Глава двадцать четвертая 11 глава




– В качестве солдата?

Губы Малика изгибаются в тонкой улыбке.

– Захватчика. Я сожалею о том, что мне пришлось взять статуэтку с собой, но сейчас я рад, что она у меня есть.

За спиной психиатра висит мандала – замыкающаяся в круг геометрическая конструкция, составленная из пронзительно ярких цветов, которые переплетаются, образуя замысловатый рисунок, призванный погрузить зрителя в состояние медитации. Карл Юнг просто‑таки обожал мандалы.

– Я очень рад, что вы пришли, но к радости примешивается и любопытство, – говорит Малик.

– В самом деле?

– Да. Я думал, что именно вы будете снимать отпечатки моих зубов. А вместо этого получил довольно‑таки неприятного дантиста из ФБР.

Я смущена и растеряна.

– Он сделал отпечатки ваших зубов?

– Нет, и это очень странно. Полагаю, рентгенограммы оказалось достаточно, чтобы исключить меня из числа подозреваемых. Хотя он обработал у меня полость рта, чтобы взять образцы ДНК.

Я сижу, как в старых фильмах сидела Лорен Бэколл, сдвинув колени, но так, чтобы они были видны из‑под юбки, и слегка поджав ноги. Пока Малик пожирает взглядом мои коленки, мне вдруг приходит в голову мысль, что я нахожусь здесь для того, чтобы повернуть вспять обычный ход событий в кабинете психиатра – выудить из доктора как можно больше информации, вместо того чтобы снабдить его необходимыми сведениями. Поскольку Малик, вероятнее всего, является признанным специалистом словесной дуэли, я решаю не темнить и взять быка за рога.

– Откуда вы узнали, что я работаю над этим делом, доктор?

Он небрежно машет рукой: дескать, не будем терять времени на такие пустяки.

– ФБР хотело заполучить и несколько прядей моих волос, но увы…

Малик указывает на свою лысину и хохочет. Он проверяет меня.

– Если ФБР нужны были образцы ваших волос, они их получили. Тем или иным способом. Разве что вы лысый и внизу, в чем я пока не имела возможности убедиться лично.

– Так, так. А вы не шарахаетесь от грубой прозы жизни, а?

– А вы думали иначе?

Он пожимает плечами с явным изумлением.

– Я не знаю. Мне было любопытно взглянуть на вас, чтобы понять, какой вы стали. Я имею в виду, что следил за вашей карьерой по газетам, но там никогда не сыскать нужных подробностей.

– Ну и… каковы ваши впечатления?

– Вы по‑прежнему очень красивы. Но я пока что не заметил ничего, чего бы не знал о вас раньше.

– И только поэтому я здесь? Вы хотели всего лишь посмотреть, что из меня получилось?

– Нет. Вы здесь потому, что все происходящее отнюдь не случайно.

– Что?

– Наше соприкосновение во времени и пространстве. Мы с вами впервые встретились много лет назад, наше знакомство было мимолетным и шапочным, а теперь судьба снова свела нас. Юнг называл это синхронностью. Кажущаяся беспричинной череда событий, которые оказывают на человека большое влияние или имеют для него столь же большое значение.

– Я называю это случайностью. Мы ведь не должны были встретиться, если бы не ваша просьба.

– Это все равно случилось бы рано или поздно.

Меня внезапно охватывает неудержимое желание спросить у Малика, не знал ли он моего отца, но интуиция ведет меня в другом направлении.

– У вас по‑прежнему пунктик в отношении меня, доктор Малик?

– Пунктик?

Невежество не идет психиатру, во всяком случае этому.

– Перестаньте. Интерес. Страсть. Непреодолимая тяга.

– И много мужчин реагируют на вас подобным образом?

– Достаточно.

Он кивает.

– Держу пари, что так оно и есть. В медицинской школе они ели у вас из рук. Все эти врачи, которым перевалило за сорок. Они пускали при виде вас слюни, словно вы были течной сучкой.

Малик употребляет слово «сучка» так, как его употребляют собаководы, говоря об особи женского пола, находящейся в самом низу эволюционной лестницы.

– Если мне не изменяет память, вы были одним из них.

– Я обратил на вас внимание, признаю.

– Почему вы обратили на меня внимание?

– Потому что вы не были похожей на других. Красивая, очень сексуальная, пьющая, как сапожник. И еще вы умели оставаться собой в разговорах с людьми на двадцать лет старше. Кроме того, мне было скучно.

– Вам и теперь скучно?

Снова тонкая улыбка.

– Нет. Мне нечасто приходится разговаривать с кем‑нибудь перед столь внимательной и благодарной аудиторией.

Я приподнимаю юбку и слегка раздвигаю колени – совсем немного, так, чтобы Малик увидел передатчик, прикрепленный клейкой лентой к внутренней стороне моего бедра.

– Всем привет! – восклицает он. – Вуайеристы, все как один.

– Если мы закончили прогулку по садам нашей памяти, то у меня есть к вам несколько вопросов.

– Валяйте. Мне остается только надеяться, что это и в самом деле ваши вопросы. Мне ненавистна мысль, что вы добровольно вызвались выступить в качестве выразителя интересов ФБР. Это было бы недостойно вас.

– Вопросы и в самом деле мои.

– В таком случае я к вашим услугам.

– Вы работаете только с пациентами с подавленной памятью?

Малик, похоже, дискутирует сам с собой, стоит ли отвечать на этот вопрос.

– Нет, – произносит он наконец. – Я специализируюсь на восстановлении утраченных воспоминаний, но также работаю с пациентами, страдающими биполярными расстройствами и «вьетнамским синдромом».

– «Вьетнамским синдромом» самим по себе или применительно к сексуальному насилию?

Очередная пауза.

– Я также работаю с несколькими ветеранами боевых действий.

– Это ветераны войны во Вьетнаме?

– Я бы предпочел не углубляться в такие подробности о моих пациентах.

Мне хочется расспросить его о службе во Вьетнаме, но время для этого явно неподходящее.

– Я собираюсь задать вам прямой вопрос. Почему вы отказываетесь сообщить полиции имена своих пациентов?

Последние следы благодушия исчезают с лица психиатра.

– Потому что я пообещал им свою лояльность и защиту. Я никогда не предам своих пациентов.

– Неужели список имен будет означать предательство?

– Разумеется. Полиция незамедлительно и грубо вмешается в их жизнь. А многие из моих пациентов – люди очень ранимые и слабые. Им приходится жить в нелегких семейных обстоятельствах. Для некоторых насилие является ежедневной реальностью. Для других – вполне вероятной возможностью, которая висит над ними, как дамоклов меч. У меня нет ни малейшего намерения подвергать их опасности только ради того, чтобы государство удовлетворило свои капризы.

– Что вы называете капризами государства? Полиция пытается остановить серийного убийцу, который, скорее всего, выбирает своих жертв из числа ваших пациентов.

– Никто из моих пациентов не умер.

– Зато погибли их родственники. Нам известно только о двоих, хотя их может быть больше.

Малик демонстративно смотрит в потолок.

– Возможно.

При виде столь явного самодовольства во мне закипает гнев.

– Для вас это не просто возможность, не так ли? Вы знаете наверняка, кто еще подвергается опасности, но отказываетесь говорить об этом с полицией.

Малик, не мигая, молча смотрит на меня, и его темные глаза ничего не выражают.

– Кто из убитых приходился родственником вашим пациентам, доктор?

– Неужели вы всерьез полагаете, что я отвечу на этот вопрос, Кэтрин?

– Пожалуйста, обращайтесь ко мне «доктор Ферри».

В его глазах я вижу искорки изумления.

– Ага. А вы действительно доктор?

– Да. Я судебно‑медицинский одонтолог.

– Дантист, чтобы было понятнее.

Глаза Малика блестят.

– Обладающий большим и весьма специфическим опытом.

– И все‑таки… это не совсем доктор, верно? Вы когда‑нибудь принимали роды? Засовывали руку в огнестрельную рану на груди жертвы, чтобы не дать сердцу развалиться на куски?

– Вы прекрасно знаете, что нет.

– Ах да, действительно. Вы оставили медицинскую школу на втором курсе. Еще до того, как начались практические занятия в клинике.

Малик явно в восторге от себя.

– Вы позвали меня сюда для того, чтобы оскорблять, доктор?

– Вовсе нет. Я всего лишь хотел внести ясность относительно того, кто мы с вами такие на самом деле. Я бы хотел, чтобы вы звали меня Натаном, а я предпочитаю обращаться к вам как к Кэтрин.

– Может быть, мне стоит называть вас Джонатаном? Именно так вы представились мне, когда мы впервые встретились. Джонатан Гентри.

Глаза психиатра вновь застилает непроницаемая пелена.

– Это больше не мое имя.

– Но ведь оно то самое, которым вас нарекли при рождении, не так ли?

Малик очень по‑европейски качает головой. Это усовершенствованный вариант жеста, который у подростков означает «думайте, что хотите».

– Можете называть меня как вашей душе угодно, Кэтрин. Но прежде чем мы пойдем дальше, давайте закончим с вопросом о конфиденциальности. Я ответственно заявляю, что готов скорее провести год в тюрьме, чем нарушить право пациента на неприкосновенность личной жизни.

Похоже, он говорит искренне, но я не верю, что этот рафинированный профессионал действительно готов сидеть в тюрьме.

– Вы готовы провести год в окружной тюрьме Орлеана «Пэриш призон»?

– Я готов признать, что вам трудно это понять.

– Вы вообще когда‑нибудь видели окружную тюрьму?

Малик кладет руки ладонями вниз на стол, словно собираясь объяснять ребенку некое сложное понятие.

– Я провел шесть недель в лагере в качестве пленника красных кхмеров. Так что год в американской тюрьме покажется мне каникулами.

Моя уверенность пошатнулась. Пожалуй, Натан Малик не так прост, как мне говорили. Пока я решаю, что делать, психиатр ставит локти на стол, складывает руки домиком и обращается ко мне голосом, в котором звучит вековая выстраданная мудрость.

– Послушайте меня, Кэтрин. Вы вошли сюда из мира света. Мира парковых аллей, ресторанов и фейерверков в честь Дня независимости четвертого июля. Но вы видите, что на границах этого мира клубятся тени. Вы знаете, что случаются страшные и плохие вещи, что существует зло. Вы работали над раскрытием нескольких убийств. Но по большей части вы оставались посторонним наблюдателем. Полицейские, которым вы предлагали свои навыки и умения, чаще и ближе сталкиваются с реальностью, но полицейские очень негативно относятся к тем, кто отказывается помогать им и давать показания. Во всяком случае, те, кто недаром ест свой хлеб.

От волнения на бледных щеках Малика проступает румянец.

– Но здесь речь не идет об отказе от сотрудничества. В своем кабинете я ничего не скрываю. Здесь тени выходят на свет и живут своей жизнью. Эти стены слышали подробное, тошнотворное описание самых омерзительных поступков, совершенных людьми. – Он откидывается на спинку кресла и продолжает уже более спокойным тоном: – Здесь, Кэтрин, я сталкиваюсь с самыми отвратительными вещами на свете.

Я кладу руки на колени.

– Вам не кажется, что вы излишне драматизируете события?

– Вы так думаете? – С губ Малика срывается короткий смешок, но в нем нет веселья. – Какой самый страшный бич человечества? Война?

– Я думаю, да. Война и то, что с ней связано.

– Я был на войне. – Он жестом указывает на каменного Будду, который безмятежно взирает на нас со шкафа. – Яростные схватки лицом к лицу и анонимная бойня с безопасного расстояния. В меня стреляли. Я убивал людей. Но то, что я видел и слышал в этом невзрачном маленьком кабинете, хуже, чем война. Намного хуже.

В голосе психиатра слышится такое убеждение, что я теряюсь и не знаю, что сказать.

– Для чего вы мне все это рассказываете?

– Чтобы ответить на ваш вопрос.

– Какой вопрос?

– Тот самый, который задают ваши друзья в большом мире: «Почему он отказывается сообщить имена своих пациентов? Что в этом страшного?»

Я не спешу нарушить затянувшееся молчание, надеясь, что Малик немного остынет и успокоится.

– Я по‑прежнему считаю, что непосредственная угроза жизни невинных людей перевешивает право ваших пациентов на невмешательство в их личную жизнь.

– Вам легко говорить, Кэтрин. А если я скажу, что большинство моих пациентов составляют те, кто уцелел после холокоста? Те, кто выжил в концентрационных лагерях, которые никто не освобождал, те, кто до сих пор живет со своими охранниками‑нацистами?

– Ваша аналогия некорректна. Это неправда.

– Вы ошибаетесь. – Глаза Малика мечут молнии. – Дети, страдающие от длительных и регулярных сексуальных домогательств, по‑прежнему живут в концентрационных лагерях. Они находятся во власти деспотов, от которых зависит их существование. Они ежедневно становятся жертвами террора и пыток. Родственники, и зачастую матери, предают их в борьбе за выживание. Личность таких детей систематически разрушается и они уже даже не помнят, что такое надежда. Не обманывайте себя, доктор. Холокост продолжается вокруг нас. Вот только большинство предпочитает не видеть этого.

Противоестественное спокойствие Натана Малика уступает место глубокому и тщательно скрываемому гневу. Он совсем не похож на тех психиатров, к которым я обращалась в качестве пациента. В каком‑то смысле я страстно желала, чтобы мои психотерапевты были способны на такие вот эмоциональные взрывы. Но, по правде говоря, это не их роль. Такая страсть несет в себе нешуточную опасность.

Я произношу нейтральным тоном:

– Из медицинской школы я вынесла убеждение, что психотерапевты должны любой ценой сохранять объективность. А вы похожи, скорее, на адвоката своих пациентов, чем на бесстрастного целителя.

– А разве можно сохранить объективность перед лицом холокоста? Только потому, что вы случайно оказались в роли врача? Известно ли вам, сколько женщин в Америке пострадали в детстве от сексуальных домогательств и надругательств? Каждая третья. Каждая третья. Это десятки миллионов женщин. Это женщины в вашей семье, Кэтрин. Что касается мужчин, то у них этот показатель колеблется от каждого четвертого до каждого седьмого.

Я заставляю себя сохранять спокойствие.

– Откуда у вас эти сведения?

– Это реальные данные, а не пропаганда, распространяемая группой жертв. Средняя продолжительность кровосмесительных домогательств составляет четыре года. Половину детей, пострадавших от жестокого обращения, домогаются сразу несколько преступников. Хотите знать больше, доктор?

– Я в некоторой растерянности, – негромко говорю я. – Так вы лечите взрослых или детей?

Малик резко и неожиданно вскакивает на ноги, как будто ему невыносимо и дальше спокойно сидеть в кресле. Рост его не превышает пяти футов девяти дюймов, но он излучает силу, которая, кажется, проистекает из его сверхъестественной неподвижности. В нем заметна сосредоточенность, которую до сих пор мне доводилось видеть лишь у приверженцев боевых искусств.

– Вы говорите в хронологическом смысле, – произносит он таким тихим голосом, что я с трудом его слышу. – Я не могу позволить себе проводить подобные разграничения. Эмоциональное развитие ребенка обычно останавливается на той стадии, где он находился в момент, когда ему впервые пришлось изведать насилие. Иногда я и сам не знаю, с кем имею дело – с ребенком или взрослым, пока пациент не заговорит.

– Итак… То, о чем вы сейчас рассказываете, – это воспоминания, вытесненные в подсознание. Правильно?

Малик не сделал ни шагу, но мне внезапно кажется, что он стал ко мне гораздо ближе, чем раньше. А группа специального назначения оказалась вдруг намного дальше, чем минуту назад. Глаза мои устремляются к самурайскому мечу, висящему на стене слева. Его местоположение напротив Будды у правой стены порождает внушающее беспокойство смешение крайностей – войны и мира, безмятежности и насилия.

– Мне кажется, вы понимаете, о чем я говорю, – добавляет Малик. – Доктор.

Впервые с момента, как я вошла в его кабинет, мне становится страшно. Кожа головы у меня чешется, ладони вспотели. Человек, сидящий передо мной, совсем не тот, кого я знала в медицинской школе. Физически он остался тем же, но в эмоциональном и духовном плане эволюционировал в кого‑то другого, психиатр, которого я знала, был сторонним наблюдателем, бессильным изменить что‑либо. А мужчину, сидящего передо мной сейчас, никак не назовешь бессильным. И его намерения по‑прежнему остаются для меня загадкой.

– Мне нужно в туалет, – сбивчиво говорю я.

– Вниз по коридору, – отвечает Малик, в лице которого не дрогнул ни один мускул. – Последняя дверь справа.

Пока я иду к двери, у меня возникает ощущение, что эти слова порождены самыми простыми клетками его мозга, тогда как высшая его деятельность сосредоточена исключительно на проблемах внутреннего характера, частью которых я, безусловно, являюсь.

Оказавшись в одиночестве в коридоре, я с шумом выдыхаю воздух, как будто затаила дыхание на протяжении последних пятнадцати минут. Мне совсем не хочется в туалет, но я все равно иду по коридору, поскольку уверена, что Малик непременно обратит внимание на тишину за дверью, если мои шаги не будут слышны. Проходя мимо открытой двери слева, я вижу мужчину в черном комбинезоне и бронежилете. Он притаился за дверью, держа в руках тупорылый автомат. Он провожает меня глазами, когда я прохожу мимо, но не делает попытки встать или пошевелиться.

Открыв дверь туалета, я обнаруживаю внутри Джона Кайзера. Он делает мне знак войти в крошечную кабинку.

– Вам действительно нужно в туалет? – спрашивает он.

– Нет. Мне просто нужно было уйти оттуда. Он вскочил из‑за стола, чем изрядно меня напугал.

Агент ФБР пожимает мне руку, стараясь успокоить. В его глазах я вижу участие и обеспокоенность.

– Вы чувствуете, что вам грозит опасность?

– Не знаю. Вообще‑то он не угрожал… Просто мне стало страшно.

– Вы замечательно держитесь, Кэт. Вы в состоянии вернуться к нему и продолжить разговор?

Я открываю кран над маленькой раковиной, споласкиваю руки и провожу ими по шее.

– От меня в самом деле есть какой‑то толк?

– Вы что, смеетесь? Этот разговор – единственное окно, через которое мы можем заглянуть в мозги этого малого.

Я прислоняюсь к стене и вытираю шею бумажным полотенцем.

– Хорошо.

– Вы достаточно уверенно себя чувствуете, чтобы немножко спровоцировать его?

– Господи… И что, по‑вашему, я должна сделать?

Кайзер улыбается так, что я понимаю: он знает меня лучше, чем я полагала.

– Не думаю, что вам нужны советы. Согласны?

– Пожалуй, вы правы.

– Если почувствуете, что вам грозит опасность, не раздумывайте ни секунды, подавайте знак. Через пять секунд он будет лежать, уткнувшись носом в пол.

– Живой или мертвый?

– Это зависит только от него.

В глазах Кайзера светится непреклонная решимость.

– В самом деле?

Агент ФБР протягивает руку и нажимает рычажок слива.

– Вы находитесь именно там, куда всегда стремились, Кэт. На самом краю. Ступайте и распните этого малого.

 

Глава семнадцатая

 

Натан Малик стоит у буфета, зажигая ароматическую палочку на лампадке перед Буддой. Вверх поднимаются колечки серого дыма, и в ноздри мне ударяет запах сандалового дерева. Когда он возвращается к своему столу и опускается в кресло, я чувствую, что аура опасности и угрозы, окружавшая его, рассеялась. Со своей бритой головой, мускулистой фигурой и черным одеянием он выглядит совсем как хореограф какой‑нибудь бродвейской постановки. Но все это сплошная видимость, напоминаю я себе. Этот человек убивал людей в бою, а быть может, и в городе за стенами своего кабинета.

– Как вы считаете, Кэтрин, можно ли утратить болезненные, травматические воспоминания?

Перед моими глазами вновь вспыхивают синие мигалки полицейских машин, приехавших к нам в ночь гибели отца, и я снова ощущаю пугающую пустоту предшествующих часов.

– Я бы не стала с порога отметать это предположение. Полагаю, оно внушает мне некоторое подозрение.

– Как и большинству людей. Само слово «подавление» несет на себе негативный оттенок фрейдистской психологии. Давайте откажемся от его употребления. Воспоминания теряются посредством сложного неврологического фокуса, именуемого диссоциацией. Диссоциация – это подтвержденный и изученный защитный механизм человеческой психики. Я уверен, что вам знакомо это выражение со времен учебы в медицинской школе.

– Освежите мою память.

– Мечты – вот самый популярный пример диссоциации. Вы сидите в аудитории, но мыслями за тысячу миль оттуда. Ваше тело пребывает в одном месте, а разум – совсем в другом. Мы все испытывали подобные ощущения.

– Естественно.

– А случалось ли вам, сидя за рулем автомобиля, полностью сосредоточиться на чем‑либо внутри него? На проигрывателе компакт‑дисков, например. На ребенке. На программировании своего сотового телефона. Ваш мозг и тело управляют автомобилем, стараются удержать машину на дороге, в то время как сознание занято совершенно другим. Мне случалось самому покрывать большие расстояния, практически не глядя на дорогу.

– Мне тоже. Но я не страдаю амнезией в отношении того, чем в то время занималась.

– Просто ситуация не была для вас травмирующей. – Малик одаривает меня отеческой улыбкой. – Но когда диссоциация выступает в роли механизма, позволяющего справиться с травмой, ее влияние намного значительнее. Когда люди попадают в настолько стрессовую ситуацию, что им остается только сражаться или бежать, они должны делать или одно, или другое. А если они оказываются в положении, когда ни то, ни другое невозможно, мозг – точнее, рассудок – непременно попытается сбежать в одиночку. Тело получает травму, а разум ничего при этом не чувствует. В этот момент он, скажем так, отсутствует. Он даже может наблюдать за процессом получения травмы, но не осмысливает ее. Обычным способом, во всяком случае. – Малик не шевелится, на лице двигаются только мышцы, которые управляют его губами и челюстями. – Вам не слишком трудно принять подобную концепцию?

– Она представляется мне разумной. В теории.

– Тогда давайте перейдем к практике. Вообразите трехлетнюю девочку, которую регулярно насилуют. Несколько раз в неделю, по ночам – она не знает, в какой именно день это произойдет, – в ее спальню украдкой пробирается мужчина в десять раз тяжелее и сильнее ее и проделывает ужасные вещи с ее телом. Поначалу она может быть польщена. Она испытывает удовольствие и участвует в происходящем. Но постепенно до нее доходит тайный смысл того, чем они занимаются. Она умоляет его прекратить. Он не слушает ее. В ход идут угрозы. Угрозы насилия, наказания, смерти. В голове у нее возникает страшное негативное ожидание и предчувствие. Она испытывает невыносимый страх. В какую ночь он придет? Может, он приходит оттого, что она засыпает? Но чтобы она ни делала, чтобы это предотвратить, он все равно приходит. Этот огромный и страшный мужчина – обычно это человек, которому полагается любить и защищать ее, – влезает на нее и начинает причинять ей боль. Может быть, ей уже исполнилось четыре или пять лет, но она по‑прежнему не может убежать или сопротивляться. Итак, что происходит? Точно так же, как и в бою, мозг пытается совладать с ситуацией. В действие приводятся обширные защитные механизмы. И самым мощным из этих механизмов является диссоциация. Разум девочки просто освобождает помещение, и от изнасилования страдает только ее тело. В экстремальных ситуациях у таких детей развивается ДРЛ.

– ДРЛ?

– Диссоциативное расщепление личности. То, что мы называем множественным расщеплением личности. Мозг настолько привыкает легко ускользать от реальности, что на свет появляются разные личности. Длительное сексуальное надругательство считается единственной известной причиной множественного расщепления личности.

– Эти травматические воспоминания… – говорю я, пытаясь вернуть разговор в интересующее меня русло. – Они остаются нетронутыми? Даже если человек не осознает их? Они остаются нетронутыми, и их можно извлечь в более поздние сроки? Спустя годы?

Малик кивает головой в знак согласия.

– Разумеется, изменяется полнота возможности их возвращения из подсознания, но никак не их правдивость и истинность. Действительную память стереть невозможно. Она просто располагается на другом участке мозга. Разумеется, эта концепция является основополагающей при обсуждении феномена подавленной памяти.

– И как же вы помогаете пациентам извлечь из подсознания эти утраченные воспоминания?

– В некотором смысле они вовсе не утрачены. Если взрослая женщина оказывается в ситуации, аналогичной той, при которой произошло надругательство – скажем, занимается обычным сексом с супругом, а он вдруг предлагает попробовать что‑нибудь новенькое, например оральный или анальный секс, – она может внезапно испытать панический страх, боль, сильное сердцебиение, что угодно. Ту же самую реакцию может вызвать и запах. Скажем, лосьон для волос, которым пользовался насильник. Это же относится и к ванной. Такой феномен называется «память тела». Сенсорная часть мозга вспоминает травму, а сознание отказывается сделать это.

– Но как вы возвращаете эти воспоминания на уровень сознания? С помощью трансляционной терапии? Разговором? Гипнозом? Как?

