Государственный переворот 20 глава




А друг его пробормотал:

– Я был в этом уверен. Убедился ты теперь? Она все еще лакомый кусочек, черт возьми!

 

Но Жана Ренольди вовсе не привлекала светская интрижка. Не будучи особенным охотником до любовных похождений, он прежде всего стремился к спокойной жизни и довольствовался теми случайными связями, которые всегда попадаются молодому человеку. Та сентиментальность, те знаки внимания и любви, которых требует хорошо воспитанная женщина, нагоняли на него тоску. Как бы ни были легки цепи, всегда налагаемые подобного рода приключениями, эти цепи пугали его. Он рассуждал так: «К концу месяца я буду сыт по горло, а следующие шесть месяцев придется терпеть из вежливости». Вдобавок его пугал самый разрыв с неизбежными сценами, намеками, навязчивостью покинутой женщины.

Он избегал встреч с г-жой Пуансо.

Но вот как-то вечером он очутился рядом с нею за столом на званом обеде и беспрестанно ощущал на своем лице, в своих глазах, в самом сердце жгучий взгляд соседки; их руки встретились и почти невольно сомкнулись в пожатии. Это было уже началом связи.

Он снова встретился с ней, и опять-таки вопреки своему желанию. Он чувствовал, что его любят, он смягчался, охваченный чем-то вроде тщеславного сострадания к бурной страсти этой женщины. И он позволил себя обожать, продолжая быть только любезным и твердо надеясь остаться таким же и в своем чувстве.

 

Как-то она назначила ему свидание, чтобы, по ее словам, встретиться и свободно поболтать. Но она вдруг почувствовала себя дурно, упала в его объятия, и ему поневоле пришлось стать ее любовником.

Это тянулось полгода. Она любила его необузданной, захватывающей дух любовью. Порабощенная этой исступленной страстью, она ни о чем больше не помышляла; она отдалась ему целиком: тело, душу, доброе имя, положение, благополучие – все бросила она в это пламя своего сердца, как некогда бросали в жертвенный костер драгоценности.

А ему уже давным-давно все надоело, и он с сожалением вспоминал о своих легких победах красавца-офицера. Но он был связан, его удерживали, он чувствовал себя пленником. Она беспрестанно говорила ему:

– Я отдала тебе все; чего же тебе еще надо?

И ему ужасно хотелось ответить:

– Но ведь я ничего не требовал и прошу тебя: возьми обратно то, что ты мне дала.

Не беспокоясь о том, что ее могут заметить, ославить, погубить, г-жа Пуансо приходила к нему каждый вечер, все более и более воспламеняясь. Она бросалась к нему на шею, сжимала его в объятиях, замирала в пылких поцелуях, которые смертельно ему надоедали. Он говорил усталым голосом:

– Да ну же, будь благоразумна.

Она отвечала: «Я люблю тебя», опускалась к его ногам и подолгу, с умилением любовалась им. В конце концов под этим упорным взглядом он выходил из себя и пытался поднять ее.

– Да сядь же, наконец, поговорим.

Она шептала: «Нет, оставь меня» – и продолжала сидеть у его ног в каком-то экстазе.

Он говорил своему другу д’Анриселю:

– Знаешь, я ее просто побью. Я не желаю больше, не желаю! Надо положить этому конец, и немедленно!

Затем добавил:

– Что ты мне посоветуешь?

Тот ответил:

– Порви с ней.

Ренольди, пожимая плечами, возразил:

– Тебе легко говорить. Ты думаешь, так просто разойтись с женщиной, которая изводит тебя вниманием, истязает услужливостью, преследует нежностью, заботится лишь о том, чтобы нравиться тебе, и виновна лишь в том, что отдалась тебе вопреки твоей воле?

Но вот в одно прекрасное утро стало известно, что полк переводится в другой гарнизон. Ренольди танцевал от радости. Он был спасен! Спасен без сцен, без криков! Спасен!.. Оставалось потерпеть только два месяца… Спасен!..

Вечером она вошла к нему, возбужденная более обычного. Она узнала ужасную новость. Не снимая шляпки, она схватила его за руки, нервно сжала их, смотря ему в глаза, и произнесла дрожащим, но твердым голосом:

– Ты уедешь, я знаю. В первый момент я пришла в отчаяние, но затем поняла, как должна поступить, и больше не колеблюсь. Я приношу тебе величайшее доказательство любви, какое только может дать женщина; я последую за тобой. Для тебя я брошу мужа, детей, семью. Я гублю себя, но я счастлива: мне кажется, что я снова отдаюсь тебе. Это моя последняя и величайшая жертва: я твоя навсегда!

Холодный пот выступил у него на спине, глухая, бешеная ярость, бессильный гнев охватили его. Однако он взял себя в руки; бесстрастным тоном, с нежностью в голосе он отверг ее жертву, пытался ее успокоить, урезонить, дать ей понять ее безумие. Она слушала с презрительной усмешкой на губах, не возражая, глядя ему в лицо своими черными глазами. Когда же он умолк, она только спросила:

– Неужели ты окажешься подлецом, одним из тех, кто, обольстив женщину, затем бросает ее по первому капризу?

Он побледнел и пустился в рассуждения; он указал ей на неминуемые последствия подобного поступка, которые будут их преследовать до самой смерти: жизнь их будет разбита, общество закроет для них свои двери… Она упорно отвечала:

– Что за важность, когда любишь друг друга!

И вдруг он не выдержал:

– Ну, так нет же! Не хочу. Слышишь? Не хочу, запрещаю тебе.

И, срывая свою давнишнюю злобу, он выложил все, что было у него на душе.

– Довольно уж, черт возьми, ты любишь меня против моей воли! Недостает, чтоб я тебя еще увез. Благодарю покорно!

Она ничего не ответила, но по ее мертвенно-бледному лицу пробежала еле заметная болезненная судорога, как будто все нервы и мускулы ее сжались. И она ушла, не попрощавшись.

В ту же ночь она отравилась. В течение целой недели ее считали погибшей. В городе сплетничали, жалели ее, оправдывая ее поступок силой страсти: ведь чувства, доведенные до крайности и ставшие поэтому героическими, всегда заставляют простить то, что было бы в другом случае достойно осуждения. Женщина, которая себя убивает, перестает, так сказать, быть виновной в прелюбодеянии. И вскоре оказалось, что все осуждали и единодушно порицали лейтенанта Ренольди за отказ повидаться с г-жой Пуансо.

Рассказывали, что он ее бросил, изменил ей, бил ее. Полковник, почувствовав сострадание к ней, намекнул об этом своему офицеру. Поль д’Анрисель зашел к другу.

– Однако, черт возьми, мой милый, нельзя же доводить женщину до самоубийства: это подло.

Тот возмутился и заставил замолчать своего товарища, произнесшего слово подлость. Они дрались. Ренольди, к общему удовлетворению, был ранен и долго пролежал в постели.

Она узнала об этом и, предположив, что он дрался из-за нее, почувствовала к нему еще большую любовь. Но, прикованная к постели, она так и не увиделась с ним до ухода полка.

Ренольди жил уже три месяца в Лилле, когда однажды утром его посетила молодая дама, сестра его бывшей любовницы.

Не в силах преодолеть долгих страданий и отчаяния, г-жа Пуансо умирала. Она была обречена, безнадежна. Ей хотелось увидеться с ним один-единственный раз, прежде чем навсегда сомкнуть глаза.

Разлука и время дали успокоиться гневу и пресыщенности молодого человека; он смягчился, всплакнул и поехал в Гавр.

Она была, казалось, в агонии. Их оставили наедине, и тут, у постели умирающей, которую он невольно убил, его охватил приступ ужасной скорби. Он рыдал, осыпал ее нежными, страстными поцелуями, какими никогда раньше не целовал. Он лепетал:

– Нет, нет, ты не умрешь, ты выздоровеешь, мы будем любить друг друга… любить… вечно…

Она шептала:

– Правда ли это? Ты меня любишь?

И он, охваченный отчаянием, давал ей клятвы, обещал ждать ее выздоровления и, полный жалости, долго целовал исхудавшие руки бедной женщины, сердце которой лихорадочно билось. На следующий день он возвратился в свой гарнизон.

Через шесть недель г-жа Пуансо приехала к нему, до неузнаваемости постаревшая и влюбленная сильнее прежнего.

Он растерялся и принял ее. А затем, так как они жили вдвоем, словно люди, соединенные законом, тот самый полковник, который когда-то вознегодовал на него за то, что он ее покинул, возмутился этими неподобающими отношениями, не совместимыми с добрым примером, который обязаны подавать в полку офицеры. Полковник предупредил своего подчиненного, затем стал с ним резок, и Ренольди подал в отставку. Они поселились в вилле, на берегу Средиземного моря, классического моря влюбленных.

Прошло еще три года. Она поседела. Ренольди, покорившийся игу, был порабощен и свыкся с этой упорной любовью.

Он считал себя человеком конченым, погибшим. Надежда на будущее, какая бы то ни было карьера, чувство удовлетворенности или радости – все это отныне было ему заказано.

И вот однажды утром ему подали карточку: «Жозеф Пуансо, судовладелец. Гавр». Муж! Муж, который дотоле молчал, понимая, что нельзя бороться с безнадежным упорством женщины. Что ему было нужно?

Г-н Пуансо дожидался в саду, отказавшись войти в дом. Он вежливо поклонился, не захотел даже сесть на скамью в одной из аллей и заговорил обстоятельно, не торопясь.

– Я приехал сюда, сударь, не для того, чтобы упрекать вас; я слишком хорошо знаю, как все произошло. Надо мною… над нами… тяготело… нечто… вроде… злого рока. Я никогда не потревожил бы вас в вашем уединении, если бы не изменившиеся обстоятельства. У меня две дочери, сударь. Одна из них, старшая, любит одного молодого человека и любима им. Но семья этого юноши противится браку, ссылаясь на положение… матери моей дочери. Во мне нет ни гнева, ни злобы, но я обожаю своих детей, сударь. И вот я приехал просить вас возвратить мне мою… мою жену; надеюсь, что теперь она согласится вернуться ко мне… к себе. Со своей стороны, я сделаю вид, что забыл все, ради… ради моих дочерей.

У Ренольди сильно забилось сердце, его охватил необузданный восторг, как приговоренного к смерти при известии о помиловании.

Он пробормотал:

– Да, да… конечно, сударь… я сам… верьте мне… без сомнения… это справедливо, вполне справедливо…

Ему хотелось схватить руки этого человека, сжать его в объятиях, расцеловать в обе щеки.

Он продолжал:

– Войдите же. Вам будет удобнее в гостиной, я позову ее.

На этот раз г-н Пуансо не противился и сел. Ренольди взбежал по лестнице, постарался успокоиться перед дверью и вошел к любовнице совершенно спокойно.

– Тебя просят сойти вниз, – сказал он, – хотят что-то сообщить по поводу твоих дочерей.

Она поднялась:

– Моих дочерей? Что? Что именно? Не умерли же они?

Он ответил:

– Нет, но создалось серьезное положение, которое ты одна можешь разрешить.

Дальше она не слушала и быстро спустилась по лестнице.

Сильно взволнованный, он бросился в кресло и стал ждать.

Прождал он долго, очень долго. Затем, когда до него снизу донеслись гневные голоса, он решил спуститься.

Г-жа Пуансо, раздраженная до крайности, готовилась уйти, а муж удерживал ее за платье, повторяя:

– Поймите же, вы губите наших дочерей, своих дочерей, наших детей!

Она упорно отвечала:

– Я не вернусь к вам.

Потрясенный Ренольди понял все, выступил вперед и спросил шепотом:

– Как? Она отказывается?

Она повернулась в его сторону и, стесняясь говорить с ним на «ты» в присутствии законного супруга, сказала:

– Знаете, о чем он меня просит? Он требует, чтобы я вернулась к нему, под его кров!

И она усмехнулась с безграничным пренебрежением к этому человеку, который упрашивал ее чуть ли не на коленях.

Тогда Ренольди с решимостью человека, доведенного до отчаяния и ставящего на карту последнюю ставку, в свою очередь, заговорил в защиту бедных девушек, мужа и самого себя. Когда он прервал свою речь, подыскивая какой-нибудь новый довод, то г-н Пуансо, уже исчерпавший все средства убеждения, пробормотал, машинально обратившись к ней на «ты» по старой привычке:

– Послушай, Дельфина, подумай о своих дочерях.

Окинув их обоих взглядом величайшего презрения, она бросилась к лестнице, выкрикнув:

– Вы оба – негодяи!

Оставшись наедине, они переглянулись, одинаково удрученные, убитые горем. Г-н Пуансо поднял свою упавшую шляпу, стряхнул рукою пыль с колен и, прощаясь с Ренольди, провожавшим его до двери, произнес в полном отчаянии:

– Мы с вами очень несчастливы, сударь!

И, тяжело шагая, удалился.

 

Переписка

 

 

Госпожа де X… госпоже де Z…

 

Этрета, пятница

 

Дорогая тетушка!

Я потихоньку еду к вам. Во Френе буду второго сентября, накануне открытия охоты, которую ни за что не хочу пропустить, назло этим господам. Вы, тетушка, чересчур добры, если разрешаете им в такой день, оставаясь с ними одна, обедать не во фраке и не бриться под предлогом усталости после охоты.

Поэтому-то они и в восторге, когда меня нет. Но я приеду и произведу в час обеда генеральский смотр. И если хоть один будет одет сколько-нибудь небрежно, я его пошлю на кухню обедать с горничными.

В наши дни мужчины так мало соблюдают приличия и светские манеры, что надо всегда держать их в строгости. Положительно настало царство грубиянов. Ссорясь друг с другом, они ругаются, как извозчики, и держат себя в нашем присутствии куда хуже лакеев. Надо видеть их на морских купаниях. Они съезжаются туда целыми батальонами, и там можно составить о них всех полное представление. О, какие это мужланы!

Представьте себе, что в вагоне железной дороги один из них, господин на первый взгляд довольно приличный (благодаря своему портному), незаметно снял с себя ботинки и заменил их туфлями. Другой, уже старик, должно быть, богатый выскочка (эти уж совсем невоспитанные), сидя против меня, осторожненько водрузил обе ноги на скамью рядом со мною. И это считается допустимым.

На курортах – разгул грубости. Следует, однако, добавить: быть может, мое возмущение вызывается тем, что я не привыкла общаться с людьми, с которыми здесь сталкиваешься. Этот сорт мужчин поражал бы меня меньше, если бы я чаще встречалась с ним.

В бюро отеля меня чуть не сбил с ног молодой человек, который брал свой ключ через мою голову. Другой, выходя после бала из казино, так сильно толкнул меня, что у меня заболела грудь; а он даже не извинился, даже не приподнял шляпы. Вот каковы они все. Взгляните, как они на террасе подходят к дамам: они едва им кланяются. Они просто подносят руку к своему головному убору. Впрочем, так как они все лысы, то это, пожалуй, и лучше.

Но что раздражает и шокирует меня больше всего – это свобода, с которой они публично, без стеснения, говорят о самых возмутительных своих похождениях. Стоит сойтись двум мужчинам, как они начинают рассказывать друг другу поистине ужасные вещи, употребляя самые неприличные выражения, самые гнусные слова, нимало не беспокоясь о том, что где-нибудь вблизи могут оказаться женские уши. Вчера на морском берегу мне пришлось пересесть, чтобы не оставаться невольной слушательницей непристойного анекдота, который передавался со столь грубыми подробностями, что я почувствовала себя и оскорбленной и возмущенной тем, что могла услышать подобную мерзость. Разве самая элементарная благопристойность не должна была бы научить их говорить потише о таких вещах вблизи нас?

Этрета, кроме того, – страна злословия, а следовательно, – родина кумушек. С пяти до семи часов мы видим, как они шмыгают в поисках всяких сплетен, которые затем передаются от одной группы к другой. Вы всегда говорили мне, дорогая тетушка, что сплетня – это достояние мелких людей и мелких умишек. Она же служит утехой женщин, которых больше не любят, за которыми больше не ухаживают. Достаточно мне взглянуть на тех, которых считают главными сплетницами, чтобы убедиться в том, что вы не ошибаетесь.

Как-то на днях я была в казино на музыкальном вечере одной замечательной артистки, г-жи Массон, которая действительно поет очаровательно. Я имела удовольствие аплодировать восхитительному Коклену[76] и двум очаровательным артисткам Водевиля, М… и Мейле. Здесь же я увидела и всех приезжих, съехавшихся в нынешнем году на купание. Это люди не очень высокой марки.

На другой день я поехала завтракать в Ипор. Я обратила внимание на бородатого мужчину, который выходил из большого дома, похожего на крепость. Оказалось, что это художник Жан-Поль Лоранс[77]. Ему, по-видимому, недостаточно замуровывать своих героев, он замуровал и самого себя.

Затем мне случилось как-то сидеть на валуне рядом с молодым еще мужчиной; у него была приятная и изящная наружность, спокойные манеры, он был увлечен чтением стихов; читал он их с таким вниманием, с таким страстным, сказала бы я, чувством, что ни разу не взглянул на меня. Я была несколько задета и с напускным равнодушием осведомилась у старшего сторожа о фамилии этого господина. В глубине души я подсмеивалась над этим любителем рифм; он казался мне отсталым для мужчины. Это, думалось мне, наверное, какой-нибудь простачок. И вот, тетушка, сейчас я без ума от моего незнакомца. Представьте себе: его зовут Сюлли-Прюдом[78]. Я возвратилась и снова села рядом с ним, чтобы хорошенько рассмотреть его. Характерные черты его внешности – спокойствие и изящество. К нему подошли, и я услышала его голос, нежный, почти робкий. Вот уж кто, наверное, не станет публично говорить грубости и толкать людей, не извиняясь! Какой это, должно быть, деликатный человек, даже болезненно-деликатный и исключительно чуткий. Я постараюсь нынче зимой, чтобы мне его представили.

Вот и все новости, дорогая тетушка, и я спешу проститься с вами, так как близится час отправки почты. Целую ваши руки и щеки.

Преданная вам племянница

Берта де X…

 

P. S. А все-таки я должна добавить, в оправдание французской вежливости, что наши соотечественники во время путешествий – это еще образец хорошего тона в сравнении с ужасными англичанами, которые кажутся конюхами по своему воспитанию, до того они стараются ни в чем не стеснять себя и постоянно беспокоить своих соседей.

 

Госпожа де Z… госпоже де X…

 

Френ, суббота

 

Дорогая малютка, ты сообщаешь мне немало вполне разумных вещей, что, однако, не мешает тебе ошибаться. Подобно тебе, и я некогда возмущалась тем, что мужчины невежливы и что, как я полагала, они не уделяют мне должного внимания; но с годами, размышляя обо всем, переставая быть кокетливой, беспрестанно наблюдая, я пришла к следующему выводу: если мужчины не всегда вежливы, то женщины, наоборот, всегда невыразимо грубы.

Мы думаем, что нам все дозволено, моя дорогая, и считаем, что все люди нам обязаны, сами же совершаем с легким сердцем поступки, лишенные того самого элементарного приличия, о котором ты так страстно говоришь.

Теперь, напротив, я нахожу, что мужчины уделяют нам много внимания, сравнительно с тем, как мы обращаемся с ними. В конце концов, малютка, мужчины должны быть и бывают такими, какими делаем их мы. В обществе, где все женщины были бы настоящими светскими дамами, все мужчины превратились бы в джентльменов.

Итак, понаблюдай и пораздумай.

Взгляни на двух женщин, встретившихся на улице: что за позы, что за критикующие взгляды, что за презрение в глазах! Чего стоит это движение головы сверху вниз, чтобы смерить тебя и осудить! И если тротуар слишком узок, не воображаешь ли ты, что какая-нибудь из них даст тебе дорогу или извинится? Никогда! Если двое мужчин сталкиваются в узком переулке, оба раскланиваются и уступают дорогу одновременно, ну а мы, женщины, сталкиваемся грудь с грудью, нос к носу, нахально разглядывая друг друга.

Взгляни на двух знакомых между собой женщин, встретившихся на лестнице, у дверей приятельницы; одна из них только выходит от нее, другая – собирается войти. Они начинают болтать, загораживая всю ширину прохода. Если кто-нибудь поднимается вслед за ними, мужчина или женщина, – не воображаешь ли ты, что они отодвинутся хоть на шаг? Ни за что! Ни за что!

Прошлой зимой я прождала двадцать две минуты, с часами в руках, у дверей одного салона. Тут же ждали двое мужчин, но в отличие от меня они не собирались приходить в бешенство. Потому что они с давних пор приучены к нашим бессознательно наглым выходкам.

В другой раз, перед отъездом из Парижа, я отправилась обедать, как раз с твоим мужем, в один из ресторанов Елисейских Полей, чтобы подышать свежим воздухом. Все столики были заняты. Гарсон попросил нас подождать.

Я заметила одну пожилую даму благородной внешности, только что расплатившуюся по счету и, по-видимому, собиравшуюся уходить. Она увидела меня, смерила с головы до ног и не двинулась с места. Прошло более четверти часа, а она все продолжала неподвижно сидеть, натягивая перчатки, оглядывая столы, спокойно посматривая на тех, кто ждал, подобно мне. Но вот двое молодых людей, кончавших обедать, увидев меня, спешно подозвали гарсона, расплатились и тотчас же предложили мне свое место, объявив даже, что подождут сдачу стоя. И подумай, моя красавица, что я уж больше не прекрасна, как ты, а старуха с седыми волосами.

Вот видишь, именно нас следовало бы поучить вежливости, но труд этот был бы так тяжел, что сам Геркулес не справился бы с ним.

Ты рассказываешь мне об Этрета и о людях, которые сплетничают на этом милом берегу. Это местечко для меня больше не существует, но когда-то я весело проводила в нем время.

Нас было там немного: несколько светских людей, настоящих светских людей, и общавшихся с нами художников. В то время не занимались сплетнями.

А так как у нас не было этого глупого казино, где выставляют себя напоказ, перешептываются, занимаются пошлыми танцами и до одури скучают, то мы изыскивали способы весело проводить вечера. И вот отгадай, что выдумал один из наших мужей? Ходить каждую ночь плясать на одну из окрестных ферм.

Мы отправлялись целой гурьбой с шарманкой, на которой обыкновенно играл художник Ле Пуатвен[79] с бумажным колпаком на голове. Двое мужчин несли факелы. Это было настоящее шествие, и мы смеялись и болтали, как сумасшедшие.

Будили фермера, служанок, батраков. Заказывали даже луковый суп (о, ужас!) и плясали под яблонями под шарманку. В курятниках пели разбуженные петухи, в конюшнях топтались лошади на своих подстилках. Свежий деревенский ветерок, насыщенный ароматом трав и сжатых хлебов, ласкал нам щеки.

Как все это далеко! Как далеко! Тридцать лет прошло с тех пор!

Мне не хочется, дорогая, чтобы ты приехала к началу охоты. Зачем отравлять радость нашим друзьям, заставляя их в этот день грубоватого сельского развлечения облачаться в светские костюмы? Так-то вот и портят мужчин, моя малютка.

Целую тебя.

Твоя старая тетка

 

Женевьева де Z…

 

Плутня

 

– Это женщины-то?

– Ну, и что же? Что – женщины?

– А вот что: нет более искусных фокусников, которые сумели бы провести нас по любому случаю, с тем или иным умыслом или без всякого умысла, и нередко обмануть из одного только удовольствия. И они обманывают с невероятной простотой, с поразительной смелостью, с неоспоримой тонкостью. Они плутуют с утра до вечера, и все решительно, все, вплоть до самых честных, самых правдивых, самых умных.

Добавлю, что иной раз их к этому вынуждают. Мужчина всегда упрям, как дурак, и прихотлив, как тиран. У себя дома муж ежеминутно нелепо капризничает. Он полон вздорных причуд; обманывая, жена лишь потворствует им. Она уверяет его, что та или иная вещь стоит столько-то, так как он завопил бы, если бы она стоила дороже. И обычно она ловко выпутывается из беды с помощью таких легких и хитроумных средств, что мы руками разводим, когда случайно обнаруживаем обман. И в изумлении спрашиваем себя: «Да как же это мы не заметили?»

 

Говорил это бывший министр империи, граф Л…, по слухам, большой повеса и человек выдающегося ума.

Группа молодежи слушала его.

Он продолжал:

– Меня обманула смешным, но и поучительным образом одна скромная мещаночка. Я расскажу эту историю вам в назидание.

Я был тогда министром иностранных дел и имел привычку подолгу гулять каждое утро по Елисейским Полям. Дело было весной, и я прохаживался, жадно вдыхая чудный аромат первой листвы.

Вскоре я заметил, что ежедневно встречаю прелестную женщину, одно из тех поразительных и грациозных созданий, что носят на себе отпечаток Парижа. Била ли она красива? И да и нет. Хорошо ли сложена? Нет, лучше того. Пусть ее талия была слишком тонка, плечи слишком прямы, грудь слишком выпукла, но я предпочитаю таких прелестных пухленьких куколок крупному остову Венеры Милосской.

К тому же они неподражаемо семенят ножками, и одно только подрагивание их турнюра вызывает в нас страстные вожделения. Казалось, будто она мимоходом меня оглядывает. Но в подобных женщинах мало ли что покажется, и никогда нельзя быть ни в чем уверенным…

Однажды утром я увидел, что она сидит на скамье с раскрытой книгою в руках. Я поспешил сесть рядом с нею. Не прошло и пяти минут, как мы подружились. В последующие дни после сопровождаемого улыбкой приветствия: «Добрый день, сударыня», «Добрый день, сударь» – завязывалась беседа. Она рассказала мне, что замужем за чиновником, что жизнь ее уныла, что развлечений мало, а забот много, и так далее.

Я сказал ей, кто я такой; это вышло случайно, а быть может, из тщеславия; она весьма удачно притворилась удивленной.

На другой день она зашла ко мне в министерство и стала затем приходить так часто, что курьеры, узнав, кто она такая, сообщали друг другу при ее появлении имя, которым ее окрестили: «Мадам Леон». Так зовут меня.

Я встречался с ней ежедневно, по утрам, в течение трех месяцев, ни на минуту не пресытившись ею, так умела она разнообразить и обострять свои ласки. Но однажды я заметил в ее глазах страдальческое выражение и блеск от сдерживаемых слез, заметил, что она еле говорит, охваченная какой-то скрытой тревогой.

Я просил, заклинал ее поведать мне причину беспокойства, и в конце концов она, вздрагивая, пролепетала:

– Я… я беременна.

И разрыдалась. О, я скорчил ужасную гримасу и, надо полагать, побледнел, как обычно бледнеют при таких известиях. Вы и не представляете себе, какой неприятный удар в грудь получаешь при сообщении о подобном нежданном отцовстве. Но рано или поздно вы познаете все это. Я пролепетал:

– Но… но… ведь ты же замужем, не так ли?

Она ответила:

– Да, но муж месяца два как в Италии и еще долго не возвратится.

Я хотел во что бы то ни стало избавиться от ответственности. Я сказал:

– Надо сейчас же ехать к нему.

Она покраснела до корней волос и, опустив глаза, ответила:

– Да… но…

Она не решалась или не хотела договорить.

Я понял и деликатно вручил ей конверт с деньгами на путевые расходы.

Неделей позже она прислала мне письмо из Женевы. На следующей неделе я получил письмо из Флоренции. Затем из Ливорно, Рима, Неаполя. Она писала мне: «Я чувствую себя хорошо, дорогой мой, любимый, но выгляжу ужасно. Не хочу показываться тебе на глаза, пока все это не кончится; ты меня разлюбишь. Муж ничего не подозревает. Командировка удержит его в этой стране еще надолго, и я возвращусь во Францию только после родов».

Приблизительно в конце восьмого месяца я получил из Венеции только два слова: «Это мальчик».

Несколько позже, как-то утром, она стремительно вошла в мой кабинет, свежее и красивее, чем когда-либо, и бросилась в мои объятия.

И наша былая любовь возобновилась.

Я покинул министерство. Она стала приходить в мой особняк на улице Гренелль. Она часто говорила со мной о ребенке, но я еле слушал ее: это меня не касалось. По временам я вручал ей довольно крупную сумму, говоря только:

– Положи это на его имя.

Прошло еще два года, и все чаще и настойчивее заговаривала она со мной о мальчике, о Леоне. Иногда она плакала:

– Ты не любишь его; не хочешь даже повидать его; если бы ты знал, какое горе ты мне этим причиняешь!

Наконец она до того извела меня, что однажды я обещал ей пойти на следующий день на Елисейские Поля, в тот час, когда она поведет гулять сына.

Но в тот момент, когда мне надо было идти, меня удержал страх. Человек слаб и глуп; кто знает, что произойдет в моем сердце? А вдруг я полюблю это маленькое существо, рожденное от меня, моего сына?

Я стоял в шляпе, с перчатками в руках. Я кинул перчатки на письменный стол и шляпу на кресло: «Нет, решено, не пойду, это будет благоразумнее».

Дверь распахнулась. Вошел мой брат. Он протянул мне полученное утром анонимное письмо: «Предупредите графа Л…, вашего брата, что дамочка с улицы Кассет нагло издевается над ним. Пусть-ка он наведет о ней справки».

Я никогда никому не говорил об этой давнишней любовной связи. Я был поражен и рассказал брату все, с начала до конца, добавив:

– Я лично не хочу этим заниматься, но будь ты так любезен, пойди и разузнай.

Когда мой брат ушел, я подумал: «В чем же она могла меня обманывать? Имеет другого любовника? А какое мне дело? Она молода, свежа, красива; ничего большего от нее я и не требую. Она, по-видимому, любит меня и, в конце концов, не слишком дорого мне обходится. Право, ума не приложу».



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-10-09 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: