– Да, мэм. – Я сама удивлена тому, как по‑детски звучит мой ответ.
– Кажется, мне лучше поискать Натриссу, – говорит Пирли, расправляя плечи и глядя на Мальмезон. – Крикни, если я тебе понадоблюсь.
Глава восьмая
Пока Пирли удаляется по направлению к задней части Мальмезона, я достаю из кармана сотовый телефон и проверяю дисплей. Восемь пропущенных вызовов, и все от Шона. Он так просто не сдается.
Я открываю цифровой телефонный справочник и набираю номер сотового телефона матери. Она отвечает, и ее голос доносится ко мне сквозь треск статических помех.
– Кэт? Что случилось?
– Почему ты думаешь, что что‑то случилось?
– А почему еще ты можешь мне звонить?
Господи Боже!
– Ты где, мама?
– Примерно в тридцати милях к югу от Натчеса, возвращаюсь по шоссе Либерти‑роуд. Я была в гостях у твоей тети Энн.
– Как она?
– Не очень. Это слишком длинная история, чтобы рассказывать ее по сотовому. А ты где?
– Дома.
– Ты, наверное, работаешь над этими убийствами, там, у вас? Я видела новости.
– И да, и нет. Собственно говоря, сейчас я в Натчесе.
Еще никогда треск статических помех не казался мне таким пустым и гулким.
– Что ты делаешь в Натчесе?
– Я расскажу, когда ты приедешь сюда.
– Не смей так со мной разговаривать! Выкладывай немедленно.
– Увидимся, когда приедешь. Пока, мам.
Я обрываю разговор и гляжу на наш дом. Я бы хотела обработать всю свою спальню на предмет обнаружения других латентных следов крови, но у меня нет с собой необходимых химикатов. Люминол способен повредить генетические маркеры, используемые для идентификации человека, оставившего следы крови. Другие же быстро испаряющиеся растворители ни разжижают, ни повреждают пятна крови. У меня есть такие в Новом Орлеане.
|
Мой сотовый снова звонит. Я нажимаю кнопку и говорю:
– Я все расскажу, когда ты приедешь сюда, мам.
– Это не твоя мамочка, – заявляет Шон. – Зато теперь, похоже, я знаю, почему ты наконец ответила.
Меня охватывает чувство вины.
– Эй, послушай, мне очень жаль, что я не ответила раньше.
– Все нормально. Я бы не пытался дозвониться к тебе сегодня, если бы не случилось кое‑что важное.
– Что именно?
– Ты сидишь?
– Говори же, черт тебя возьми!
– Мы наконец нашли связь между всеми нашими НОУ.
Сердце у меня начинает стучать с перебоями.
– Ну?
– Ты не поверишь. Это женщины.
– Женщины? Какие женщины?
– Женщины, родственники жертв.
Я обвожу взглядом окрестности Мальмезона, и в голове моей возникает слишком много образов прошлого, чтобы понять, о чем говорит Шон.
– Расскажи с самого начала. Я не там, с тобой, помнишь?
– Когда убивают кого‑то, кто не принадлежит к группе риска, подозреваемого в первую очередь нужно искать в семье убитого, правильно? А наши жертвы все до единого не входили в группу риска. Оперативная группа под микроскопом рассматривала жизнь каждого члена семьи. Ну так вот, сегодня утром мы узнали, что женщины, родственницы двух жертв, посещали одного и того же психиатра.
Мне становится жарко.
– Каких именно жертв?
– Номер два и номер четыре. Ривьеры и ЛеЖандра.
– И что это за родственницы?
– Дочь Ривьеры и племянница ЛеЖандра.
– Черт возьми! А как зовут мозголома?
– Натан Малик.
Я роюсь в памяти.
– Никогда не слышала о нем.
– Ты меня удивляешь. Он довольно хорошо известен. И главным образом своими сомнительными методами. Он даже написал пару книжек.
|
– О чем?
– Подавленные воспоминания. Хотя, говоря их языком, правильнее будет сказать «воспоминания, вытесненные в подсознание». Так вот, если не ошибаюсь, он помогает вытащить их обратно.
Ага, вот это мне уже кое о чем говорит.
– Обычно это связано с сексуальным насилием, принуждением к сексуальным отношениям.
– Я знаю. Ты думаешь о том же, о чем и я?
– Убийства из мести. Наши жертвы – это сексуальные насильники, жестоко обращавшиеся с детьми, и теперь бывшие жертвы их убивают. Или это делает мужчина, приходящийся родственником кому‑то из тех, кто подвергся сексуальным домогательствам. С этой точки зрения, учитывая пол и преклонный возраст всех наших жертв, все великолепно сходится.
– Именно так я и подумал, – соглашается Шон. – Мы проверяем каждого родственника жертвы на предмет посещений Натана Малика или другого психотерапевта. Это чертовски нелегко, должен сказать. Две женщины, которых нам удалось связать с Маликом, скрывали тот факт, что обратились к нему. Они платили ему наличными, а своим семьям лгали, не говоря, куда ходят на самом деле. Нам удалось вычислить их только потому, что они буквально помешались на том, чтобы скрыть свои расходы. У обеих оказались просто фантастически подробные записи своих трат. Психиатр ФБР из Куантико считает: существует большая вероятность того, что доктор Малик сам совершил эти убийства. По его словам, есть такое понятие, как «контрперенесение», когда психотерапевт субститутивно испытывает боль своих пациентов. Этот мозголом из ФБР утверждает, что подобные ощущения вполне могли подвигнуть доктора Малика на совершение актов отмщения, как если бы он сам в детстве был жертвой сексуальных домогательств. А Малик обладает необходимыми знаниями, чтобы обставить все так, чтобы его действия походили на заурядные убийства на сексуальной почве.
|
– Кто‑нибудь уже разговаривал с доктором Маликом?
– Нет, но он находится под наблюдением.
– Сколько ему лет?
– Пятьдесят три года.
Итак, возраст психиатра выходит за рамки стандартного профиля серийного убийцы, составленного ФБР, зато вполне вписывается в границы вероятности, если верить литературе. Я с восторгом ощущаю прилив адреналина в кровь.
– И что дальше?
– Поэтому я тебе и звоню. Мы хотим, чтобы ты проверила карты‑записи о состоянии зубов Малика. Посмотри, не соответствуют ли они отметкам зубов на телах жертв.
– А эти карты у вас уже есть?
– Нет.
– Когда вы их получите?
– Не могу сказать точно.
– Ничего не понимаю. Что происходит, Шон?
– У нас есть фамилия зубного врача Малика. А поскольку ты знаешь практически каждого чертового дантиста в районе Нового Орлеана, мы надеялись, что ты сможешь поболтать с ним неофициально, скажем так. Может быть, взглянуть на снимки зубов, если получишь их по факсу. Просто чтобы убедиться, убийца Малик или нет.
В голове у меня начинает звенеть тревожный колокольчик.
– Поболтать неофициально? Ты что, считаешь меня дурой?
– Нет.
– Кому это нужно, Шон? Оперативной группе? Или тебе лично?
Возникшая пауза достаточно красноречива, чтобы я сама догадалась.
– Ты сошел с ума? Да никакой дантист не даст мне и одним глазком взглянуть на эти снимки, не имея на то решения суда. Особенно с учетом новых веяний в законодательстве. Когда ты сможешь получить решение суда?
– Этот вопрос как раз сейчас обсуждается на заседании оперативной группы. Проблема заключается в том, что как только мы попросим разрешения взглянуть на эти снимки, Малик поймет, что мы проявляем к нему интерес.
– Ну и что? Если снимки его зубов совпадут со следами укусов на телах жертв, это не будет иметь никакого значения. А вот если я нарушу закон, чтобы «неофициально» взглянуть на эти снимки, или его нарушит дантист Малика и это выяснится в суде, разве Малик не соскочит с крючка?
– Если этот вопрос всплывет во время судебного заседания, то да. Но ведь ты в приятельских отношениях в этом городе со всеми. Во всяком случае, с теми, кто имеет отношение к зубоврачебному промыслу.
– Вот тут ты крупно ошибаешься, Шон. Меня лишь терпят – может быть, даже уважают, скрепя сердце. Но если я…
– Кэт… – В его голосе явственно звучит самонадеянность и даже нахальство.
– Ты действительно так сильно хочешь остановить этого парня? Или тебе всего лишь нужна слава, что именно ты поймаешь его?
– Это нечестно.
– Дерьмо собачье! Этот мерзавец убивает по одной жертве в неделю. С момента последнего преступления прошло всего лишь двадцать четыре часа. У нас еще есть время. То есть у оперативной группы, я хочу сказать.
Шон не отвечает. В последовавшем молчании я пытаюсь угадать его истинные мотивы. Ему нравится известность и слава, но в данном случае есть и еще кое‑что. Он снова что‑то говорит, но я не слушаю, потому что внезапно понимаю, в чем дело.
– Ты пытаешься спасти лицо и сохранить работу.
Последовавшее молчание говорит, что я права.
– Капитан Пиацца намерена тебя уволить?
– Пиацца никогда меня не уволит, – с деланной бравадой отвечает он. – Со мной она выглядит чересчур хорошо.
– Может быть. Но можешь быть уверен, она выведет тебя из состава оперативной группы. А если ты идентифицируешь убийцу до того, как это сделает Бюро,[4]то это вернет тебе ее хорошее расположение, правильно?
Очередное молчание.
– Это очень нужно мне, Кэт.
– Может быть. Но посадить убийцу в тюрьму – это важнее твоей работы.
– Я знаю. Просто…
– Забудь об этом, Шон. Ради тебя я нарушила множество правил, но никогда не подвергала опасности ход расследования. И сейчас этого не сделаю.
– Хорошо, хорошо. Но послушай… По крайней мере скажи, знаешь этого зубного врача или нет. Его зовут Шубб. Гарольд Шубб.
Помимо воли я испытываю прилив воодушевления. Гарольд Шубб входил в состав группы идентификации жертв катастроф, состоящей из дантистов‑добровольцев и действующей на территории штата Луизиана. Я сама создавала эту группу. Шубб посещал один из моих семинаров по судебно‑медицинской одонтологии и с радостью откликнется на мой звонок.
– Ты знаешь его. Я уверен в этом, – заявляет Шон.
– Я знаю его.
– Он нормальный парень?
– Да, но это ничего не меняет. Достаньте решение суда, и Шубб сделает для вас все, что надо. Кроме того, вам следует попытаться выяснить, не осталось ли каких‑либо следов вмешательства стоматолога‑ортодонта[5]на зубной карте Малика в юности или позже. Обычно ортодонты хранят зубные модели своих пациентов в течение очень долгого времени в качестве меры предосторожности на случай возможного судебного разбирательства в будущем.
Шон тяжело вздыхает.
– Я скажу им.
– Кайзер наверняка уже побеспокоился об этом.
Перед моими глазами встает образ бывшего психолога ФБР. Не могу представить, чтобы он упустил из виду что‑либо существенное.
– Я понимаю, ты не станешь звонить, – вкрадчивым тоном продолжает Шон, – но в таком случае позволь хотя бы передать тебе по факсу все, что у меня есть на Малика. Ты же хочешь увидеть, что именно, правда?
Я не отвечаю. Мыслями я уже унеслась к кровавым отпечаткам в своей спальне.
– Кэт? Ты меня слышишь?
– Пошли мне все, что у тебя есть на него.
– Дай номер факса.
Я даю ему номер факса деда. Он мне известен, поскольку иногда мы обмениваемся документами, касающимися моей доверительной собственности.
– Я вышлю тебе все материалы в самое ближайшее время, – обещает Шон.
– Отлично.
Наступает неловкая пауза. Потом он спрашивает:
– Ты вернешься домой сегодня вечером?
В его голосе явно сквозит одиночество.
– Нет.
– А завтра?
– Я не знаю, Шон.
– А почему? Ты очень редко ездишь домой, а когда бываешь там, тебе это не нравится.
– Здесь кое‑что произошло.
– Что? Кто‑то заболел?
– Я не могу сейчас ничего объяснить. Мне пора идти.
– Хорошо, тогда перезвони мне позже.
– Если я найду что‑нибудь интересное в том, что ты перешлешь по факсу, то обязательно позвоню. В противном случае ты снова услышишь обо мне не раньше завтрашнего дня.
Шон молчит. Спустя несколько секунд он говорит:
– До свидания, Кэт.
Я даю отбой и оглядываюсь на помещение для слуг, а потом перевожу взгляд на заднюю часть Мальмезона. Мне хочется поговорить с матерью, но та приедет еще только через двадцать минут. Внезапно беспорядочная чехарда моих мыслей порождает один‑единственный четкий образ. Я срываюсь с места и почти бегом направляюсь в заросли деревьев на восточной стороне лужайки, следуя изгибам тропинки, которую сама же и протоптала пятнадцать лет назад.
Мне срочно нужно оказаться под водой.
Оказавшись среди деревьев, я вдруг замечаю темный силуэт, стоящий в тени примерно ярдах в сорока впереди. Это чернокожий мужчина в рабочем комбинезоне. Я беру влево, чтобы не оказаться слишком близко от него, но по мере приближения узнаю Мозеса, садовника, работавшего в Мальмезоне еще до моего рождения. Когда‑то высоченный гигант, запросто таскавший на спине железнодорожные шпалы, Мозес превратился в скрюченного худого мужчину с лицом, почти до самых водянистых желтых глаз заросшим седой щетиной. Он живет один в небольшом домике на окраине поместья, но раз в неделю командует целой армией молодых мужчин, которые вылизывают всю территорию не хуже армейского взвода. Я машу ему. Старик вяло приподнимает руку в ответ. Он не узнает меня. Наверное, думает, что я одна из жительниц пригорода, Бруквуда. Самое страшное заключается в том, что я уже достаточно взрослая, чтобы вполне оказаться таковой. Я ускоряю шаги, предвкушая встречу с местом, которое не навещала слишком долго.
Я бегу вперед, и юность мчится мне навстречу.
Глава девятая
Пробравшись сквозь деревья, растущие на западной границе Мальмезона, я внезапно вынырнула из чащобы позади домов Бруквуд Истейтс – жилого массива, выстроенного на землях ДеСаллей, которые были проданы застройщику в тридцатых годах, когда Мальмезон не принадлежал моей семье. По большей части дома в Бруквуде одноэтажные, в стиле «ранчо» пятидесятых, но позади них высится несколько двухэтажных особнячков в колониальном духе. В юности я бывала здесь несчетное число раз, и всегда по одной и той же причине: одним из колониальных особняков владели Хемметеры, пожилая пара, которым принадлежал заодно и плавательный бассейн.
Я приходила сюда потому, что дед, несмотря на свое баснословное состояние и мое увлечение плаванием, граничившее с фанатизмом – три года подряд я становилась чемпионкой штата, – отказывался построить бассейн. А ведь просьбу мою никак нельзя было назвать капризом избалованного ребенка. Средняя школа имени Святого Стефана, в которой я училась, не имела своего плавательного бассейна, так что наша команда вынуждена была тренироваться где придется – точнее, там, где нам разрешали. Моя просьба получила обычную робкую поддержку матери и бабушки, но поскольку во французском Мальмезоне никакого плавательного бассейна не было и в помине, дед отказался изуродовать «свое» поместье постройкой оного. Чтобы исправить положение, мне приходилось ежедневно тренироваться в бассейне Хемметеров в Бруквуде. Пожилая пара всегда усаживалась на крылечке, чтобы понаблюдать за мной, и они же были моими самыми ярыми болельщиками на местных соревнованиях. Мистер Хемметер умер пару лет назад, но его вдова продолжала жить в особняке.
Я приблизилась, и что‑то на участке показалось мне странным, но, очевидно, этого и следовало ожидать после смерти хозяина дома. По крайней мере, бассейн не пришел в запустение. Миссис Хемметер оставила занятия плаванием несколько лет назад, так что прозрачная чистая вода, сверкающая на солнце, произвела на меня такое же впечатление, что и моя спальня, – оба места жили надеждой, что когда‑нибудь я вернусь к ним. Естественно, все дело в тщеславии, но, подозреваю, я все‑таки права.
Быстрым шагом я огибаю дом и заглядываю в гараж. Пусто. Вернувшись к бассейну, я стягиваю джинсы и блузку и чисто, без всплеска, ныряю в самом глубоком месте. Под водой я проплываю половину расстояния до дальней стены. Доплыв брассом до мелкого места, я вылезаю и обшариваю цветочную клумбу в поисках плоского, тяжелого камня размером примерно в половину большого подноса. Держа его в руках, я спускаюсь по ступенькам на мелкое место. Наступает время медитации перед погружением. Мое сердцебиение замедляется до шестидесяти ударов в минуту, после чего я ложусь на дно бассейна на спину и кладу на грудь найденный камень.
Температура воды чуть ниже девяноста градусов по Фаренгейту, совсем как море под экваториальным солнцем. Я лежу на дне три минуты, пока грудь мою не начинают сотрясать первые спазмы «физического требования» кислорода. Ныряльщики приучают себя игнорировать этот рефлекс, который нормального человека поверг бы в состояние полнейшей и неконтролируемой паники. Выдержав некоторое количество подобных спазмов, человек способен перейти в более примитивное состояние, свойственное млекопитающим, – то, которое тело смутно помнит на генетическом уровне, еще со времен своего животного существования в воде. В самом начале мне приходилось выдерживать до двадцати спазмов, прежде чем войти в это состояние ныряльщика. Сейчас этот волшебный переход осуществляется практически безболезненно. В состоянии погружения сердечный ритм у меня резко снижается и иногда не превышает пятнадцати ударов в минуту. Кровообращение тоже претерпевает изменения, начиная поступать только к главным органам, а легкие, чтобы противостоять возрастающему давлению воды, медленно заполняются плазмой крови.
Я чувствую его, это медленное погружение в состояние релаксации и расслабления, обрести которое мне не удается больше нигде. Ни во сне, где меня донимают кошмары. Ни в сексе, когда безумное желание вынуждает меня заглушить боль, для которой я даже не могу подобрать названия. Ни во время охоты на кровожадных хищников, когда триумф, который я испытываю, загнав зверя в ловушку, приносит лишь временное облегчение. Каким‑то образом, когда я оказываюсь под водой, хаос, царящий в моем мозгу на поверхности, разряжается, и мои мысли или попросту улетучиваются, или приходят в согласованный порядок, недоступный мне на суше. Вода в бассейне медленно покачивает мое тело, и сумасшедшие события последней недели начинают потихоньку проясняться.
Сегодня я не одна. Внутри меня растет и развивается ребенок: он ест то же, что и я, и дышит со мной одним воздухом. Здесь, внизу, сам факт моей беременности уже не кажется таким пугающим. В конце концов, зачатие ребенка более не является таинством. Простая комбинация неосторожности и вожделения. Дети Шона отправились в летний лагерь, его жена поехала навестить свою мать во Флориде… и он прожил у меня дома с четверга по воскресенье. К утру субботы от чрезмерных занятий сексом у меня развился цистит – в медицинском колледже его называют «синдромом медового месяца», – так что я приняла краткий курс антибиотиков, чтобы вылечить его. Лекарство отрицательно подействовало на мои противозачаточные пилюли, и вот итог. Я «понесла», как выразилась бы моя бабушка.
Для меня остается тайной, почему я не рассказала обо всем Шону. Я люблю его. Он любит меня. До этого дня мы делились друг с другом всеми мыслями и чувствами. Мы даже признались в своих секретах, что было очень болезненно, хотя на самом деле это единственный способ сохранить рассудок в отношениях, зародившихся и протекавших втайне от всех. Даже во лжи должна присутствовать толика правды. Я боюсь, когда у меня хватает мужества взглянуть правде в лицо, что Шон решит, будто я забеременела нарочно. Что я устроила ловушку и поймала его. И даже если он поверит правде, то оставит ли семью ради меня? Захочет ли стать отцом моего ребенка, когда у него уже есть трое собственных детей? Шон помешан на своей работе, помешан настолько, что все меньше времени проводит с семьей. И решит ли он, что раз мы можем работать вместе, то и наши отношения смогут успешно развиваться, если мы станем жить открыто?
Я задумываюсь над тем, не объясняется ли отчасти мое стремление раскрывать дела Шона желанием стать для него незаменимой. В таком случае, это жалостливый и умилительный предлог. Тем не менее, если это действительно так… Что ж, и в этом я не преуспела. Учитывая, что в этих убийствах наконец‑то появилось общее связующее звено, идентификация убийцы становится лишь вопросом времени. Если отпечатки зубов Натана Малика совпадут со следами укусов на телах жертв, его в ближайшем будущем ожидает летальная инъекция чего‑либо несовместимого с жизнью…
Идея о психиатре‑убийце интригует меня. В специальной литературе встречается упоминание о похожих случаях. Мне становится интересно, известно ли об этом доктору Малику. Мне случалось посещать психотерапевтов, у которых, как я подозревала, проблемы с психикой были ничуть не менее угнетающими, чем у меня. Например, доктор ДеЛорм, психолог с негромким голосом и обходительными манерами, глаза которого начинали масляно поблескивать всякий раз, когда он задавал мне вопросы сексуального характера. Все его усилия пропали втуне, но я – по крайней мере, во время наших сеансов – могла отвлечься от собственных проблем, пытаясь понять, что он в это время видел и о чем думал. Интересно, что сказал бы ДеЛорм относительно моих острых тревожных состояний с реакцией паники на месте преступления? Скорее всего, он приписал бы их моей беременности. Но первое подобное состояние, приступ паники, случилось у меня за два дня до того, как я узнала, что беременна. Так что, если только несколько повышенное содержание гормонов не способно ускорять развитие острого панического состояния, причина должна заключаться в чем‑то другом. На роль виновного может претендовать и алкоголь – в слишком больших или, наоборот, слишком малых дозах, – но первый приступ случился, когда я изрядно нагрузилась «Серым гусем», а второй – когда была трезва как стеклышко. Время от времени у меня случались провалы в памяти вследствие злоупотребления выпивкой, но приступов острой паники не было никогда. Собственно говоря, алкоголь придает мне излишней храбрости. «Смелость во хмелю, или кураж», как выражаются герои старых фильмов.
По мере того, как уровень кислорода в тканях моего организма продолжает понижаться, из глубин подсознания на поверхность стремятся все новые и новые вопросы. Что означает дождь, стучащий по оцинкованной крыше? Почему я слышу этот звук? И почему всегда в крайне неприятные для меня моменты? Во всем Мальмезоне оцинкованная крыша только у амбара, который отец использовал в качестве студии, и воспоминания об этом месте для меня бесценны, практически священны. В самом амбаре нет ничего такого, что могло бы вызвать приступ паники. А мои кошмары? В течение многих лет мне снились кошмарные создания – наполовину люди, наполовину звери, – пытающиеся ворваться в дом и убить меня. Этот мотив обыгрывается в тысячах сценариев, и все они настолько же «реальны», как и само мое существование в этих иллюзиях. У меня бывают и повторяющиеся сны, как если бы подсознание пыталось передать мне какое‑то сообщение. Но ни я, ни мои психотерапевты не смогли расшифровать этот образный ряд. Две недели назад, еще до первого приступа паники, мне стал сниться летний день на острове ДеСалль. Я еду в старом, тупоносом грузовичке‑пикапе, на котором предпочитает передвигаться по острову мой дедушка. Он сидит за рулем, а я настолько мала, что голова моя едва‑едва приподнимается над приборной доской. В грузовичке пахнет старым моторным маслом и самодельными сигаретами, самокрутками. Мы едем по пастбищу, поднимаясь вверх по склону пологого холма. По другую сторону этого холма лежит маленький пруд, к которому ходят на водопой коровы. С каждым разом, как сон возвращается ко мне, мы поднимаемся чуть выше по склону. Но никогда не оказываемся на вершине холма.
Образ светящегося отпечатка ноги заполняет все уголки моего засыпающего мозга. Неужели это моя восьмилетняя нога оставила этот след? А кто еще мог оставить его? Спальня принадлежала мне целиком и полностью в течение шестнадцати лет. Ковер в ней положили в год моего рождения, когда комнату капитально отремонтировали. После меня в Мальмезоне не жил никто из детей, и, насколько мне известно, с тех пор никто из детей не бывал в этой комнате. Напрашивается единственно возможный вывод. Но почему я использую логику? Мне вполне достаточно ошеломляющего ощущения дежа‑вю, которое нахлынуло на меня, когда я впервые увидела светящийся след.
Этот кровавый след оставила я.
Вопрос состоит в следующем: в чьей крови испачкана моя нога? Моего отца? Если в ванне из люминола, устроенной Натриссой, выживет достаточное количество генетических маркеров и если я смогу где‑нибудь взять образец ДНК отца – волос со старой расчески, например, – тогда ДНК‑анализ сможет дать ответ, его это кровь или нет. Слишком много «если». И даже если я воспользуюсь своими связями в лабораториях судебно‑медицинской экспертизы по всему штату, на сопоставление ДНК может потребоваться несколько дней. А пока у меня есть только воспоминание – или отсутствие его, – с которым я могу работать дальше.
Я почти ничего не помню о той ночи, когда умер отец, ничего вплоть до того момента, когда под дождем подошла к кизиловому дереву и увидела его неподвижно лежащим на земле. Такое впечатление, что я просто материализовалась из воздуха. Лишившись при этом голоса. А потом прошло больше года, прежде чем я заговорила снова. Почему? Где я была в тот момент, когда убивали отца? Спала? Или стала невольным свидетелем чего‑либо? Чего‑то слишком ужасного, чтобы это можно было вспомнить, не говоря уже о том, чтобы заговорить? Пирли знает о той ночи намного больше, чем рассказала мне. Но о чем она умалчивает? И почему? Один раз заявив, что именно так все и было, она редко отказывается от своих слов и корректирует свою версию происшедшего. Но, быть может, мне не нужна Пирли. Впервые в жизни у меня есть свидетель событий той ночи, который ничего не может исказить или скрыть: кровь. Самый древний признак убийства, кровь Авеля, взывающая из могилы…
– Опасность! – надрывается голос у меня в голове. – Помогите! Опасность!
Этот голос выработался у меня в результате пяти лет практики свободного погружения. Он предупреждает о том, что я приближаюсь к критической точке. Уровень кислорода в тканях моего организма понизился настолько, что большинство людей уже потеряли бы сознание. Собственно говоря, большинство из тех, кто пролежал бы на дне столько, сколько лежу здесь я, уже были бы мертвы. Но у меня еще есть некий неприкосновенный запас. Мои мысли уплотнились, превратившись из яркого потока сознания в пронзительный тоненький лучик пульсирующего синего света. Сообщение, которое несет этот лучик, не имеет никакого отношения к моему прошлому. Оно касается моего ребенка. Он здесь, со мной, в безопасности моего лона – самого главного органа, если применима подобная формулировка. Большинство женщин содрали бы с меня кожу живьем за то, что я своим поведением подвергаю опасности жизнь ребенка. В другой ситуации и я поступила бы так же. Но я не в другой ситуации. Многие женщины, осознав, что забеременели от женатого мужчины, уже запланировали бы аборт. Но я не сделала этого. И не сделаю. Это мой ребенок, и я намерена оставить его. Я рискую его жизнью лишь потому, что рискую своей собственной. Что до моего мотива… пульсирующий у меня в голове тоненький лучик синего света говорит мне: ребенок переживет это. Когда мы выйдем из воды, то станем с ним одним целым, и ничего, что сделает или скажет Шон Риган, уже не будет иметь для нас значения…
Мышцы моего тела напрягаются. Открыв глаза, я вижу темный силуэт, склонившийся над водой. От силуэта медленно отделяется золотистая острога и опускается прямо ко мне. Я сбрасываю камень с груди и выныриваю к воздуху и свету, бессвязно ругаясь от испуга и негодования. На краю бассейна стоит высокий мужчина, держа в руках десятифутовую рыболовную сеть. Он выглядит еще более испуганным, чем я.
– Я думал, вы утонули! – возмущенно кричит он. Потом заливается краской и отворачивается.
Я прикрываю грудь руками, только теперь вспомнив, что нырнула в бассейн в одних трусиках.
– Вы кто? А где миссис Хемметер?
– В Магнолия‑хаус. – Он все еще отводит глаза в сторону. – Это дом для престарелых. А этот особняк она продала мне. Вы не хотите одеться, а?
Я опускаюсь на колени, так что вода поднимается мне до подбородка.
– Теперь я прилично выгляжу. Можете поворачиваться.
Мужчина оборачивается. У него песочного цвета волосы и голубые глаза, одет он в шорты цвета хаки и голубую расстегнутую рубашку из рогожки с коротким рукавом. Из кармашка рубашки виднеются несколько шпателей для отдавливания языка. Похоже, ему недавно перевалило за тридцать, и что‑то в его облике кажется мне смутно знакомым.
– Я вас знаю? – спрашиваю я.
Он улыбается.
– А вы как думаете?
Я внимательно разглядываю его, но никак не могу вспомнить.
– Знаю. Или знала раньше.
– Я Майкл Уэллс.
– Боже мой! Майкл? Я не…
– Вы не узнали меня, я понимаю. За последние два года я потерял восемьдесят фунтов.
Я оглядываю его с головы до ног. Мне трудно соотнести образ мужчины, которого я вижу перед собой, с давними воспоминаниями об учебе в средней школе, но все‑таки в нем осталось достаточно от старого Майкла, чтобы его можно было узнать. Это как встретить в реальном мире человека, которого впервые увидела в отделении для раковых больных, проходящего курс лечения стероидами: тогда вялый и обрюзгший, а сейчас – чудесным образом выздоровевший, крепкий и сильный.
– Мой бог, ты выглядишь… неистовым и крутым.