Государственный переворот 21 глава




Мой брат возвратился быстро. В полиции ему сообщили прекрасные сведения о муже. «Чиновник министерства внутренних дел, корректен, на хорошем счету, благонадежен, но женат на очень красивой женщине, издержки которой, кажется, не вполне соответствуют его скромному положению». Вот и все.

Тогда брат мой разыскал ее квартиру и, узнав, что ее нет дома, развязал деньгами язык привратнице.

– Госпожа Д… – прекрасная дама, и муж ее – прекрасный человек; не богаты, но и не мелочны.

Брат спросил, чтобы сказать что-нибудь:

– Сколько теперь лет ее маленькому сыну?

– Да у ней вовсе нет сына, сударь.

– Как нет? А маленький Леон?

– Нет, сударь, вы ошибаетесь.

– Тот, который родился у нее во время ее путешествия по Италии, года два тому назад?

– Она никогда не бывала в Италии, сударь, и не покидала этого дома в течение всех пяти лет, что проживает здесь.

Мой брат, пораженный, продолжал расспрашивать, выведывать, вести дальше свои расследования. Ни ребенка, ни путешествия не оказалось.

Я был чрезвычайно удивлен, но не понимал конечного смысла всей этой комедии.

– Я хочу вполне удостовериться и успокоиться. Я попрошу ее прийти сюда завтра. Прими ее вместо меня; если она меня обманула, вручи ей эти десять тысяч франков, и больше я с ней не увижусь. Да и на самом деле все это начинает мне надоедать.

 

Поверите ли, всего лишь накануне сознание, что у меня есть ребенок от этой женщины, приводило меня в отчаяние, теперь же я был раздражен, пристыжен, оскорблен тем, что его у меня уже нет. Я оказался свободным, избавленным от всяких обязательств и беспокойств и тем не менее приходил в бешенство.

На другой день мой брат поджидал ее в моем кабинете. Она вошла, по обыкновению оживленная, подбежала к нему с раскрытыми объятиями и остановилась, разглядев его.

Он поклонился и извинился:

– Прошу извинения, сударыня, что нахожусь здесь вместо моего брата, но он поручил мне попросить у вас объяснений, лично получить которые ему было бы тяжело.

Затем, глядя ей в глаза, он резко произнес:

– Нам известно, что у вас не было от него ребенка.

После первого изумления она овладела собой, села, улыбнувшись, взглянула на своего судью и спокойно ответила:

– Да, у меня нет ребенка.

– Нам известно также, что вы никогда не бывали в Италии.

На этот раз она рассмеялась от всей души:

– Да, я никогда не бывала в Италии.

Мой брат, ошеломленный, продолжал:

– Граф поручил мне передать вам эти деньги и сказать вам, что все кончено.

Она снова сделалась серьезной, спокойно сунула деньги в карман и простодушно спросила:

– Значит… я больше не увижу графа?

– Нет, сударыня.

Это, видимо, раздосадовало ее, и она совершенно спокойно добавила:

– Тем хуже: я его очень любила.

Видя, что она так быстро примирилась с судьбой, мой брат, улыбнувшись, спросил ее в свою очередь:

– Скажите мне теперь, для чего вы придумали всю эту долгую и сложную плутню с путешествием и ребенком?

Она удивленно взглянула на моего брата, как будто он задал глупый вопрос, и ответила:

– Ах, это просто хитрость! Уж не полагаете ли вы, что бедная, ничтожная мещаночка, вроде меня, способна была бы в течение трех лет удерживать графа Л…, министра, важного господина, светского человека, богатого и обольстительного, если бы она чем-нибудь не привязывала его к себе? Теперь все кончено. Тем хуже. Вечно так быть не могло. Но в продолжение трех лет мне все же удавалось удержать его. Передайте ему мой искренний привет.

Она поднялась. Мой брат продолжал спрашивать:

– Ну а… ребенок? Он был у вас подставной?

– Конечно, ребенок моей сестры. Она давала его мне на время. Держу пари, что это она вам выдала меня.

– Хорошо, а все эти письма из Италии?

Она снова села, чтобы вволю посмеяться.

– О, эти письма, это целая поэма. Ведь недаром же граф был министром иностранных дел.

– Ну… а дальше?

– Дальше – это мой секрет. Я никого не хочу компрометировать.

И, поклонившись, с несколько насмешливой улыбкой, она вышла, ничуть не смущаясь, подобно актрисе, роль которой окончилась.

 

И граф Л… добавил в виде нравоучения:

– Вот и доверяйте подобным птичкам.

 

Ивелина Саморис

 

– Это графиня Саморис.

– Та дама в черном?

– Та самая; она носит траур по дочери, которую убила.

– Полноте! Что вы мне рассказываете?

– Самую обыкновенную историю, без всяких злодейств и насилий.

– Что же произошло?

– Да почти ничего. Говорят же, что большинство куртизанок родилось, чтобы быть честными женщинами, а многие так называемые честные женщины – чтобы быть куртизанками, не так ли? Так вот, у госпожи Саморис, прирожденной куртизанки, была дочь, прирожденная честная женщина, вот и все.

– Я что-то плохо понимаю.

– Сейчас объясню. Графиня Саморис – это одна из тех поддельных иностранок, которые ежегодно наводняют Париж. Венгерская или валашская графиня, или что-то в этом роде, она появилась как-то зимой в одном из апартаментов на Елисейских Полях, в этом квартале авантюристов, и распахнула двери своих гостиных перед первыми встречными.

Я пошел туда. Чего ради, спросите вы. Да сам не знаю. Пошел, как ходят туда все, потому что там играют в карты, потому что женщины там доступны, а мужчины бесчестны. Вам известен этот мир проходимцев, украшенных всевозможными орденами: все они благородного происхождения, все титулованные и все неизвестны посольствам, за исключением разве шпионов. Все они по малейшему поводу начинают толковать о чести, перечислять предков, рассказывать о своей жизни. Это хвастуны, лгуны, мошенники, которые обманывают вас, как их имена, и опасны, как их карты, словом – аристократия каторги.

Я обожаю таких людей. Интересно их разгадывать, интересно с ними знакомиться, забавно их слушать, они часто умны и никогда не бывают банальны, подобно чиновникам. Их женщины всегда красивы, с каким-то налетом чужеземного плутовства, с несколько загадочным прошлым, ибо жизнь их наполовину, быть может, прошла в исправительном доме. Обычно у них великолепные глаза и фальшивые волосы. Я их также обожаю.

Госпожа Саморис – типичная авантюристка, элегантная, несмотря на зрелый возраст, все еще красивая, обаятельная, вкрадчивая; чувствуется, что она порочна до мозга костей. В ее доме веселились, играли в карты, танцевали, ужинали… словом, занимались всеми светскими развлечениями.

И у нее была дочь, высокая, великолепно сложенная, жизнерадостная, всегда готовая веселиться, всегда смеявшаяся от души и танцевавшая до упаду. Истая дочь авантюристки. Но это была невинная и наивная девушка; она пребывала в полном неведении, ничего не замечала, ничего не понимала и совсем не догадывалась о том, что происходило в родительском доме.

– Откуда вы это знаете?

– Откуда знаю? Это и есть самое интересное. Однажды утром ко мне позвонили, и мой камердинер доложил, что меня хочет видеть господин Жозеф Боненталь. Я тотчас же спросил:

– Кто он такой?

Слуга ответил:

– Не знаю, сударь, но, должно быть, лакей.

Это был действительно лакей, желавший поступить ко мне на службу.

– У кого вы служили перед этим?

– У графини Саморис.

– А! Но ведь мой дом совсем не то, что ее.

– Я это знаю, сударь, и поэтому хочу поступить к вам, довольно с меня этих людей; туда еще можно иногда заглядывать, но оставаться там нельзя.

Мне как раз нужен был человек, и я принял его.

Месяц спустя таинственным образом умерла м-ль Ивелина Саморис.

Вот подробности этой смерти, которые я узнал от Жозефа, а он – от своей приятельницы, камеристки графини.

Как-то вечером, на балу, двое вновь прибывших гостей разговаривали, стоя за дверью. М-ль Ивелина, только что танцевавшая, прислонилась к этой двери, чтобы подышать свежим воздухом. Они не видели, как она подошла, но она услыхала их разговор. Они говорили:

– Кто же отец этой девушки?

– Какой-то русский, кажется, граф Рувалов. Он больше не бывает у матери.

– А кто тут сейчас царствует?

– Вон тот английский принц, что стоит у окна; госпожа Саморис его обожает. Но это обожание никогда не длится больше месяца или шести недель. Впрочем, как видите, персонал друзей многочислен; все званы, и… почти все избраны. Обходится это несколько дорого, по…

– Кому она обязана фамилией Саморис?

– Тому единственному человеку, которого она, быть может, любила, берлинскому банкиру-еврею, его звали Самуил Моррис.

– Так. Благодарю вас. Теперь вы меня просветили, мне все ясно. И я буду действовать напрямик.

Какая буря разразилась в голове молодой девушки, одаренной всеми инстинктами честной женщины? Какое отчаяние потрясло эту простую душу? Какие пытки погасили это непрестанное веселье, этот чарующий смех, эту ликующую жизнерадостность? Какую борьбу вынесло это юное сердце, пока не удалился последний гость? Вот чего не мог сказать Жозеф. Но в тот же вечер Ивелина неожиданно вошла в спальню матери, которая готовилась лечь в постель, отослала горничную, оставшуюся подслушивать за дверью, и, стоя, бледная, с широко раскрытыми глазами, произнесла:

– Мама, вот что я только что услыхала в гостиной.

И передала слово в слово разговор, о котором я вам говорил.

Пораженная графиня сначала не нашлась, что ответить. Затем стала решительно все отрицать, придумала какую-то историю, клялась, призывала в свидетели бога.

Молодая девушка ушла от нее растерянная, но не убежденная. И с тех пор начала следить.

Я прекрасно помню, что в ней произошла странная перемена. Сосредоточенная и печальная, она устремляла на нас пристальный взгляд, как бы читая в глубине наших сердец. Мы не знали, чем это объяснить, и решили, что она ищет себе мужа, постоянного или временного.

Однажды вечером она перестала сомневаться; она застала мать врасплох. Тогда хладнокровно, тоном делового человека, излагающего условия договора, она сказала:

– Вот что я решила, мама. Мы уедем с тобой в какой-нибудь городок или в деревню; мы будем жить там как можно скромней. Одни твои драгоценности – уже целое состояние. Если тебе удастся выйти замуж за порядочного человека, тем лучше; еще лучше, если и мне это удастся. Если же ты не согласишься на это, я покончу с собой.

На этот раз графиня приказала дочери лечь спать, запретила ей впредь возобновлять этот неприличный в ее устах разговор.

Ивелина ответила:

– Даю тебе месяц на размышление. Если после этого мы не изменим образа жизни, я покончу с собой, так как никакого иного честного выхода для меня не остается.

И она ушла.

К концу месяца в отеле Саморис все еще плясали и ужинали.

Тогда Ивелина притворилась, что у нее болят зубы, и приказала купить у соседнего аптекаря несколько капель хлороформа. На следующий день она повторила то же самое; да и сама, должно быть, выходя из дому, покупала незначительные дозы этого наркотического средства и собрала целый пузырек.

Однажды утром ее нашли в постели уже похолодевшей. Лицо было покрыто ватой, пропитанной хлороформом.

Гроб утопал в цветах, церковь была затянута белым. Похороны собрали многочисленную толпу.

И, право же, если бы я знал, – но ведь никогда не знаешь, – пожалуй, я и женился бы на этой девушке. Она была чертовски хороша собой.

– А что сталось с матерью?

– О, она долго плакала. Всего неделя, как она снова начала принимать близких друзей.

– Чем же объяснили эту смерть?

– Говорили о какой-то усовершенствованной печке, механизм которой испортился. И так как несчастные случаи с этими печами наделали и раньше немало шуму, никому это не показалось странным: все поверили.

 

Приятель Жозеф

 

Они тесно сблизились в течение зимы в Париже. Потеряв друг друга из виду, как всегда по окончании коллежа, друзья встретились однажды вечером в обществе, уже постаревшие, седые, один – холостяк, другой – женатый.

Г-н де Меруль проживал полгода в Париже и полгода – в своем маленьком замке Турбевиль. Женившись на дочери местного помещика, он зажил мирной, здоровой жизнью, с беспечностью человека, ничем не занятого. Наделенный спокойным темпераментом и уравновешенным умом, которому были несвойственны ни смелость идей, ни бунтарская независимость, он проводил время, кротко сожалея о прошлом, жалуясь на современные нравы и учреждения, и постоянно повторял своей жене, которая воздымала к небу глаза, а иногда и руки, в знак полного согласия с ним:

– При каком правительстве живем мы, боже мой!

Г-жа де Меруль складом ума походила на мужа, как сестра на брата. И, по традиции, ей было известно, что надо прежде всего чтить папу и короля!

Она не знала их, но любила и почитала всем сердцем, с поэтической восторженностью, с наследственной преданностью, с умилением женщины знатного рода. Душа ее была преисполнена доброты. У нее не было детей, и она непрестанно сожалела об этом.

Когда г-н де Меруль снова встретил на одном балу Жозефа Мурадура, своего старого товарища, он глубоко и простодушно обрадовался этой встрече, так как в дни юности они очень любили друг друга.

После удивленных возгласов по поводу перемен, произведенных временем в их внешности, они стали расспрашивать друг друга о житье-бытье.

Жозеф Мурадур, южанин, занимал должность генерального советника в своих родных местах. Человек с открытой душой, он говорил живо, несдержанно и высказывал свои мысли целиком, без всяких предосторожностей. Он был республиканец, из той породы республиканцев, добрых малых, которые превращают бесцеремонность в правило поведения и рисуются свободой слова, доходящей до грубости.

Он посетил дом своего друга, и его там сразу же полюбили за сердечность и обходительность, хотя его передовые взгляды не нравились хозяевам. Г-жа де Меруль восклицала:

– Что за несчастье! Такой очаровательный человек!

Г-н де Меруль говорил своему другу доверительно и самым проникновенным тоном:

– Ты и не подозреваешь, сколько зла вы причиняете нашей стране.

Однако он его нежно любил: нет ничего прочнее детской дружбы, возобновившейся в зрелые годы. Жозеф Мурадур, подшучивая над женой и мужем, называл их «моими милыми черепахами» и иногда позволял себе звонкие тирады по адресу отсталых людей, предрассудков и традиций.

Пока он таким образом изливал потоки своего демократического красноречия, супруги, чувствовавшие себя неловко, молчали из приличия и такта; затем муж пытался переменить разговор во избежание столкновений. Жозефа Мурадура они принимали только в тесном кругу.

Наступило лето. Мерули не знали большей радости, как принимать друзей в своем имении Турбевиль. Это была искренняя, здоровая радость добрых людей, сельских помещиков. Они выезжали навстречу гостям, на ближайшую станцию, и привозили их оттуда в своем экипаже, прислушиваясь к их хвалебным отзывам о местности, растительности, о состоянии дорог в департаменте, о чистоте крестьянских домов, о тучности скота, попадавшегося на полях, обо всем, что виднелось кругом.

Они обращали внимание гостей на то, что бег их лошади поразителен для животного, занятого часть года на полевых работах, и с тревогой ждали, что скажет новый гость об их родовом владении, чутко внимая малейшему слову и испытывая признательность за малейший благосклонный намек.

Жозеф Мурадур был приглашен и сообщил, что приезжает.

Супруги прибыли к поезду в восторге от того, что будут принимать у себя гостя.

Как только Жозеф Мурадур заметил их, он выпрыгнул из вагона с быстротой, доставившей им еще большее удовольствие. Он пожимал им руки, поздравлял их, осыпал комплиментами.

В течение всего пути он был очарователен, поражался вышине деревьев, густоте всходов, резвости лошади.

Когда он вступил на крыльцо замка, г-н де Меруль произнес с оттенком дружеской торжественности:

– Теперь ты у себя!

Жозеф Мурадур ответил:

– Спасибо, дорогой мой, я и рассчитывал на это. Впрочем, я не стесняюсь с друзьями. Гостеприимства по-другому я не понимаю.

Затем он поднялся в свою комнату, чтобы, по его словам, одеться по-деревенски, и сошел вниз в костюме из синего холста, в шляпе-канотье и в желтых кожаных башмаках – в полном неглиже развеселого парижанина. И казалось, он стал еще проще, веселее, непринужденнее, ибо, облачившись в сельский костюм, он одновременно напустил на себя некоторую фамильярность и развязность, которые считал приличными случаю. Эта новая манера поведения несколько смущала супругов де Меруль, которые всегда держали себя строго, с достоинством, даже у себя, в деревне, как будто дворянская частица «де» перед их родовым именем заставляла их соблюдать известный церемониал даже в интимном кругу.

После завтрака пошли осматривать фермы, и парижанин озадачил почтительных крестьян приятельским тоном разговора.

Вечером в замке обедал кюре, старый толстяк, обычный воскресный гость, которого в этот день пригласили в виде исключения, в честь новоприбывшего.

Увидя его, Жозеф скорчил гримасу, затем с удивлением стал его разглядывать, как редкий экземпляр особой породы, никогда им столь близко не виденной. Он рассказывал за обедом нескромные анекдоты, допускаемые в тесном кругу, но казавшиеся Мерулям неуместными в присутствии духовного лица. Он говорил не «господин аббат», а просто «сударь» и смутил священника философскими рассуждениями по поводу различных суеверий, бытующих на земном шаре. Он говорил:

– Ваш бог, сударь, это одно из тех существ, которых надо уважать, но о которых надо и спорить. Моего же бога зовут Разумом: он был всегда врагом вашего.

Мерули в полном отчаянии старались отклонить разговор от этой темы. Кюре ушел домой очень рано.

– Не слишком ли ты далеко зашел в присутствии священника? – осторожно сказал муж.

Но Жозеф тотчас же воскликнул:

– Вот глупости! Чтобы я стал стесняться перед каким-то попом! Впрочем, знаешь ли, сделай мне удовольствие, – не навязывай мне больше в обеденное время этого простака. Общайтесь с ним сами сколько вам угодно, и по воскресеньям и в будни, но, черт возьми, не угощайте им своих друзей!

– Но, дорогой мой, его священный сан…

Жозеф Мурадур прервал его:

– Ну да, конечно, с ними надо обращаться, как с непорочными девицами! Знаем, дружок! Когда эти господа будут уважать мои убеждения, тогда и я буду уважать их убеждения!

В этот день никаких событий больше не произошло.

Когда на следующее утро г-жа де Меруль вошла в гостиную, она вдруг увидела на столе три газеты, от которых так и попятилась: Вольтер, Репюблик франсэз и Жюстис.

А на пороге тотчас же появился, по-прежнему одетый в синее, Жозеф Мурадур, углубленный в чтение Энтрансижан [80] .

– Тут, в этом номере, – воскликнул он, – превосходная статья Рошфора[81]! Этот парень изумителен!

Он начал читать статью вслух, подчеркивая остроты с таким воодушевлением, что не заметил прихода своего друга.

Г-н де Меруль держал в руке Голуа – для себя, Клерон [82] – для жены.

Пылкая проза знаменитого писателя, свергнувшего империю, декламируемая с жаром певучим южным произношением, звучала в мирной гостиной, приводя в содрогание ровные складки старинных портьер; она, казалось, так и обдавала градом хлестких, дерзких, иронических, убийственных слов стены, высокие ковровые кресла и всю тяжелую мебель, целое столетие не менявшую своего места.

Муж и жена, один стоя, другая сидя, слушали в полном оцепенении, до того возмущенные, что не могли тронуться с места.

Мурадур метнул заключительную фразу, как ракету, затем заявил торжествующим тоном:

– Ну, что? Здорово он насолил, а?

Но вдруг он увидел обе газеты, принесенные приятелем, и остолбенел от изумления. Затем быстро подошел к нему, спрашивая с яростью:

– Что ты намерен делать с этой бумагой?

Г-н де Меруль отвечал, запинаясь:

– Но… это мои… мои газеты.

– Твои газеты… Да ты смеешься надо мной! Сделай мне одолжение – читай мои газеты. Они освежат тебе голову. А что касается твоих… то вот что я с ними сделаю…

И прежде чем ошеломленный хозяин мог удержать его, он схватил обе газеты и выбросил их за окно. Затем с важностью вручил Жюстис г-же де Меруль, передал Вольтера мужу, а сам уселся в кресло дочитывать Энтрансижан.

Супруги притворились из деликатности, что читают, а затем возвратили ему республиканские газеты, которые они держали кончиками пальцев, как будто те были отравлены.

Тогда он расхохотался и заявил:

– Неделя подобной пищи – и я обращу вас в свою веру.

К концу недели он действительно уже командовал в доме. Он закрыл двери для кюре, которого г-жа де Меруль навещала теперь украдкой; он запретил доставку в замок Голуа и Клерон, и один из слуг тайком ходил за ними на почту, а при появлении Мурадура их прятали под подушки дивана; он распоряжался всем, оставаясь все таким же очаровательным, добродушным, веселым и всемогущим тираном.

Предстоял приезд других гостей, людей благочестивых, легитимистов. Хозяева замка сочли встречу их с Жозефом Мурадуром невозможной и, не зная, как поступить, объявили ему однажды, что им необходимо отлучиться на несколько дней по небольшому делу, попросили его остаться. Он ничуть не смутился и отвечал:

– Очень хорошо, это для меня безразлично, я буду ждать вас здесь сколько угодно. Говорил же я вам: между друзьями нет церемоний. Вы вправе заниматься своими делами, черт возьми! Я нисколько не обижусь на это, напротив: это освобождает меня от всякого стеснения с вами. Отправляйтесь, друзья, а я буду вас поджидать.

Г-н и г-жа де Меруль уехали на следующий день.

Он их поджидает.

 

Сирота

 

М-ль Сурс когда-то усыновила этого мальчика при весьма печальных обстоятельствах. Ей было тогда тридцать шесть лет, а ее уродство (ребенком она соскользнула с колен няньки, упала в камин, и ее страшно обожженное лицо стало безобразным) привело к тому, что она не вышла замуж: ей не хотелось, чтобы на ней женились из-за денег.

Одна ее соседка овдовела во время беременности, а затем умерла от родов, не оставив ни гроша. М-ль Сурс приняла на себя заботу о новорожденном, сдала его кормилице, воспитала, отправила в пансион, затем в возрасте четырнадцати лет взяла обратно с тем, чтобы иметь наконец у себя в доме кого-нибудь, кто любил бы ее, заботился бы о ней, услаждал бы ее старость.

Она проживала в небольшом поместье, в четырех лье от Ренна, и уже не держала служанки. С появлением сироты расходы увеличились более чем вдвое, и ее трех тысяч франков дохода не хватило бы на содержание трех человек.

Она сама вела хозяйство и стряпала, а за покупками посылала мальчика, который, кроме того, ухаживал за садом.

Он был кроток, застенчив, молчалив и ласков. И она испытывала глубокую радость, новую радость, когда он целовал ее, видимо, не дивясь ее уродству и не пугаясь его. Он звал ее тетей и обращался с ней, как с матерью.

По вечерам они усаживались вдвоем у очага, и она приготовляла ему лакомства. Она согревала вино и поджаривала ломтик хлеба; это был очаровательный маленький ужин перед отходом ко сну. Она часто сажала его к себе на колени и осыпала его ласками, нашептывая ему нежные слова. Она называла его: «Мой цветочек, мой херувимчик, мой обожаемый ангел, мое божественное сокровище». Он позволял ласкать себя, прижимаясь головой к плечу старой девы.

Ему было теперь почти пятнадцать лет, но он оставался хрупким, невзрачным, болезненным на вид.

Иногда м-ль Сурс возила его в город к своим двум родственницам, дальним кузинам, вышедшим замуж и жившим в одном из предместий, – к своей единственной родне. Обе женщины все еще сердились на нее за то, что она усыновила этого ребенка, они сердились из-за наследства, но тем не менее принимали ее любезно, надеясь получить свою долю – третью часть, конечно, если бы пришлось делить ее наследство поровну.

Постоянно занятая ребенком, она была счастлива, очень счастлива. Она покупала ему книги, чтобы его ум развивался, и мальчик принялся читать с увлечением.

Теперь по вечерам он больше не взбирался к ней на колени, чтоб приласкаться, как бывало прежде, но быстро усаживался на свой маленький стул у очага и открывал книгу. Лампа, стоявшая на краю полки, над его головой, освещала его кудрявые волосы и уголок лба; он не двигался, не поднимал глаз, не делал ни одного жеста, он читал, захваченный событиями, о которых повествовала книга.

Сидя против него, м-ль Сурс устремляла на него жадный, пристальный взгляд, удивленная его сосредоточенностью, испытывая ревность, порою готовая разрыдаться.

Иногда она ему говорила: «Ты утомишься, мое сокровище!» – надеясь, что он поднимет голову и подойдет поцеловать ее; но он даже не отвечал, не слышал, не понимал; он ничего иного не хотел знать, кроме того, что видел на страницах книги.

В течение двух лет он поглотил неисчислимое количество томов. Его характер изменился.

Уже несколько раз он выпрашивал денег у м-ль Сурс, и она давала их. Но требования его все возрастали, и она в конце концов стала ему отказывать, так как отличалась любовью к порядку, силою воли и умела быть рассудительной, когда это было нужно.

После долгих упрашиваний он однажды вечером получил от нее крупную сумму; но когда через несколько дней снова стал клянчить, она выказала себя непреклонной и в самом деле не уступила.

Казалось, он с этим примирился.

Он снова стал спокойным, как прежде, вновь полюбил просиживать неподвижно целыми часами, опустив глаза, отдаваясь мечтам. Он даже не разговаривал больше с м-ль Сурс и еле отвечал на ее вопросы короткими, точными фразами.

Тем не менее он был любезен с ней, угождал ей, но уж больше никогда не целовал ее.

Теперь, по вечерам, когда они неподвижно и молча сидели лицом к лицу, по обеим сторонам очага, он порою внушал ей страх. Ей хотелось растолкать его, сказать что-нибудь, лишь бы прервать это страшное, как лесной мрак, молчание. Но он, казалось, не слышал ее больше, и она, бедная слабая женщина, содрогалась от ужаса, когда раз пять-шесть кряду обращалась к нему и не получала ни слова в ответ.

Что происходило с ним? Что творилось в этом замкнутом уме? Просидев таким образом в течение двух-трех часов напротив него, она чувствовала, что сходит с ума; она готова была бежать, спасаться в поле, лишь бы избежать этого молчаливого постоянного пребывания с глазу на глаз, а также той смутной опасности, которую она не предвидела, но предчувствовала.

Она часто плакала, когда была в одиночестве.

Что с ним? Стоило ей изъявить какое-либо желание, и он безропотно исполнял его. Требовалось ей что-нибудь в городе, он тотчас же отправлялся туда. Ей не приходилось жаловаться на него, конечно, нет. А все-таки…

Прошел еще год, и ей показалось, что в загадочном уме молодого человека произошла новая перемена. Она заметила это, почувствовала, угадала. Каким образом? Это не важно. Она была убеждена, что не ошиблась, но не могла бы сказать, в чем именно изменились неведомые ей мысли этого странного юноши.

Ей казалось, что до сих пор он колебался, а теперь вдруг принял какое-то решение. Эта мысль возникла в ее уме как-то вечером при встрече с его взглядом, неподвижным, необычным, совсем незнакомым.

С тех пор он ни на минуту не спускал с нее глаз, и ей хотелось укрыться, чтобы избегнуть этого устремленного на нее холодного взгляда.

Целыми вечерами он сидел, пристально глядя на нее, и отворачивался лишь тогда, когда она, доведенная до крайности, произносила:

– Да не смотри же так на меня, дитя мое!

Тогда он опускал голову.

Но как только она поворачивалась к нему спиной, она снова чувствовала на себе его глаза. Куда бы она ни шла, он преследовал ее своим упорным взглядом.

Иногда, прогуливаясь в маленьком садике, она вдруг замечала, что он притаился в чаще, как в засаде; или же, когда она садилась перед домом штопать чулки, а он вскапывал какую-нибудь грядку для овощей, он, не прерывая работы, продолжал исподтишка следить за ней.

– Что с тобой, мой малыш? – допытывалась она. – Вот уж три года, как ты совсем другой. Я не узнаю тебя. Скажи мне, что с тобою, о чем ты все думаешь, умоляю тебя.

Он неизменно произносил тихим, усталым голосом:

– Да ничего, тетушка!

Иногда она продолжала настаивать, упрашивая его:

– Дитя мое, ответь мне, ответь, когда я с тобой говорю. Если бы ты знал, как меня огорчаешь, ты всегда отвечал бы мне и не смотрел бы так на меня. Нет ли у тебя какого-нибудь горя? Поделись им со мной, я утешу тебя…

Но он уходил с усталым видом, бормоча:

– Уверяю тебя, ничего.

Он не особенно вырос и внешне все еще походил на ребенка, хотя черты его лица были как у взрослого человека. Они были грубы и вместе с тем как бы не закончены. Он казался неполноценным, неудавшимся, лишь вчерне набросанным существом, волнующим, как загадка. Это было существо замкнутое, непроницаемое, в котором, видимо, шла непрерывная умственная работа, действенная, опасная.

М-ль Сурс все это прекрасно сознавала, беспокоилась и не могла спать. На нее нападали ужасные страхи, дикие кошмары. Она запиралась в спальне и загораживала дверь, мучимая ужасом.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-10-09 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: