Освобождение. Смерть Куликовского




 

 

 

Прошли сутки после взятия Амги, но в отряде Строда об этом не знали. Утром 3 марта велась не слишком интенсивная перестрелка, ближе к вечеру пепеляевцы выпустили очередь из пулемета, бросили несколько шомпольных гранат, затем все стихло. Подождав, осажденные сами открыли огонь. В ответ – тишина. Пока обсуждали, что бы это могло значить, из леса вышли два человека. «Не стреляйте! – кричали они. – Мы перебежчики».

Выяснилось, что эти двое – семипалатинские казаки, хорунжие Михайлов и Ровнягин из «ангелов Цевловского», то есть офицеры его безлошадного «конного дивизиона». Они рассказали о боях с Курашовым, о взятии Амги, о том, что ни Пепеляева, ни Вишневского с Артемьевым здесь нет, осада закончена, все ушли.

Им не поверили, заподозрив ловушку, но с наступлением темноты все-таки выслали разведчиков. Вернувшись, те доложили, что «окопы» белых пусты, в лесу и в остальных юртах – никого.

«Все же не верится… Чересчур большая радость, – описывает Строд свою реакцию. – Она распирает грудь, захватывает дыхание. От нее трясутся руки, дрожит голос».

Слова – самые расхожие, но когда сильные чувства пережиты вместе с множеством других людей, лишь банальности могут выразить их сколько-нибудь верно.

Осажденные еле держались на ногах, и один из перебежчиков, Михайлов, вызвался сейчас же отправиться в Амгу с письмом от Строда. Тот сразу его написал, в качестве адресата указав «первого встречного красного командира». Содержание – новости о Курашове и Пепеляеве, просьба прислать лекарства, хлеб и табак. В скобках, как запомнилось Байкалову, было добавлено: «Лучше табак, чем хлеб!»

Имелась и еще одна просьба. В своей книге Строд целомудренно ее опустил, а Байкалов, не без оснований обвинявший его в пристрастии к алкоголю, не преминул процитировать: «По случаю радости и счастья хоть немного спирта!»

Этой ночью в Сасыл-Сысы никто не спал. Сварили и съели все оставшееся мясо, из последних дров сложили костры на дворе. Строд долго разговаривал с Ровнягиным. Отвечая на вопрос, что побудило его отправиться в Якутию с Пепеляевым, тот сказал, что «выступает против всех крайних партий, крайней правой и крайней левой», и не хочет, чтобы в России «властвовала какая-нибудь одна партия». Строд, фактически стоявший на близкой идейной платформе, изложил его программу без сарказма и без каких бы то ни было комментариев, что можно счесть за максимально допустимое выражение сочувствия.

Товарищ Ровнягина, Михайлов, тем временем заблудился в ночном лесу и лишь утром вышел на дорогу к Амге.

Как уверяет Байкалов, письмо Строда он получил на второй день после штурма, то есть 3 марта, но сам Строд пишет, что отослал его в ночь на 4 марта. Разница в один день чрезвычайна важна. «Ледовая осада», как по аналогии с «Ледовым походом» остатков армии Колчака из-под Красноярска в Забайкалье стали называть оборону Сасыл-Сысы, превратилась в главное событие Гражданской войны в Якутии, и чтобы сократить необъяснимый разрыв между взятием Амги и освобождением Строда, последнее в рапортах Байкалова датировалось двумя сутками раньше, чем это произошло на самом деле. В его докладе командованию 5-й армии говорится: «Тотчас (после взятия Амги. – Л. Ю.) из населения были сформированы отряды для обороны Амги, и наши части пошли на помощь Строду, которого 3 марта и выручили». В своих воспоминаниях Байкалов излагает другую версию. Сразу после штурма, рассказывает он, измученные бойцы завалились спать, но на следующий день, 3 марта, еще не зная, что осада Сасыл-Сысы снята, он направил туда дивизион ГПУ во главе с уполномоченным Мизиным. Байкалов умалчивает, что портить с ним отношения ему не хотелось, настаивать на немедленном исполнении приказа он остерегся, поэтому дивизион выступил из Амги только утром 4 марта.

На полпути Мизин встретил перебежчика Михайлова с письмом Строда, прочел его и повернул назад, рассудив, что если осажденным ничто не угрожает, идти в Сасыл-Сысы ему не обязательно. Ни он, ни Байкалов не думали, что это место скоро станет священным, а Строд, на которого оба привыкли смотреть свысока, будет объявлен победителем вышедшего из моря дракона, спасителем обреченной ему в жертву девы-Якутии. Байкалов с Мизиным упустили шанс встать обок с главным персонажем будущего мифа, хотя им всего-то и нужно было вовремя явиться к израненному герою с глотком вина и словом благодарности. В итоге Строд разделил славу не с ними, а с Курашовым, с самого начала прорывавшимся именно к нему.