– Гипноз фактически дискредитировал себя как средство восстановления памяти. С его помощью неопытные врачи способны внушить пациенту слишком много ложных воспоминаний. А жаль. Это тот самый случай, когда вместе с водой выплеснули и ребенка.

– Вы применяете для этой цели наркотики?

На лице Малика написано нетерпение.

– Я использую подход, который считаю лучшим для каждого конкретного пациента. Наркотики, ретрансляцию, ПДДГ, гипноз… Я могу часами упражняться в медицинской терминологии, но все это не имеет смысла. При обсуждении моей работы целесообразно использование символизма. Чаще всего я прибегаю мифологии. Древние греки неплохо разбирались в психологии, особенно когда речь шла об инцесте.

Взгляд Малика в очередной раз ласкает мои ноги. Я поправляю юбку, прикрывая колени.

– Я вся внимание.

– Вам знакома концепция подземного мира, преисподней? А река Стикс? Харон, перевозчик? Цербер, трехглавый пес?

– В общих чертах.

– Если хотите понять, чем я занимаюсь, представьте себе следующее. Жертвы хронического сексуального насилия – это не просто потерпевшие, оставшиеся в живых. Это ходячие мертвецы. Повторные травмы и диссоциации, которые я описывал, погубили их души. Некоторые клиницисты называют эту патологию убийством души. Я считаю души этих пациентов попавшими в преисподнюю. Называйте это подсознанием, если угодно. Дети, которыми они были когда‑то, отрезаны от мира света, они бродят в вечных сумерках. Но хотя души их пересекли реку и попали в царство мертвых, тела остались на другом берегу. С нами.

Я вспоминаю обложку книги Малика, на которой изображен старик, ожидающий, когда к нему в лодку сядет молодая женщина.

– Какую реку они пересекают? Стикс? В названии вашей книги упоминается Лета.

Малик удивлен, но улыбается.

– Подземный мир ограждали пять рек. И Стикс – всего лишь одна из них, на берегу которой приносили клятву боги. Мои пациенты пересекали Лету, реку забвения. И моя работа заключается в том, чтобы выполнить то, что не под силу живым: совершить путешествие в царство мертвых и привезти назад души этих бедных детей.

– Значит, вот кем вы себя видите? Былинным героем, действующим наперекор судьбе?

– Нет. Но эта задача и в самом деле не для обычных людей. Согласно мифам, только Орфею почти удалось это предприятие, да и он в конце концов потерпел неудачу. Собственно, я вижу себя Хароном, лодочником. Я знаю подземный мир так, как большинство людей знают этот, и я служу проводником странникам, путешествующим между ними.

Некоторое время я раздумываю над этой метафорой.

– Интересно, что вы отождествляете себя именно с Хароном. Самое главное, что я помню о нем, – это то, что он требовал плату, чтобы перевезти души умерших через реку.

– Теперь ваша очередь наносить оскорбления? – Малик улыбается, очень довольный. – Да, Харон требует плату. Монету следует вкладывать ему в рот. Но вы неверно понимаете значение этой метафоры. Мой гонорар – это не та цена, которую платят пациенты за путешествие в царство мертвых. Обычно они платят ее задолго до того, как приходят ко мне на прием.

– Кому платят?

– Темноте. Эту цену они платят слезами и болью.

Чтобы избежать вызывающего взгляда Малика, я смотрю на Будду.

– Работа с подавленными воспоминаниями неблагодарна и весьма сомнительна. Разве вы не боитесь судебного преследования?

– Адвокаты – это просто паразиты, Кэтрин. Я не испытываю перед ними страха. Я совершаю путешествие в страну мертвых и возвращаюсь оттуда с воспоминаниями, которые приводят в ужас самых могущественных людей. У них не хватает духу преследовать меня судебным порядком. Они знают, что если сделают это, то будут уничтожены. Уничтожены свидетелями их развращенности и безнравственных поступков.

– А как насчет ваших пациентов?

– Еще никто из моих пациентов не подавал на меня в суд.

– Неужели вы никогда не ошибаетесь? Я имею в виду, что даже если возвращение утраченных воспоминаний действительно возможно, то существует достаточное количество документальных подтверждений того, что эти воспоминания – ложные. Это своего рода покаяние, совершаемое пациентами. Я права?



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-11-01 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: