на ее лицо, когда она это сделала. Макс, оно было совершенно невозмутимое. Не испуганное, не нервное – ничего подобного. Круто. На твоем месте я бы постаралась ее не злить. Ну, мне пора. Огромное спасибо за рисунок. Не терпится показать Мабдину.
Я сидел за опустевшим столом, доедая обед и заканчивая новый рисунок. Я нарисовал маленького мальчика и огромную собаку, стоящих бок о бок. Отгадайте кто? На следующем кадре сбоку летит бейсбольный мяч. Следующий кадр – мяч ударяет мальчика по голове. На следующем он падает. Рисовал я почти автоматически. Я не знал точно, что происходит, поэтому просто водил карандашом по листу. Мальчик лежит без движения. Собака сперва смотрит на него, потом, на следующем кадре, берет его в пасть и несет к какому‑то дому. Это явно не дом мальчика, потому что, когда мужчина и женщина открывают дверь, они вскидывают руки и вопят. Собака пугается, роняет свою ношу и убегает. Люди поднимают мальчика – он все еще без сознания – и вносят в дом. Тут я остановился и посмотрел на часы. Я проработал почти два часа, но что‑то определенно происходило – мой мозг вынашивал какую‑то идею, свой кодовый справочник. Я рисовал и рисовал. Сначала Альберта и Салливэн заглядывали и спрашивали, не нужно ли мне чего, но после того, как я десяток раз сказал: «Нет, спасибо», – оставили меня в покое. Ресторан заполнила толпа – наступило время ленча, – и женщины занялись обслуживанием клиентов.
Пара внесла мальчика в спальню и положила на кровать. До сих пор в истории не было диалогов, подписей, слов. Я решил и дальше обойтись без них. Мужчина и женщина смотрят друг на друга и хитро улыбаются. Мужчина выбегает из комнаты и на следующей картинке возвращается с огромными ящиками инструментов и красок. Склонившись над лежащим в обмороке ребенком, они начинают его перекраивать. Шьют, красят, приколачивают, в воздухе летают вещи – одежда, кости, башмак. Руки и ноги, инструменты и вихри безумной работы. Женщина выбегает из комнаты и возвращается со странным, жутковатым инструментом. Держа его перед собой, она буквально ныряет в высокое облако пыли, поднявшееся над кроватью. На минуту двое выходят из него, чтобы передохнуть, но волшебным образом мелькание летающих предметов в пыли продолжается и без них. Они снова ныряют в облако пыли. Потом облако исчезает, но все, что мы видим, – это две спины и множество рук, то и дело взлетающих над постелью, превратившейся в операционный стол.
На следующем рисунке мальчик уже очнулся, но ничуть не похож на прежнего. Он явно все еще ошеломлен ударом по голове и операцией, которая полностью его изменила. Взяв зеркало, он смотрит на свое отражение и не узнает себя. На следующем все трое сидят за праздничным обедом с жареной индейкой. Перед мальчиком – полная тарелка, он улыбается. Кто‑то стучится в дверь. Крупным планом – рука: тук‑тук‑тук! Крупный план – «родители» обмениваются тревожными взглядами. «Мама» открывает дверь. За дверью двое взрослых с грустными лицами стоят рядом с огромным псом, который принес сюда малыша. Начинается спор. Крупным планом – четыре одновременно говорящих рта. Но ясно, что новые родители лгут настоящим: вы с ума сошли? Это наш мальчик. Посмотрите на него, разве он похож на кого‑то из вас? Нисколько. Ничего общего. Настоящие родители и собака уходят вместе, убитые горем. Пес оглядывается через плечо, пока они втроем уходят в грустный закат. Тем временем за обеденным столом тоже происходит что‑то ужасное – тело и лицо мальчика распадаются и начинают таять.
– Кла‑а‑а‑асс, Макс! Просто улет! – Линкольн сбросил школьную сумку на стул рядом со мной и, опираясь на мое плечо, перегнулся, чтобы лучше разглядеть рисунок. В руке он держал сэндвич, который ему, вероятно, сделали на кухне. – Элвис, посмотри.
Элвис Паккард, лучший друг Линкольна, приблизился и снизошел до того, чтобы бросить взгляд на рисунок, поглощая один из пышных ресторанных эклеров. Мне захотелось вырвать пирожное у него из рук. Я настолько не любил Элвиса, что всякий раз, как он входил в зону радаров, у меня пересыхало в горле и я едва мог поздороваться с маленьким мерзавцем. Сын киноагентов, он набрасывался на еду голодным шакалом и вообще вел себя как избалованный сопляк, которому все позволено. Еще хуже то, что ему еще только десять, а он уже способен на настоящие гнусности. И что еще хуже – Линкольн очарован им и они неразлучны.
– Привет, Линк. Элвис, как поживаешь? – Элвис жевал, пялился на меня и молчат. – Ты не разучился говорить, Эл‑Визг? Ну, например, вот так: «Привет, Макс, рад вас видеть»? – Мы с Линкольном смотрели на него в ожидании ответа. Молчание. – Элвис, допустим, мы не любим друг друга. Но я тебя не люблю по веским причинам – ты груб и подл. Ты меня не любишь, потому что никого не любишь, и потому, что я, вероятно, единственный, кто так с тобой разговаривает. Поэтому давай заключим сделку: мы не любим друг друга, но будем друг с другом вежливы. Знаешь, что это означает? Мы говорим «здравствуйте», «до свидания», «пожалуйста» и «спасибо». Вот и все. Таковы правила отныне и впредь. Если ты не станешь им следовать, я имею право таскать тебя за уши, пока ты снова не научишься вежливости.
Линкольн захихикал, Элвис – нет.
– Почему вы всегда ко мне придираетесь?
– Потому что ты бросил хомяка об стену. Потому что ударил моего сына по голове фонариком. Потому что наступаешь нашей собаке на хвост всякий раз, когда думаешь, что никто не видит. И по многим другим причинам. Однако Линкольну ты нравишься, поэтому я буду тебя терпеть. Но со мной веди себя прилично, мой пончик. Я больше тебя.
Наши взгляды скрестились, но спустя мгновение маленький трус отвел глаза. Я уверен, что он планировал устроить мне какую‑нибудь пакость, но пока что я победил, и победа была сладка.
– Ну, Линкольн, что случилось?
– Ничего. Что ты рисуешь? Можно я посмотрю все?
Я придвинул к себе альбом и медленно закрыл.
– Еще нет. Может быть, если что‑нибудь получится. Ты же меня знаешь – не люблю, когда смотрят, пока я не закончу.
Он повернулся и перевел для своего приятеля:
– Макс чудной, когда дело касается рисунков. Не показывает, пока не решит, что готово. Ты бы видел, какие классные штуки он выкидывает!
– Мой папа говорит, что ваши рисунки не смешные.
– Скажи ему, что в устах отца Элвиса Паккарда это комплимент.
– Эй, Макс, чем займемся?
– Чем же?
– Не знаю. Элвису надо домой, и я думал, мы можем пойти пошататься. Согласен?
– Хорошо. Что ты предлагаешь?
– Где мама?
– Что‑то обсуждает с Ибрагимом и Гасом.
– Как думаешь, может быть, сходить в кино? Помнишь, мы хотели посмотреть про роботов?
– Точно. Конечно. Давай.
Он бросил на Элвиса победный взгляд, говоривший: «Ну разве мой папа не молодей?», и я почувствовал себя пуленепробиваемым. Линкольн очень милый парень. Обычно его так легко порадовать. Глядя на мальчиков, я не мог себе представить, каково это – жить с Элвисом Паккардом. Если он не хныкал, то грубил. Он врал на каждом шагу, но, когда его ловили на лжи, отрицал, что когда‑либо говорил что‑то подобное. Я изображаю его самой что ни на есть гнусной тварью, но ведь он таким и был. Уверен, большинству родителей знаком такой Элвис П. Обычно сии Детки из Ада живут по соседству (то есть совсем близко, и могут по сто раз на дню навещать ваше чадо) и по какой‑то необъяснимой причине пользуются любовью вашего собственного нормального, разумного, уравновешенного отпрыска. Вы сотни раз спрашиваете себя, что они находят в этих пролазах, в этих паршивых ничтожествах, которые всякий раз входят в ваш дом, как малолетние преступники, присматривающие притон, или снобы, в высшей степени изумленные тем, что видят.
По счастью, прикончив эклер, Элвис удалился. Он сказал Линкольну «пока!», а мне – ничего, пока я многозначительно не почесал ухо и не показал, что я с ним сделаю, если он не будет вежлив. Он едва слышно выжал из себя «пока» – впору разве что уловить с помощью прослушивающего оборудования.
– Ты его ненавидишь, а, Макс?
– Ну, есть люди, которые мне нравятся больше. Пошли в кино.
Мы оба любили ходить на четырехчасовой сеанс. Кинотеатры в это время пусты, и весь зал ваш.
Хотя Лили постоянно предупреждала нас, что мы портим себе аппетит, я купил самый большой пакет попкорна с двойным маслом, и мы уселись смотреть новейший высокотехнологичный научно‑фантастический фильм про роботов, где все лучшие реплики принадлежали машинам, а люди бестолково носились по коридорам или палили друг в друга. Линкольн переживал новый этап: теперь он обожал не только монстров, но и роботов. Стены его комнаты украшали фотографии Робокопов первого и второго, R2D2, робота Джокса и прочих. Он старался ходить и есть как робот, рисовал их и всякие механизмы. В детстве у меня тоже были увлечения, в том числе комиксы и автографы, так что я отлично понимал, как функционируют навязчивые идеи. Поэтому именно я обычно ходил с Линкольном на его кошмарные фильмы и тому подобное.
Выйдя из кино в теплые ранние сумерки, мы обсуждали, что лучше – сделать робота с пулеметами Гатлинга или с традиционными суперклещами вместо рук.
– Линкольн, я хочу тебя кое о чем спросить. Может быть, это прозвучит странно, но ты все равно постарайся ответить.
– Ладно. О роботах?
– Нет, о тебе. Я хочу, чтобы ты рассказал мне о своих самых ранних воспоминаниях. Что ты помнишь с тех пор, как был совсем‑совсем малышом. Но не придумывай. Не сочиняй ничего, ладно? Только правду.
– Не знаю… А разве память работает, когда ты такой маленький?
– Еще как. Попробуй.
– Ладно. Помню, как вылез из кроватки и вошел в комнату с телевизором. Мама смотрела телевизор и ела овсяные хлопья. Она взяла меня на колени и угостила. Она очень удивилась, что я выбрался. Было весело. Я помню овсяные хлопья.
– Здорово. А еще что‑нибудь? – Мы медленно шли по улице. Он взял меня за руку и не отпускал.
– Я думаю. А что ты вдруг спросил?
– Потому что мне интересно. Думаешь, не любопытно узнать, какие у человека первые воспоминания? Вроде самого первого, что ты помнишь о мире?
– Еще бы. А твои какие?
– Как я еду в такси отца и пахнет его сигаретами. Потолок такси обит чем‑то серым. Я очень хорошо помню цвет.
По‑видимому, ответ его удовлетворил.
– Я помню те овсяные хлопья. Еще, как мы взяли Кобба. Помню, я очень маленький, а в дом вошел такой большой, огромный пес и испугал меня. Мама все твердила, что все в порядке, он добрый, но я не хотел к нему подходить. Но знаешь, что самое смешное, он ведь боялся меня еще больше. Ты ведь знаешь, как Кобб не любит, когда его трогают и все такое. Все оттого, что парень, у которого он жил прежде, бил его и держал в страхе. Мама говорила, когда мы его взяли, Кобб из дверей выходил, а входить не хотел. Вниз по лестнице шел, а вверх – нет… Ах да, а еще я помню папу.
– Не может быть, Линк. Ты же никогда не видел отца.
– А вот и видел! Я знаю, я видел его однажды, совсем маленьким. Помню его лицо и как он тронул меня пальцем за нос, вот так. Один раз. – Он легонько ткнул себе в нос указательным пальцем. – Правда, Макс, клянусь.
– Я верю. Просто это расходится с тем, что рассказывала твоя мама. Она говорила, что ты никогда не видел отца. И он умер, когда тебе был всего год.
Но что, если мальчик видел своего настоящего отца? Что, если мужчина, который притронулся к его носу, был Грегори Майер, а не таинственный Рик Аарон, который с течением времени становился все более и более призрачным? Похоже на правду.
– Расскажи подробней.
– Я помню, мама держит меня на руках и лицо этого большого мужчины, как воздушный шарик, нависает надо мной. А потом он дотронулся до моего носа, я же сказал. Вот и все, но я знал, что это мой папа.
– Он что‑нибудь сказал тогда?
– Не знаю. Не помню. Макс, можно теперь с тобой серьезно поговорить?
Линкольн остановился и повернулся ко мне. Я тоже остановился.
– Конечно.
– Элвис показывал газету, где говорилось, что в Европе была женщина, которая за одну ночь занималась сексом с двумястами мужчинами. Такое возможно? Он говорит, да, но я думаю, это чушь.
– Где он берег такие журналы? Что, он опять принес в школу «Сенсации и разоблачения»? Где он покупает эту дрянь? Кто продает их десятилетнему мальчику?
– Он говорит, что крадет их из аптеки. Не знаю, где он берет остальное. Он всегда мне показывает всякие газеты с голыми девушками или рассказами про то, как один парень зажарил и съел всю свою семью. Нет, но серьезно, это правда? Никто ведь столько не может. Ты можешь столько заниматься сексом?
– Нет! Слушай, ты же знаешь, что такие газеты – пошлые и глупые. Мы уже об этом говорили. Большинство людей счастливы, если им удается заниматься сексом раз или два в неделю.
Я заметил, что он с непроницаемым лицом покусывает губу изнутри.
– Я никому никогда таких вопросов не задавал, Макс. Ни маме, никому. Ты первый, ну, из всех моих знакомых взрослых, с кем можно разговаривать и он не злится и не дергается и все такое.
– Твоя мама – молодец. Она бы тебе ответила.
– Угу! Она иногда на меня по‑настоящему сердится, когда я спрашиваю. Ты не знаешь, потому что это не всегда бывает при тебе. А ты другой. Ты мне как друг и отец одновременно. Я знаю, у меня был папа, но ты во всем стал вместо него.
– Спасибо тебе большое, Линкольн. Мне страшно приятно слышать такие слова.
– Это правда! – негодующе сказал он. – С мамой мы жили нормально, но ты же знаешь, что мы не всегда ладим. Она все видит не так, как я. Иногда я ее не спрашиваю или не говорю, что меня беспокоит, потому что она взбесится или еще что. Ты не такой. Мы с тобой можем говорить обо всем, я же знаю, что ты на меня не накинешься и не наорешь за то, что я спросил что‑нибудь о сексе или, может, глупость… Не знаю. Ох, мне просто нужно, чтоб ты меня обнял!
Он изумил меня, обхватив вокруг пояса и очень крепко обняв. Люди, идущие мимо нас по улице, смотрели и улыбались. Мужчина, его мальчик и их любовь друг к другу переполняли весь мир.
По дороге домой мы обсудили роботов, секс, Элвиса, Лили, меня. Линкольн, как обычно, засыпал меня бесконечными вопросами про «лучшее и худшее». Как звали моего лучшего друга, когда мне было десять лет? Какую самую большую автомобильную аварию я видел? Какой, по‑моему, должна быть самая красивая женщина на свете? Лили целуется лучше всех, с кем я целовался? Когда он вел такой опрос – а случалось это часто, – я представлял себе, как он составляет бесконечную характеристику моей личности для своего внутреннего досье. Однажды, после особенно длинного и утомительного сеанса – Лили, улыбаясь, устроилась в углу комнаты, – я нарисовал ей картинку: спина маленького мальчика, сидящего за гигантской партой с гигантским гусиным пером в руке в окружении громоздящихся до самого потолка стопок папок и ворохов бумаг. Я назвал рисунок «Анализируя Макса Фишера».
Когда мы свернули на дорожку к дому, Линкольн как раз спрашивал меня:
– А вдруг Бог – растение?
Поставив машину на ручной тормоз, я уставился перед собой сквозь лобовое стекло.
– Растение?! С чего ты взял?
– Не знаю. Но ведь это возможно, верно?
– Думаю, да.
– Макс, помнишь, ты говорил, что если Бог такой могущественный, то может ли он создать скалу, которую даже он не сможет поднять? Вот здоровская мысль!
– Точно, но не я ее придумал.
– Нет?! А я сказал Элвису, что ты. Знаешь, что он ответил?
– Что?
– Что ты чудной. Макс, мне тебя нужно еще спросить. Я еще не говорил маме, потому что сперва я хотел, чтобы мы с тобой обсудили. Раз ты не можешь быть моим настоящим отцом, ты не хочешь стать мне побратимом?
Я был тронут, но вместе с тем испуган. Конечно, я стану его побратимом; тогда, как «родственник», я смогу сказать ему не только, что Лили ему не мать, но и что ей придется сесть в тюрьму. Что случится, когда он узнает правду? Поймет, что она с ним сделала? Я хотел быть его отцом, хотел жениться на его мнимой матери и жить счастливо с ними обоими. Но теперь все это невозможно. Я должен что‑то делать; нельзя больше закрывать глаза на правду. По крайней мере, я должен посмотреть Лили в лицо и спросить: что нам делать? Что нам делать с нашей любовью и замечательной жизнью теперь, когда мы обречены, как бы ни старались? Я улыбнулся, поняв, что, если бы она сама не была всему виной, то именно к здравомыслящей, умной миссис Аарон следовало бы обратиться за помощью, распутывая такой чудовищный клубок. Извини, Лили, ты не могла бы на минутку покинуть свое бренное тело и помочь мне в беде – ведь в беде‑то я оказался по твоей милости?
– Что ты думаешь?
– Насчет побратимства? По‑моему, это гениально. Когда бы ты хотел это сделать?
– Сейчас! Я схожу за ножом.
– Тпру, лошадка! Нож? Ты что, псих? Булавки хватит.
– Да, но нож…
– Булавку, Линк. Я готов отдать тебе кровь, но не руку.
Он унесся в радостном возбуждении. Мы собирались пуститься в приключение, только он и я. Матери и всей остальной жизни придется подождать снаружи – приключение только наше, мы ни с кем его не делим, как он и хотел.
Я тоже. Сегодня вечером мы уколем пальцы, сожмем их и поклянемся в кровном братстве навеки. Обряд древний, как человеческая дружба. Мы запятнаем смешавшейся кровью стекло и на миг заслоним неминуемое будущее. Поскольку я не знаю, как быть дальше, еще один счастливый вечер с мальчиком – лучшее, что я могу вообразить.
Накануне в доме убирали. Деревянные полы сияли, взбитые подушки все еще лежали на кушетке в ряд, в воздухе витал сладко‑тягучий запах мыла или полироли для мебели, перебивая крепкий аромат Кобба. Через пару дней вещи помнутся и снова станут привычными, нашими. Мне нравилось и то и другое – чистота и порядок, а потом кавардак и разгром, который учиняют три человека, носясь по одному и тому же пространству на полной скорости.
– Макс, как думаешь, подойдет? – Линкольн стремглав влетел в комнату, держа перед собой длинную портновскую иглу.
– Не беги! Я же тебе говорил, нельзя бегать, если у тебя в руках что‑то острое. Это же опасно!
– Да, но я…
– Никаких но, Линкольн! Подумай минуту, и поймешь, как это опасно. Оступишься, упадешь на нее, и она может воткнуться тебе в глаз. Или в шею…
– Ладно. Верю.
– Нет, не веришь. Судя по твоему виду, ты считаешь меня занудой. Но погляди – и мое лицо скажет тебе, что ты полный кретин, раз бегаешь с острым предметом в руках.
– Ах, кретин? – Выронив иглу, мальчик приблизился ко мне, согнувшись, приняв борцовскую стойку. Он хотел вцепиться мне в колени и опрокинуть, но я обхватил его за бока и, оторвав от пола, перевернул – прием, от которого он всегда восторженно орал.