В первой половине дня 5 марта в Сасыл-Сысы увидели, как на опушку леса за озером выехали четверо конных. Они что-то кричали, размахивая руками и винтовками, затем карьером понеслись к усадьбе. В одном из них Строд узнал Курашова.

Дальше – сцена всеобщего счастья: «Всадники вихрем врываются во двор. Бурная радость охватывает нас. Беспрерывно гремит “ура”. Заключаем друг друга в объятья, целуемся… Многие не выдерживают и плачут».

Курашов был потрясен увиденным. Он волнения ему захотелось курить, он начал искать свою трубку и никак не мог найти, хотя держал ее в руке. По этому поводу Строд вложил ему в уста чеканную фразу: «От такой картины не то что трубку, голову потеряешь».

К вечеру прибыл обоз из Амги: привезли продукты, медикаменты, заячьи одеяла, оленьи и собачьи дохи. Байкалов прислал «немного спирта», взяв его у военкома, в чьи обязанности входило распределять этот сверхценный продукт в качестве поощрения. Строд, разумеется, об этом не написал.

Сани разгрузили, накормили раненых. Фельдшеры приступили к перевязкам. Красноармейцы поели, затем начали снимать с баррикад смерзшиеся трупы, отделяя их друг от друга, что было не так-то просто. На другой день с помощью бойцов Курашова все тела зарыли где-то неподалеку. Сколько было выкопано братских могил, одна или две – для своих и для чужих, Строд не сообщает. Три недели назад он привел сюда двести восемьдесят два красноармейца, из них шестьдесят три погибли, девяносто шесть раненых на санях отправили в Амгу. Осталось сто двадцать три человека. Перед тем, как покинуть усадьбу Карманова, Строд построил их во дворе и увидел, как они изменились: «Люди помрачнели, фигуры стали мешковато-сутулыми, заросшие бородатые лица сосредоточенны. Мы прощались с погибшими товарищами, прощались с хотоном и юртой… Двести винтовок и четыре пулемета разрядились залпами прощального салюта. Сухим раскатистым эхом отозвалась тайга, глухим рокотом ответили ей угрюмые великаны горы. Таежный скиталец ветер колыхнул знамя…»

Строд энергично повествует, как «уцелевшие бойцы переходили озеро, втягивались в опушку леса, готовые, если потребуется, пойти в новый бой с врагами Советов», но вряд ли колонна выглядела так уж бодро. В лечении нуждались не только раненые, все были истощены и «завшивлены до невероятности». В Амге, куда они добрались к вечеру, собрали все бритвы, все ножницы и мобилизовали всех, кто сколько-нибудь годился в парикмахеры. Героев Сасыл-Сысы «стригли как овец, а потом уж пускали в ход бритвы».

 

Вскоре Алексей Карманов с женой и детьми вернулся в свое разоренное изгаженное жилище. Со временем жизнь наладилась, и уже через пару лет или ему сумели внушить, что оборонявшиеся здесь русские защитили его семью от пепеляевских бандитов, или он думал, что само имя их предводителя заключает в себе магическую силу, раз он сумел совершить невозможное, но родившийся у хозяина юрты сын был назван Стродом.

Может быть, у маленького Строда Карманова появились тезки и в других якутских семьях. Это имя, гремевшее по всей Якутии, могли давать мальчикам и с прагматическими целями, в расчете на будущие милости к ним со стороны начальства. Если так, Строд сделался для них чем-то вроде тотемного животного или небесного покровителя, обеспечивающего подопечным удачу в делах, здоровье и долгую жизнь, хотя сам никакой карьеры не сделал, после пяти тяжелых ранений постоянно болел и был расстрелян в возрасте сорока трех лет.

Сасыл-Сысы он посетил еще дважды. Сначала приехал через год и подарил Карманову коня, потом – в 1932 году, когда жил в Москве и был приглашен на торжества в честь десятилетнего юбилея ЯАССР. В Сасыл-Сысы его привезли на автомобиле, чтобы показать установленный здесь «памятник» – столб с красным знаменем на верхушке, которое ежегодно меняли, чтобы не успевало полинять и выцвести от дождей и морозов. После прогулки почетного гостя привели в юрту Карманова, усадили за стол, напоили чаем с «душистой земляникой». На чаепитие собрались все обитатели деревни, и, как описывал эту встречу сам Строд, «лица присутствующих сияли счастьем и гордостью за свою новую колхозную жизнь».

Однако в других населенных пунктах, где он в тот раз побывал, ему как большому человеку подавали жалобы на эту счастливую новую жизнь. Строд обещал отвезти их в Якутск или даже в Москву и, наверное, честно исполнил обещанное, но в таких делах его заступничество мало что значило.

 

 

В Усть-Миле, в ответ на письмо члена ревтрибунала Редникова, который призывал Куликовского признать советскую власть, бывший властитель дум якутских гимназистов и семинаристов написал самое яркое из своих сочинений – «К молодежи».

«Всем ли этим милым юношам суждено превратить утреннюю зарю в сияющий разумом день? – риторически вопрошал он, вспоминая о своих духовных чадах, актерах в поставленных им любительских спектаклях. – Я знаю, у одних заря юности померкнет от самомнения, у других – от слепого увлечения каким-нибудь декоративным учением, у третьих – от житейской прозы будней. Но прочь сомнения! Я вижу юношей. Их жизнь прекрасна, стремления чисты. Они не пойдут на грязное дело. Я люблю молодежь, уважаю ее светлые стремления… На знамени молодежи должно гореть яркими красками: Родина, наука, искусство превыше всего!»

А под конец – о себе: «И мы, лишенные молодости и силы, согретые вашим энтузиазмом, сможем еще раз побороться за великие идеи великих людей».

К марту 1923 года сил у него оставалось немного.

Он приехал в Амгу за неделю до взятия ее Байкаловым, в пути простыл, почти всю эту неделю провалялся с температурой, к моменту штурма не полностью оправился от болезни и никакой деятельности здесь не вел. Победители издевались над найденными у него в вещах губернаторскими печатями и визитными карточками на двух языках, русском и французском, но трудно судить, действительно ли он ожидал падения Якутска, чтобы вступить в должность управляющего областью, или давно махнул на это рукой.

Наряду с атрибутами будущей власти у Куликовского нашли разного рода материалы, касающиеся прокладки колесного тракта между Аяном и Нельканом. Полтора года назад он начал эту работу, но прервал ее из-за появления Коробейникова и начавшегося восстания. Среди бумаг обнаружили схемы придуманных им самим «подъемных агрегатов», с помощью которых можно поднимать грузы на Джугджур. Кажется, после всех разочарований проект этой дороги стал для Куликовского главным делом жизни, на нем он строил мечты о том времени, когда «Якутский край, освободившись от потрясений междоусобной распри и установив у себя режим свободного развития созидательных сил, быстро разовьется и станет второй Америкой».

Ее нынешние правители, говорилось в одном из написанных им воззваний, «бросили клич о земном рае и сулили счастье, счастье без конца и в полной мере», но принесли разруху и нищету. Чтобы явиться к отданным под его управление людям не с пустыми руками, Куликовский во Владивостоке, перед отплытием в Аян, сумел получить со складов Приамурского правительства кое-какие вещи для страдающего от бестоварья населения. Правда, их ассортимент больше говорит о нем самом, чем о реальных нуждах жителей Якутии. В списке предметов первой необходимости фигурируют две тысячи электрических лампочек, которые и советская власть сделает символом новой жизни, два пуда выключателей, восемьсот девяносто четыре косы для крестьян и пять пудов ценимых якутами перламутровых пуговиц, но все это богатство, призванное осчастливить и горожан, и сельских хозяев, и туземных модниц, застряло в Аяне. Олени требовались для перевозки боеприпасов и продовольствия, а выключатели с пуговицами могли подождать. Куликовский привез в Амгу только личные письма и бумаги, связанные со строительством дороги Аян – Нелькан. То и другое уместилось в одной папке. В день штурма ее нашли у него на квартире, но сам он исчез.

«Очевидцы рассказали, – с удовольствием передает Байкалов слухи о его трусости, – что Куликовский в страхе и полной растерянности метался из одного дома в другой, ползал на брюхе и, не находя места, где спрятаться, наводил лишь панику на обороняющихся. После захвата Амги никто не мог указать, куда он девался, а все поиски оказались тщетными».

Как выяснилось позже, во время боя Куликовский убежал из слободы и то ли потерял товарищей, то ли они его бросили, потому что он за ними не поспевал, то ли спутников у него не было. Не в силах идти дальше, он спрятался в стоге соломы неподалеку от Амги, в темноте перебрался в стог сена, зная, что в сене теплее, и просидел здесь двое суток. Наконец 5 марта, полуживой от холода, с обмороженными руками и ногами, поскольку был не в дохе и даже не в полушубке, а «в осеннем пальто», рискнул окликнуть появившегося хозяина стога, крестьянина Егора Алексеева. Обещая хорошо ему заплатить, Куликовский попросил отвезти себя в Усть-Миль, а пока принести какой-нибудь еды и теплую одежду. Алексеев притворно согласился и вернулся с красноармейцами. Те доставили пленника в штаб.

«Он вошел, – описывает Байкалов свою с ним встречу, – жалкий, дрожащий, шатающийся, даже не поздоровался, а на приглашение сесть молчал, дико озираясь, и продолжал стоять».

Состоявшийся между ними разговор Байкалов передает прямой речью, словно четверть века спустя помнил его слово в слово.

БАЙКАЛОВ: «Вы царский политкаторжанин?» Куликовский: «Да».

БАЙКАЛОВ: «Я тоже политкаторжанин (это неправда. – Л. Ю.). Каким образом мы очутились по разные стороны баррикад?»

На это Куликовский «не нашел что ответить».

БАЙКАЛОВ (зная, видимо, от крестьян или пленных пепеляевцев, чем был вооружен собеседник): «Где ваш кольт?»

КУЛИКОВСКИЙ: «Я его потерял. Был такой ужас, такой ужас! Я ничего не помню».

БАЙКАЛОВ: «Вы впервые слышали орудийный кашель и музыку боя?»

КУЛИКОВСКИЙ: «Да».

БАЙКАЛОВ: «Садитесь же! Вы шатаетесь, вы бледны. Вам нездоровится?»

Куликовский (продолжая стоять): «Я ночевал в зароде и страшно озяб, не спал совсем».

БАЙКАЛОВ: «Участь Пепеляева знаете? Он разбит и бежит в Петропавловское».

КУЛИКОВСКИЙ: «Я очень устал, я плохо отдаю себе отчет в происходящем. Я просил бы…»

БАЙКАЛОВ: «Добре, идите отдыхайте. Потом поговорим».

Диалог явно вымышленный, но когда Байкалов пишет, что велел коменданту приготовить для Куликовского «теплую комнату, постель и завтрак», это больше похоже на правду, чем строки из посвященного ему стихотворения Пепеляева:

 

Враг в злобе коварной придумывал муки,

Мольбе о пощаде заранее рад…

 

Теплая комната нашлась в доме священника. Пленника отвели туда под конвоем, причем красноармейцы и жители Амги «свистали и тюкали» ему вслед. При досмотре на нем нашли какой-то «флакончик», но он сказал, что там лекарство, и флакончик ему оставили. Отказавшись от завтрака, Куликовский сразу лег, а вечером Байкалову доложили, что он «как-то неестественно храпит, и изо рта у него идет слюна».

Срочно вызвали доктора. Тот констатировал: «Зрачки резко сужены и слабо реагируют на свет. Пульс нитевидный, около 70 ударов в минуту. Дыхание ритмически неравномерное, лицо и кисти рук отмечены похолоданием».

Имелись «признаки отравления», и Байкалов, чтобы отвести от себя подозрение в причастности к убийству и «не дать козырь в руки контрреволюции», создал комиссию для расследования обстоятельств случившегося. На квартире у Куликовского нашли шприцы для инъекций и морфий, отсюда вывели, что оставленный ему флакончик содержал то же вещество, и он «отравился большой дозой морфия».

6 марта Куликовский умер.

Двумя днями позже краткое сообщение о его самоубийстве появилось в «Автономной Якутии». Оно состояло из двух строк, зато было увенчано крупным, не соответствующим объему текста заголовком: «Одним негодяем меньше».

Байкалов отзывался о Куликовском как о никчемном человеке и «законченном морфинисте», однако текст доклада «Транзитная линия Аян – Нелькан, р. Мая», который он когда-то сделал в Продовольственном комитете, не утратил значения и был опубликован в журнале «Хозяйство Якутии» (1926, № 4).

Его автора похоронили в одной могиле с несколькими десятками пепеляевских солдат и офицеров, убитых под Сасыл-Сысы и в других местах. Их промерзшие тела, как год назад – тела командиров и бойцов Каландаришвили, штабелями лежали в одном из слободских амбаров, ожидая весны и достойного, с воинскими почестями, погребения, но, в отличие от погибших в засаде на Техтюрской протоке Лены, так его и не дождались.

 

Через полтора месяца Пепеляев написал стихотворение «Памяти П. А. Куликовского»:

 

Всю жизнь ты боролся за счастье народное

И сил не берег ты в неравной борьбе,

Томилося сердце твое благородное

То в ссылке далекой, то в мрачной тюрьме.

 

Но волю сберег ты среди испытаний,

Ее не сломили тюрьма и острог,

В годину тяжелых народных страданий

Ты праздным остаться не мог.

 

…………………………………………………….

 

Ты умер, и сердце твое уж не бьется,

Но память о жизни твоей не умрет,

И время придет, и Россия проснется,

Про жизнь твою громко расскажет народ[31].

 

Сочиняя эти прекраснодушные народнические стихи в духе Некрасова и Михайлова, Пепеляев не знал, что среди оставшегося от Куликовского имущества были две вещи, странные для багажа старого социалиста-народника – Псалтирь и «порнографические карточки японского происхождения».

Выступая с докладом на объединенном заседании партийных и советских организаций Якутии, Байкалов упомянул об этих карточках «дурного сорта» и добавил, что они были вложены в Псалтирь. Эту выразительную деталь он привел и в своей речи на судебном процессе Пепеляева, правда заменил Псалтирь «молитвенником». Скабрезные карточки, заложенные между страницами такой книги, делали Куликовского не просто банальным лицемером, как если бы то и другое хранилось у него по отдельности, но человеком, для которого нет ничего святого.

«Карточки» – это не фотографии обнаженного женского тела, а открытки (от post carde) с репродукциями рисунков или гравюр в стиле сюнга («весенние картинки»). Относя их к продукции «дурного сорта», Байкалов имел в виду низкое качество не художественного, о чем он судить не мог, а типографского исполнения. При слове «порнография» у его слушателей включалось воображение, хотя традиционная японская эротика при всей ее физиологической откровенности возбуждает слабее, чем аналогичные западные изделия. Экзотичность нарядов, причесок и, главное, полная бесстрастность лиц обоих партнеров, не свойственная предающимся тому же занятию европейцам, мешает соотнести себя с персонажами этой живописи.

Несколько найденных у Куликовского открыток кочевали потом из статьи в статью, из книги в книгу[32]. Лучшего разоблачения его скрытой порочности трудно было придумать. Комичное старческое сладострастие и подразумеваемая импотенция, вынуждающая взрослого мужчину предпочитать нарисованных японок живым и вполне доступным якуткам, идеально соответствовали образу столь же охочего до власти, как до женщин, и так же не способного ею овладеть «управляющего Якутской областью», но на самом деле вся эта история говорит о другом. Заботливо, чтобы не помялись, вложенные в Псалтирь японские картинки, которые вместе с чертежами «подъемных агрегатов» тайком от всех возил с собой по зимней тайге пожилой больной человек в демисезонном пальто – знак его бесконечного одиночества.

 

Птица-правда

 

 

 

После второго боя с Курашовым, готовясь к третьему, Пепеляев получил записку Вишневского с сообщением о падении Амги. На другой день, в деревне Усть-Лаба, он собрал военный совет. Произошло это, как ему казалось, 2 марта, а на самом деле – 3-го. Ошибка объясняется тем, что в сумятице тех дней он посчитал 1 марта за отсутствующее в 1923 году 29 февраля.

На совете Пепеляев, говоря его собственными словами, заявил: «Я пришел к заключению, что своими силами нам Якутию не взять. Якуты помогают только транспортом и довольством, сами же в отряд идут неохотно. Якутская интеллигенция ведет двусмысленную политику, а главное – вы слышали от пленных, что в Сибири многое изменилось, поголовного недовольства крестьян больше нет… Конечно, мы можем продолжать борьбу партизанского характера, но это пользы народу не принесет, принесет только вред. Я шел не за тем и не такое движение хотел организовать…»

Рассудительность и спокойствие привнесены в его речь задним числом, в тот момент им владели иные чувства. Как говорил Байкалову кто-то из сдавшихся в плен добровольцев, Пепеляев, узнав о падении Амги, «побледнел и сказал, что его миссия кончена, якутские твари и Куликовский его обманули, надо спасать свои души». Конкретные слова могли быть другими, но настроение передано верно.

Положение было катастрофическое. Разбить Строда не удалось, Курашова – тоже, Байкалов находился в сорока верстах от Усть-Лабы. Амга с ее складами продовольствия и боеприпасов была потеряна, у людей осталось по десять-двадцать патронов на винтовку. В довершение ко всему Сибирская дружина лишилась главного своего символа – бело-зеленого знамени с красной диагональной полосой, крестом и ликом Спаса Нерукотворного. В Элесинской котловине, в ночном бою, знаменосец Березкин, которому месяц назад Пепеляев перед строем торжественно вручил эту святыню, был убит, знамя досталось Курашову.

На военном совете с участием Рейнгардта, Леонова, Сивко и Цевловского решили выводить остатки дружины в Аян, чтобы с началом навигации выбраться в Японию или на Сахалин, а оттуда – в Китай. У Пепеляева осталось около трехсот бойцов, не считая якутских партизан. Никем не преследуемый, 9 марта он пришел в Петропавловское, где к нему присоединились Вишневский с Артемьевым. Андерс и группа бежавших с ним из Амги офицеров, опасаясь, что Байкалов перережет дорогу к Усть-Милю, поспешили уйти по ней самостоятельно.

В Петропавловском дружина простояла двое суток. Крестьяне рассказывали, что пепеляевцы «были все черны, грязны и мрачны». Их интересовали только еда и ночлег, но истосковавшийся по чтению капитан Петр Каменский проинспектировал брошенную батальоном Дмитриева библиотеку, отобрал несколько книг и взял их с собой, заодно прихватив номер рукописной гарнизонной газеты. С его помощью он, очевидно, хотел лучше понять, что представляли собой защитники Сасыл-Сысы и какими идеями они вдохновлялись.

Нужда заставила Пепеляева впервые за семь месяцев «прибегнуть к реквизиции у жителей» – взяли фуражное зерно и пятьсот пудов из той муки, которую месяц назад, уходя из Петропавловского в Амгу, раздал здешним крестьянам Строд. От Петропавловского до ближайшего селения Усть-Аим предстояло пройти триста с лишним верст по Алдану и Мае и опередить красных, хотя те пойдут туда не по снежной целине, а вслед за Андерсом, по зимнику. Другого выбора у Пепеляева не было – единственный путь к Охотскому побережью пролегал через Усть-Аим.

Перед уходом он построил дружину и обратился к ней с речью. В изложении Грачева сказано было следующее: «Братья добровольцы, мы исполнили свой долг до конца… По призыву представителей якутского населения, чтобы помочь народу в борьбе с врагами, мы пошли на этот далекий, холодный и дикий север. Многие сложили свои кости в этой пустыне. Мы, оставшиеся в живых, обречены на худшие испытания. Мы идем навстречу жестокой неизвестности. Неизбежно испытаем голод, холод и тяжелые переходы при слабой надежде на спасение. Удастся ли нам выбраться обратно на территорию Китая при отсутствии всякой помощи, трудно сказать. В таком состоянии, в каком оказалась дружина, требуется отменно строгая дисциплина, и я ее буду проводить в жизнь. Каждого нарушившего дисциплину буду беспощадно карать. Тот, кто не находит в себе сил перенести названные мною тяжелые испытания или поколебался в правоте нашего дела, пусть остается. А кто готов идти со мной – пол-оборота направо, шагом марш!»

Возможностью «уходить куда угодно», как сформулировал свое предложение Пепеляев, воспользовались большая часть якутов и шестьдесят русских добровольцев, среди них пятнадцать офицеров. С остальными он выступил на восток, увозя в обозе тридцать два раненых, которые оставаться не захотели. В тот же день его нагнали байкаловские парламентеры, среди них – сдавшийся в плен в Амге начальник информационнополитического отдела дружины Афанасий Соболев.

Позже Пепеляев написал о нем стихотворение «Начполитотдел». Соболев, он же Афоня или Афанас, предстает здесь фигурой сгущенно-комической и в то же время очень узнаваемой. Вначале рассказывается, как он вел себя во Владивостоке, в Нелькане, во время голода, затем – в пути от Нелькана до Усть-Миля и в Амге:

 

За дружиной в стужу зимнюю

В нартах ехал на Алдан

И доехал, сохатиною

Прикрывая тонкий стан.

 

По Амге с восторгом носится,

С поцелуями спешит,

А на красных так и косится —

Всех сейчас он победит.

 

Но настали испытания,

И Афоню не узнать.

На лицо его страдание

Наложило вмиг печать.

 

По Амге уже в волнении,

С карабином на плечах

Ходит он в недоумении,

Нет уж бодрости в речах.

 

А когда Амгу оставили,

Тот бежал, кого Бог спас,

Путь к Аяну все направили,

Но остался Афанас.

 

Наконец – участие Соболева в байкаловской «мирной миссии»:

 

Перемена декорации.

Чтоб спасти свой тонкий стан,

Он в составе делегации

Приезжает на Алдан.

 

И во славу демократии

Тонким голосом поет,

Обещает мир всей братии

И гарантии дает,

 

Но от страха тут же крестится —

Видит дуло он ружья.

Никак в сани не уместится:

 

Нет, назад, назад, друзья!

Автор наверняка читал это стихотворение вслух, для того оно и писалось, но тон его – довольно беззлобный. Каждый теперь выбирал себе судьбу с учетом не столько убеждений, сколько физических сил, и Пепеляев не обвиняет Соболева, он лишь посмеивается над ним, чтобы ободрить людей сравнением с не выдержавшим испытаний товарищем.

На этой терапевтической ноте стихотворение и заканчивается:

 

Прошло время для сомнения,

И в походе всякий раз

Нам во вражеском пленении

Представлялся Афанас[33].

 

Переговоры с прибывшей от Байкалова делегацией окончились безрезультатно, если состоялись вообще. Пепеляев продолжил путь к Усть-Аиму.

В это же время распустивший своих якутов Ракитин, брошенный ими Варгасов и раненный «в стыдное место» Худояров с двумя-тремя десятками русских добровольцев из района Чурапчи двинулись обратно в Охотск. «Переходы их по безлюдным местам в потрепанном виде надо считать подвигом», – признавал даже не склонный к сантиментам Байкалов, подводя итоги «борьбы с пепеляевщиной» в сделанном на сессии ЯЦИК докладе.

 

 

В штабе 5-й армии допускали, что поскольку в Аяне, куда идет Пепеляев, «нет морских посуд», он оттуда направится на юг, к порту Чумикан в Удской губе того же Охотского моря. Чтобы вовремя получить нужную информацию, в марте 1923 года в этот район был командирован из Читы сотрудник ГПУ Альберт Липский – как человек, «имеющий большие связи с местным туземным населением и обладающий в среде их известным влиянием». Неизвестно, какого рода «связи» имелись в виду, но ему предписывалось вести «закрытую разведку», а если удастся, организовать тунгусский партизанский отряд для диверсий против «банд Пепеляева». Липский с несколькими спутниками сошел с поезда на станции Ин Амурской железной дороги, нанял проводников и через верховья Амгуни на оленях двинулся на север.

Оставшийся в Аяне поручик Малышев, поэт и бывший адъютант Пепеляева, ничего об этом не знал и не подозревал, что в лице Липского к нему приближается судьба стать многолетним узником Александровского централа в Сибири, а в конце концов – безумцем.

«Даже в марте снег в покоти к Охотскому морю был настолько глубок, – доносил Липский начальству, – что, сидя верхом на олене в конце длинного каравана иногда из 60 животных, седок загребал его коленями. Для оленей этот снег был просто гибельным, несмотря на то, что впереди всегда шел тунгус на лыжах и проминал дорогу. Первые трое оленей без вьюков или же с пустыми вьючными седлами, после каждого перехода сменявшиеся, никогда не могли пройти без отдыха до вечернего привала. Вечером олени должны были отдохнуть, прежде чем приступить к добыче корма. Чтобы добраться до него, они разгребали толстый слой снега и не успевали отдохнуть к началу пути с рассветом. Многие олени пали».

С исключительной глубиной снежного покрова столкнулся и Пепеляев, но лошади были хуже к этому приспособлены, чем олени. «Впереди для проминания дороги пускали лучших лошадей и быков с порожними санями, – вспоминал Грачев, – скоро они выбивались из сил и падали. Для дневной потребности в продовольствии тут же их кололи и обдирали, а остальных оттаскивали в сторону. Больно и тяжело было смотреть, как усеивался путь бедными животными».

«Путь был очень тяжел, – писал Пепеляев. – Люди изнемогали, делая переходы по 12–13 верст в сутки, а на биваках приходилось рубить деревья, жечь костры, ставить палатки, нести сторожевое охранение, так как за нами шел отряд красных. Его численности я не знал и боя давать не хотел».

Это был сильно поредевший в боях, скудно снаряженный и плохо обмундированный батальон Курашова. Он шел по следам Пепеляева, а дивизион ГПУ под командой Мизина направлялся в Усть-Аим по тракту. Байкалов не сомневался, что Мизин прибудет туда раньше Пепеляева и отрежет ему путь на восток.

С Курашовым отправился военком Кропачев, по молодости лет быстро оправившийся после осады. Он, надо полагать, хотел лично присутствовать при поимке Пепеляева, чтобы потом на правах очевидца описать этот исторический момент, и хотя события развернулись не так, как ожидалось, Кропачеву хватило материала на заметку в «Автономной Якутии».

На десятый день погони, рассказывает он, в устье впадающей в Маю реки Юдомы, где осенью стояли уведенные из Нелькана пароходы «Соболь» и «Республика», Курашов почти настиг арьергард Пепеляева. Под утро, в темноте, разведчики подобрались так близко к его лагерю, что слышали, как генерал поздоровался с выстроенными для похода добровольцами, и те ответили ему по всей форме. Привычные ритуалы были элементом дисциплины, за нарушение которой он, вопреки своим прежним правилам, обещал «карать беспощадно». Теперь только дисциплина могла их спасти.

Атаковать колонну на марше Курашов не рискнул. Он предпочел «не проявлять себя», а когда вечером пепеляевцы встали на ночлег под левым, высоким берегом Маи, «предпринял обход» в расчете незаметно подойти к биваку и с обрыва закидать палатки гранатами. Выступили затемно, однако прибрежные скалы и все тот же снег глубиной по пояс разрушили этот план. Пока красноармейцы пробивались к цели, уже рассвело, отдохнувшие за ночь белые снялись и ушли, а бойцы Курашова выбились из сил. Чтобы не упустить противника, он отобрал лучших обозных лошадей и «сформировал конный отряд» из тридцати всадников. Они поехали по берегу, над рекой, но двигавшиеся по речному льду пепеляевцы при дневном свете заметили их издали, «удвоили энергию и выиграли время». Преследователи, спешившись, открыли по ним огонь. У белых восемь человек было ранено. Семерых они подобрали, оставив лишь одного, тяжело раненного прапорщика, и продолжали идти. «На крик наших “сдавайтесь”, отвечали: “Умрем, но не сдадимся», – пишет Кропачев.

С этого дня Пепеляев начал увеличивать суточные переходы, сжигая или бросая палатки и прочее «имущество» вплоть до саней с запасными винтовками. Его путь был усеян павшими лошадьми, но и у Курашова положение было не лучше. Лошадей кормили тальником, они еле держались на ногах. Хлипкая обувь не вынесла десятидневного пути по скалам и ледяным торосам, красноармейцы «обосели». Пепеляевцы тоже обматывали ноги шкурами, а идти по Мае становилось все труднее, под весенним солнцем на реке появились наледи и провалы. У Курашова много было отставших, и все-таки он не прекращал погони в расчете, что Мизин вот-вот займет Усть-Аим, тогда Пепеляев, оказавшись меж двух огней, должен будет сложить оружие.

При таких гонках красные неизменно проигрывали своему более стойкому и спаянному духом товарищества противнику. В этих зимних маршах пепеляевцы не имели себе равных. Когда Сибирская дружина достигла Усть-Аима, Мизин там еще не появился, а Курашов отстал на два дня пути.

Тунгусы, помня доброе к себе отношение, встретили добровольцев «с полным радушием», дали оленей, упряжных и на мясо. Переночевав, Пепеляев выступил дальше, а вечером в Усть-Аим пришел Курашов. Его бойцы вконец обессилели, продолжать преследование было невозможно. Через день он двинулся назад и по дороге узнал, что Мизин с дивизионом ГПУ, не пройдя и полпути до Усть-Аима, вернулся в Якутск. «Единственная для белых дверь на Нелькан осталась открытой», – замечает Строд, обвиняя в этом Мизина, но, разумеется, умалчивая о том, какой именно частью тот командовал.

 

21 марта Строд со своими бойцами триумфально вступил в Якутск. На площади Марата собрали митинг, а еще через четыре дня, когда пепеляевцы вошли в состоявший из двух юрт Усть-Аим, который для них был вожделенным оазисом среди ледяной пустыни, в Народном театре, бывшем Клубе приказчиков, открылось торжественное заседание в честь победы над Пепеляевым. Первым слово предоставили встреченному бурной овацией Строду.

Он рассказал об уходе из Петропавловского, о бое с Вишневским и последующих перипетиях осады, особенно подробно – о намерении «взорвать себя на воздух». Датой своего освобождения Строд назвал не 3 марта, как настаивал Байкалов, а 5-е, и освободителем – не туманные «наши части», а конкретно Курашова. Это противоречило официальной версии, но Строд не считал нужным ее поддерживать.

Его выступление продлилось не менее часа и было не просто докладом, но умело срежиссированным действом со статистами и звуковыми эффектами; в труппе Нартеатра должны были найтись люди, умевшие ставить такие агитспектакли. Оркестр за кулисами начинал играть бравурные марши, если Строд говорил о героизме красных бойцов, и переходил на «похоронную музыку», если речь шла о «понесенных жертвах». Когда рассказ дошел до штурма Сасыл-Сысы всеми силами Сибирской дружины, и Строд сказал, что «испорченный пулемет был исправлен товарищем Петровым под пулями противника», сидевший в зале Петров встал, приветствуемый аплодисментами и очередным маршем. Так повторялось несколько раз.

«Народ умеет умирать за свободу, – в заключение провозгласил Строд, – его можно разбить в одном бою, но в конечном счете он победит».

Байкалов из президиума объявил, что все участники обороны Сасыл-Сысы награждаются новым комплектом обмундирования, особо отличившиеся – именными часами, а Строд – шашкой с серебряной рукоятью и надписью «Герою Якутии». Соответствующим инстанциям предложено было выделить ему отрез сукна на костюм и кожу на пару сапог. Не исключено, что неравнодушный к таким радостям Строд сам же и выпросил себе эту награду.

Торжество не могло не завершиться выпивкой и закуской в узком кругу высших республиканских руководителей. В их общество Строд был допущен впервые, но вряд ли робел регулярно наполнять свою рюмку. Он прекрасно понимал, что отныне ему позволено все.

 

 

Отправляясь в Якутию, Пепеляев мечтал «влиться в народ», чтобы помочь ему «выдвинуть из глубины сво



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-05-15 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: