Тридцать пять кирпичей чая




 

 

 

В сентябре 1922 года, сразу по прибытии в Аян, Пепеляев на «Защитнике» послал в Охотск генерал-майора Василия Ракитина с группой офицеров, чтобы набрать отряд из укрывшихся там повстанцев Коробейникова и наступать на Якутск севернее направления главного удара. Четыре года назад Ракитин носил капитанские погоны, генералом стал после Ледяного похода из Красноярска в Забайкалье, когда все его участники получили повышение сразу на два чина. Во Владивостоке он числился при штабе Вержбицкого на сомнительной должности «генерала для поручений», пока вовсе не был уволен из армии. По классификации Соболева, Ракитин принадлежал к четвертой категории добровольцев – тем, «кому деваться было некуда и есть нечего». Пепеляев считал его «плохим воякой», поэтому приставил к нему энергичного и храброго полковника Худоярова.

В Охотске им удалось навербовать до двухсот якутских беженцев. С этим отрядом они выступили на запад, но точно так же, как Пепеляев в Нелькане, из-за отсутствия оленей и осенней распутицы на два месяца застряли в тайге, на бездействующей телеграфной станции Арка в двух сотнях верст от побережья. Отсюда относительно недалеко было до станции Алах-Юнь, где год назад страшной смертью погибли несчастные людоеды из охотского ревкома, а теперь сидели полуживые от голода бойцы батальона, в конце лета отправленного Байкаловым в Охотск, но так и не сумевшего пройти дальше на восток. Когда туда добрался наконец обоз с продовольствием, красноармеец, первым получивший буханку хлеба, обнял ее обеими руками, как ребенка, прижал к груди и заплакал. К тому времени были съедены все лошади, варили конскую кожу, уздечки и подпруги, правда на этот раз до каннибальства не дошло. В ноябре батальон вывели из Алах-Юня в село Чурапча, отстоявшее от Якутска примерно на такое же расстояние к востоку, как Амга – к юго-востоку. Ракитин и Худояров, голода не испытавшие, проделали этот путь месяцем позже, в декабре.

Первым с двадцатью якутами выступил Худояров. В поселке Крест-Ходжай он встретил пришедший из Оймяконского округа отряд повстанца Оросина и присоединил его к своему. Во главе объединенных сил общей численностью человек в восемьдесят Худояров занял село Татта, «для форсу» поругался по телефону с красными в Чурапче и Амге, тогда еще не взятой Рейнгардтом, после чего снял телефонный аппарат и закрепился в деревне Олба. Оттуда, по местным масштабам, до Якутска было рукой подать, и встревоженный Байкалов послал в Таттинский улус тамошнего уроженца, поэта и драматурга Софронова-Алампу, поручив ему донести до земляков обещание амнистии всем повстанцам-якутам, вставшим под знамена Пепеляева. Гарантами выступали сопровождавшие его брат и сын командующего – Жарных-Некундэ и восемнадцатилетний Матвей.

На лесной дороге возле Олбы они встретили якутов Худоярова. «Отряд, заметив делегацию, рассыпался цепью по обеим сторонам дороги и, подпустив, окружил их, – рассказывает Никифоров-Кюлюмнюр. – Тут солдаты узнали Софронова, многие бросились к нему целоваться с радостными возгласами, забыв о дисциплине».

Народного любимца Худояров благоразумно не тронул, а Жарных и Байкалова-младшего сгоряча арестовал, но скоро отпустил в Якутск, вернув им даже маузеры. Держать их под арестом до «суда Народной власти», как приказывал Пепеляев, он не мог, ни один якут не пошел бы к ним в тюремщики из страха, что Байкалов отомстит за нанесенные его «родовичам» обиды.

Худояров, «тип настоящего разбойника», как отзывался о нем Никифоров-Кюлюмнюр, должен был «отказаться от всяких насилий» и вести себя «скромно». В этой роли, навязанной ему обстоятельствами и Пепеляевым, лихой полковник порой выглядел комично. Когда при налете на Татту ему достались бумаги уполномоченного ГПУ, в том числе список «агентов из населения», он охарактеризовал этих людей как «потерявших общественную совесть» и в своем приказе повелел им «в однодневный срок» выехать в Якутск.

Строд назвал этот приказ «взмахом картонного меча», хотя вернее было бы сравнить его с попыткой устрашить врага тенью меча настоящего. Худояров грозил ослушникам военно-полевым судом, но и здешний резидент ГПУ, родной брат председателя ЯЦИК Ойунского, и его улусная «агентура» даже не подумали куда-то уезжать и спокойно дожили до прихода красных.

Задержавшийся в пути Ракитин появился здесь уже после того, как Рейнгардт взял Амгу. Дожидаясь, пока красные в Сасыл-Сысы сложат оружие, Пепеляев приказал ему и Худоярову «маневрировать» возле Чурапчи, чтобы выведенный туда из Алах-Юня батальон, командование которым принял краском Ефим Курашов, не мог ни помочь Строду, ни соединиться с Байкаловым.

К середине февраля план кампании, выработанный Пепеляевым еще осенью, в Нелькане, почти полностью претворился в жизнь. Все стрелы, начерченные им на штабной карте, через горы, тайгу и снежные пустыни прилетели туда, куда он их направил пять месяцев назад, и готовы были вонзиться каждая в свою цель. Порядок нарушал лишь засевший в навозной цитадели Строд.

 

 

В другое время Пепеляев не стал бы медлить с новой атакой на Строда, но после взятия Амги он впервые с начала похода был полон оптимизма. Казалось, в войне наступил перелом, промедление в два-три дня ничего не изменит. Отступает чувство обреченности, заставлявшее всегда ожидать худшего. Когда в Амгу потянулись недавние сторонники советской власти, Пепеляев уверовал в ее близкий конец.

Первым приехал видный некогда общественный деятель, тойон Дмитрий Слепцов, представлявший Якутскую область на празднествах в честь трехсотлетия дома Романовых в Петербурге. Он рассказал, что на собрании национальной интеллигенции в Якутске принята резолюция о сотрудничестве с правительством ЯАССР, но это сделано только из тактических соображений – «во избежание уничтожения интеллигенции». Как говорил Пепеляев, «Слепцов заверил нас, что с подходом нашим к Якутску все будут с нами».

Еще сильнее обнадеживало появление в Амге представителей Нарревдота, то есть Народно-революционного добровольческого отряда, сформированного из примирившихся с советской властью якутских интеллигентов и амнистированных повстанцев. В нем насчитывалось двести с лишним человек во главе с бывшим повстанческим командиром Михайловым; начальником штаба стал Карпель, свободно говоривший по-якутски. Штаб и политотдел остались в Якутске, а «экспедиционная» часть Нарревдота стояла на реке Амге, в пятидесяти верстах выше Амги-слободы. Никифоров-Кюлюмнюр уверяет, будто Пепеляев хотел от Усть-Миля идти прямиком на Якутск, минуя слободу, но, обнаружив, что этот путь занят Михайловым, изменил маршрут, так как «узнал твердую готовность Нарревдота дать ему отпор и понял, что столкновение с ним вооружит против него все якутское население, чего он больше всего боялся».

Плана выйти к Якутску в обход Амги у Пепеляева никогда не было, а Нарревдот готовился не к «отпору», а к тому, чтобы всеми способами уклоняться от участия в боевых действиях. Зная, что Рейнгардт идет к Амге, Михайлов не сделал даже попытки помочь ее гарнизону, но как только слобода пала, послал туда парламентеров. «После долгих переговоров, – рассказывал Пепеляев, – они согласились перевести отряд к нам, но не сейчас, а ближе к Якутску». На деле это означало, что окончательное решение Михайлов примет не раньше, чем определится победитель, а до тех пор каждая из сторон должна числить его в своем стане. Пепеляев мог быть уверен, что Нарревдот не придет на помощь Строду, но в целом якутская интеллигенция не оправдала его ожиданий. Он обвинял ее в двуличии, предательстве, своекорыстии, не понимая, на какой тонкой грани между природой и цивилизацией балансируют якуты, как быстро настигнет их разорение, а то и вымирание, если в момент исторического выбора интеллигенция, ведя за собой «простой народ», поставит не на того игрока.

При штабе Сибирской дружины не состояли шаманы, Пепеляев не обращался к ним за предсказаниями, как Унгерн – к монгольским ламам. Он едва знал десяток якутских слов, не пытался ввести в военную форму или нанести на знамена элементы национальной символики, не имел ни малейшего представления о якутской мифологии и не апеллировал к ней в своих манифестах. Ему претила любая идеологическая эксцентрика, и все же он слишком мало интересовался жизнью народа, ради освобождения которого из-под ига «красных тиранов» приплыл сюда из Владивостока. Как народник он сочувствовал мирным незлобивым якутам, не очень-то вникая в их отличия от тунгусов, но умозрительная жалость – не лучший способ понять чужую душу.

Пепеляев недооценивал проницательность своих союзников, их умение сразу видеть суть человека, необходимое при жизни небольшими изолированными сообществами, когда каждый незнакомец представляет собой потенциальную угрозу.

«Вследствие мирного образа жизни якуты не могут быть названы храбрецами, но они сразу понимают ум, убеждения и характер людей, с которыми вступают в разговор, без труда постигают смысл высокой речи, угадывают обстоятельства, о которых будет идти речь. Найдутся немногие лукавые русские, которые смогут обмануть простого якута», – отмечал чиновник Афанасий Уваровский, живший в Якутии в первой половине XIX века.

Его мнение подтверждал сосланный в Якутию народоволец Владимир Иохельсон: «Едва ли найдется на земном шаре какой-нибудь первобытный народ без школы и письменности, который состоял бы из таких искусных дипломатов, как якуты. Невольно поражаешься, когда видишь, как невзрачный якут в глуши улуса обнаруживает тонкое знание людей, способность льстить, умение приводить в движение тайные пружины тщеславия и притворяться наивным. Политика будто сделалась врожденной чертой его характера».

Пепеляев оказался бессилен против этого древнего туземного оружия, отточенного в стенах реальных училищ, духовных и учительских семинарий.

 

«После того, как белобандиты украли у нас Амгу-слободу, на их сторону стали склоняться колеблющиеся, – задним числом признавал Байкалов. – Наши мещанские барышни в городе уже слышали звон шпор белой офицерщины».

Осенью этим барышням крепко досталось как пепеляевской «пятой колонне», а сейчас они опять стали мишенью фельетонистов:

 

Ждали беленьких недели,

Ночью блюдечки вертели,

Днями карты раскладали —

Все гадали и гадали.

 

Карты с блюдцем говорили,

Что Байкалова разбили,

И спаситель-генерал

Строда в плен уже забрал.

 

К трехлетней годовщине казни Колчака не преминули вспомнить о расстрелянном вместе с ним Викторе Пепеляеве: «Он выказал себя презренным трусом, ползал на коленях, умоляя сохранить ему жизнь». Рожденная в офицерской среде легенда о неспособном взглянуть в лицо смерти штатском либерале, кадете, говорившем, что «левые слишком мало любят Родину, а правые – свободу», оттеняла мужество адмирала, но бросала тень на Пепеляева-младшего.

Разоблачить его в глазах интеллигенции, в том числе якутской, поручили перебежчику Вычужанину. Он выполнил заказ талантливо, по всем правилам информационной войны.

«В последнее время в городе распространяются разговоры о генерале Пепеляеве, – смело начинал Вычужанин свою заметку, самой констатацией этого факта вызывая доверие к себе. – Говорят о его якобы “революционном” прошлом, о его “правдивых письмах”, которые он послал властям республики… Я хочу сказать несколько беспристрастных слов по поводу его письма, подобранного экспедицией, в которой я принимал участие…»

Имеется в виду экспедиция Строда в Нелькан, где Вычужанин и Наха должны были склонить бывших товарищей к капитуляции. По пути туда и был обнаружен привязанный к верхушке воткнутого в снег шеста пакет с генеральскими воззваниями.

Забыв о намерении «беспристрастно» рассмотреть содержание найденного письма, Вычужанин сразу переходит к его автору и сообщает, что в Аяне, перед уходом в Нелькан, на «пирушке» с участием всего командного состава дружины, пьяный Пепеляев сказал: «Господа офицеры, возьмите себя, свои души и сердца, в руки, не показывайте своих карт народу раньше времени. Я стану большевиком, если это понадобится. Когда мы будем сильны, когда мы будем у власти, тогда продиктуем, что хотим, а пока вспомним дорогое для нас время адмирала Колчака и споемте “Боже, царя храни”». Прямая речь с попыткой передать интонацию, а не только смысл сказанного придавала убедительность рассказу, хотя Пепеляев вообще не пил, да и в трезвом виде вряд ли мог говорить что-то подобное. «Я народник, – записано у него в дневнике, – ненавижу реакцию с ее местью, кровью, возвращением к старому».

Вычужанин придает ему сходство не с Ганнибалом, как Байкалов, а скорее с Писарро или Кортесом. Его добровольцы – снедаемые алчностью конкистадоры: «Как стая бродячих шакалов, высадились они на берегах Якутии, спрашивая: “А где тут золотые россыпи и соболя?”»

Пепеляев славился бескорыстием, и последний удар Вычужанин нанес по его репутации бессребреника: он якобы согласился возглавить Якутскую экспедицию лишь после того, как Куликовский выдал ему «на личные нужды» тридцать тысяч рублей золотом.

Пропаганда шла своим чередом, а подготовка к войне – своим. Велась запись добровольцев, собирали валенки, мобилизовывали лошадей, запасали фураж. Особенной активностью в пожертвованиях отличились «бабовидные махринские скопцы», не ожидавшие ничего хорошего от сторонников преследовавшего их старого режима и еще не успевшие получить все то же самое от новой власти. Карпелю, хорошо зарекомендовавшему себя при организации Нарревдота, поручили сформировать отряд ЧОНа. Под ружье ставили всех, кого могли, вплоть до подростков, сбежавших из дому в поисках приключений. Появилась дружина из объединенных по непонятному принципу «мусульман и мадьяр».

Многие сомневались, что Пепеляева удастся остановить. Больше надеялись на летний реванш, при этом понимали, что за оставшиеся до навигации четыре-пять месяцев и в Москве, и в Сибири может случиться всякое. Даже в центре, не говоря уж о таких дремучих окраинах, как Якутия, новые хозяева жизни еще не до конца поверили в прочность ими же созданного режима; появившаяся на третий день после падения Амги передовая статья в «Автономной Якутии» похожа на заклинание будущего, которое нужно со страстью призывать, чтобы оно наступило: «Придет весна, и придет самое страшное и последнее для генерала Пепеляева – придут пароходы с верховьев Лены, а из Владивостока на Охотском побережье высадится красный десант…»

Морозы не спадали, ежемесячно публикуемая в той же газете уголовная хроника целиком состояла из сообщений о краже дров, оленьих дох, рукавиц, торбасов, меховых одеял и мороженой рыбы. В обнищавшем городе воровать больше нечего, но в этом унылом списке выделяется один пункт: с квартиры Байкалова неизвестные похитили тридцать пять кирпичей плиточного чая. По местному обменному курсу это равнялось более чем полутора килограммам золота.

Информация небезобидна и просочилась на газетную полосу по чьему-то недосмотру или, скорее, злому умыслу. Из нее можно сделать разные выводы, в том числе такой: Байкалов допускал, что Якутск будет сдан, придется уходить в тайгу и оставаться там до прибытия помощи из Иркутска. На этот случай он и запасался таежной валютой.

 

Стены ада

 

 

 

На второй день после штурма иссяк запас льда, осажденные остались без воды. Раненые просили пить, но не было даже снега. Во дворе его весь вытоптали, отправиться за ним в лес или на алас можно было только в темноте, а когда стемнело, оказалось, что ночь – лунная. Тем не менее трое добровольцев взяли по мешку и выползли за линию укреплений. В «лунной светлой мути» они отчетливо выделялись на белом фоне, по ним начали стрелять. Один погиб, двое были ранены и вернулись ни с чем. В следующей паре одного тоже ранило, второй ухитрился притащить немного снега. Из него натопили и распределили между тяжелоранеными несколько кружек воды.

Под утро луна должна была скрыться за цепью гор, но за недолгое время между ее закатом и восходом солнца три-четыре человека не успели бы набрать столько снега, чтобы обеспечить отряд водой на целый день. У санитаров нашлись простыни, сшили три маскхалата, и все равно снегоносов заметили, пришлось поддерживать их огнем, пока они, припав к земле, нагребали в мешки снег. Его хватило сварить конину, выдать по две кружки воды на раненого и по одной – на здорового.

«Красные вынуждены были делать вылазки за снегом, в это время их стреляли как куропаток», – пишет Грачев, состоявший тогда при Вишневском.

Однажды Строд отхлебнул кипяток из кружки и ощутил трупный запах. Санитар признался, что нагреб снег из-под убитых пепеляевцев, а на вопрос, можно ли пить такую воду, авторитетно ответил: «Можно, все бактерии убиты кипячением». Строд этот кипяток пить не стал, но «остальные пили, и ничего».

С продовольствием было не лучше. Взятый из Петропавловского десятидневный запас крупы и муки быстро закончился, печеный хлеб вышел еще раньше. Сена не запасли, в дороге хлебом кормили лошадей и быков. Их туши стали единственным «продовольственным ресурсом». Подсчитали, что мяса должно хватить приблизительно на месяц, но несмотря на морозы оно скоро начало портиться из-за разлагающихся внутренностей. Туши следовало срочно выпотрошить. В обозе нашлась пила, однако работать можно было только ночью и в лежачем положении. Звук, с которым зубья вгрызались в мерзлое, «твердое, как кость», мясо, разносился далеко, пепеляевцы начинали стрелять по пильщикам. От пуль их прикрывали мертвые лошади, но работа шла медленно, за ночь удавалось распилить и разделать две-три туши.

Готовые куски не мыли, воду экономили для варки. Процесс приготовления пищи был первобытно прост: шерсть опаливали на огне, обтирали закопченное мясо полой шинели или тряпкой и опускали в ведро с водой. Единственной приправой к нему была соль. Раз в сутки, часам к девяти-десяти вечера, каждый получал по куску вареной конины и немного бульона.

Раненые, в их числе Строд, помещались в хотоне (хлеве). На двадцати квадратных саженях (около 40 кв. м) лежало до семидесяти человек, а к концу осады – почти сто. Здесь всегда было темно, жир для светильников берегли на время перевязок. Поначалу старались почаще протапливать камелек, это согревало и освежало воздух, потом дрова пришлось экономить. Топили раз в сутки и сжигали не более шести-семи поленьев.

«Из насквозь промерзших углов выглядывает белая борода Деда Мороза, – дорисовывает Строд эту картину. – Оттуда несет холодом, но кому-то приходится занимать и углы хотона. Там ложатся только такие раненые, кто может передвигаться сам, без посторонней помощи. Долго оставаться в углу нельзя».

Однажды рядом с ним прилег фельдшер и негромко, чтобы не услышали соседи, сообщил, что нет медикаментов и «перевязочного материала». Вся отрядная аптека помещалась в сумках фельдшера и лекпомов, запаса не было. Дезинфицирующих и прижигающих средств хватило на несколько первых дней, теперь кончились и бинты. Стали использовать старые, пропитанные кровью и гноем, но поскольку их многократно стирали в горячей воде, они быстро расползались. Кому-то пришла мысль заменить бинты мануфактурой, которую возили в обозе, чтобы выменивать у якутов на продукты и фураж. Она была цветная, и прежде чем употреблять ее на повязки, материю приходилось кипятить, пока не вылиняет. В отсутствие сулемы и йода раны промывали снеговой водой, были случаи смерти от заражения крови.

В книге Строда раненые пепеляевцы умирают с проклятиями тем, кто их сюда заманил, а красноармейцы – с клятвами верности «делу Ленина» и трудовому народу, но ужас реальности пробивается сквозь нормативные речи: «Цокнула в стену хотона и упала где-то у порога одинокая пуля. Фельдшер лег наземь, но больше не стреляют. Раненый просит его: “Повязка свалилась, здорово болит. Перевяжи”. Фельдшер подошел и при скудном освещении самодельной лампы, “действующего вулкана”, как мы ее называли, начал разматывать повязку. Санитар держал ногу красноармейца. Наконец повязку сняли, стали промывать рану. В это время пепеляевцы дали залп по хотону. Отвратительно щелкая, зашлепали о противоположную стену пули. Санитара убило. Уронил ногу и сам упал на нее, придавил. Раненый дико кричит, а белые стреляют по хотону… С большим трудом и риском для жизни стащил фельдшер убитого санитара, освободил ногу раненого. Тот приподнялся на руках, сел. “Ложись, укокошат!” – кричат ему. “Не лягу! Пусть убьют. Лучше конец сразу…” Фельдшер уложил его насильно и, не обращая внимания на ругань и просьбы, держал, пока не прекратилась стрельба. Раненый плакал».

В другой раз пуля попала Строду в ногу. Пробив стену и толстый катанок, она потеряла силу, но ступня распухла и долго болела при движении.

Страшнее всего были «миллионы вшей»: «Там, где запеклись кровь или гной, вши ползали целыми полчищами, копошились сплошной живой масой… Смерти никто не боялся. Боялись получить ранение и целыми днями лежать в темном хотоне».

В юрте тоже всегда было темно. Еще при начале осады из окон вынули прозрачные льдины, к весне ставшие тонкими, проницаемыми для пуль, потому что в течение зимы с них ежедневно соскребали ножом намерзающий изнутри и мешающий солнечному свету куржак, оконные проемы заложили балбахами.

Иногда с пепеляевских позиций доносилось: «Эй-е-е-й! Слу-у-ушай!.. Кра-а-сные… Бра-а-тья, а бра-а-тья! Дава-айте поговориим!»

Отвечать можно было без согласования с начальством, но чтобы самим вызвать противника на разговор, требовалось разрешение Строда. Он обычно не возражал: «Валяйте! Небось и вам скучно».

Такие беседы быстро скатывались в перебранку и заканчивались перестрелками, но ими дело и ограничивалось. Идти на третий штурм Пепеляев не хотел, страшась больших жертв. Вишневский пытался действовать другими, более безопасными для его людей методами. Кто-то подал ему идею атаковать Строда под защитой «сооружений из бревен» – небольших срубов, которые должны были двигать укрывшиеся внутри люди. С помощью этих «якутских танков», как окрестили их красноармейцы, предполагалось подойти к вражеским «окопам», закидать противника гранатами и ворваться в усадьбу, но срубы получились чересчур тяжелыми, чтобы двигаться с ними по глубокому снегу. Попробовали заменить их поставленными на полозья платформами с несколькими рядами балбах – результат был тот же. Вес такой передвижной крепости достигал ста пудов, восемь – десять человек еле способны были сдвинуть ее с места, а прикрыть собой большее число дружинников она не могла из-за своих размеров. Использовать в качестве тягловой силы лошадей не имело смысла, их бы сразу перестреляли.

Неудачной оказалась и предпринятая Вишневским «гранатная атака». Шомпола с привинченными к ним японскими «шомпольными» гранатами особым образом вставлялись в стволы «берданов», при выстреле их выталкивало пороховыми газами, и они могли пролететь метров двадцать пять-тридцать, не намного дальше, чем при броске вручную, зато не требовалось вставать под огнем и даже подниматься на коленях. Однако на нужную дистанцию стрелки подползти не смогли и выпустили гранаты издалека. Большинство их разорвалось или упало в снег, не долетев до цели.

 

За Стродом стояла вся мощь красной Москвы, за Пепеляевым не было никого, но мы всегда больше сочувствуем осажденным, чем осаждающим. Как бы все ни обстояло в большом мире, в этой точке пространства они в меньшинстве, они страдают, они уже потерпели поражение, раз им пришлось уйти под защиту крепостных стен, а нам свойственно верить, что правда – на стороне слабейших. Все грехи прощаются им за то, что они замкнуты в кольце укреплений, как душа в теле, как узник в темнице, как Хома Брут – в восставшем из круговой черты на полу незримом столпе, о который бессильно бьются силы тьмы. Кажется, осажденные противостоят не столько другим людям, сколько хаосу и смерти, и мы не потому желаем им выстоять, что они во всем правы, а потому что они всего лишены. Чем труднее им оставаться людьми, тем сильнее наша вера в их человечность. Нам хочется думать, что внутри этого магического круга все равны, объединены братской любовью и, как сироты, жмутся друг к другу в поисках последнего оставшегося для них в мире тепла.

 

 

Первую неделю осады Пепеляев метался между Сасыл-Сысы и Амгой, где вел переговоры с представителями Нарревдота и готовился к наступлению на Якутск. Его замещал Вишневский, поделивший подступы к усадьбе Карманова на два «боевых участка». За один отвечал он сам, за второй – Рейнгардт.

«Всем начальникам помнить, – обращался к ним Пепеляев, – и внушить подчиненным, что отряд Строда должен быть разбит во что бы то ни стало и в короткое время. Снять осаду равносильно поражению… Всеми способами действовать на психику красных с целью убить в них всякую надежду на помощь извне».

Отдельным пунктом этого приказа предписывалось постоянно держать под наблюдением «выход из хотона Строда» – для того, надо думать, чтобы снайпер мог его подстрелить.

«Помнить всем, – под конец опять призывал Пепеляев, – что мы должны разбить отряд Строда. В этом заключается исход нашего движения, наша жизнь».

После неудачи с платформами на санных полозьях он тоже решил построить укрепления из балбах и постепенно переносить их все ближе к позициям красных, пока дистанция между ними не сократится до тридцати-сорока метров. Затем планировалось действовать так же, как если бы удалось подобраться на это расстояние под защитой «якутских танков».

Одновременно сосредоточенным огнем всех захваченных в Амге тяжелых пулеметов начали разрушать «окопы» Строда. Били прежде всего по пулеметным гнездам, заодно разбивая соседние участки. В стене из балбах образовались разрывы. К вечеру третьего дня Жолнин доложил Строду, что если завтра белые продолжат такой же огонь, ширина брешей сделает дальнейшую оборону невозможной.

«Нужно было как-то восстанавливать укрытия, – пишет Строд. – Но чем? Никакого материала у нас нет. Спрашиваю у Жолнина: “Сколько во дворе убитых?” – “Наших человек пятьдесят. А с белыми больше ста будет”. Выручили мертвые… Всю ночь исправляли красноармейцы разрушенные окопы. Подтаскивали замерзшие обледенелые трупы, примеряли, переворачивали, укладывали рядами, заменяли один труп другим: “Этот длинный, не подходит. Тащи покороче. Вон того бери – кажется, Федоров”. Небольшие дыры в стенах окопов затыкали конскими головами. К утру новые окопы были готовы. Напрасно белые открывали сильный пулеметный огонь – мертвые тела тверды как камень, их можно разбить только из орудий».

Неизвестно, как отреагировали пепеляевцы на появление этих инфернальных стен, но и Вишневский, и Грачев предпочли забыть, что дружинники день за днем расстреливали своих же мертвецов. Безумие войны миновало, а оставшимся в Харбине вдовам лучше было не знать, что сталось с их мужьями.

 

Рана Строда начала заживать. Однажды он вместе с другим раненым, начальником пулеметной команды Зореем Хаснутдиновым, впервые выполз из хотона во двор и «ослеп от яркого солнечного дня, опьянел от свежего воздуха». Закружилась голова, но, полежав немного с закрытыми глазами, Строд почувствовал себя лучше.

Вдали пейзаж был прекрасен: «Лучи солнца серебрили вершины гор. Тайга, одетая в зимний наряд, сверкала бесчисленными голубыми огоньками».

Вблизи – другое: «Снег во дворе вытоптан и залит кровью. Кровь животных смешалась с человеческой, ее не отличишь, она одинакова. Засыпать эту красную площадку нечем, да и к чему? Все, видно, к этой картине привыкли, а снег дороже золота. Маленькая площадь двора завалена грязными тряпками, гнойными бинтами, обглоданными конскими костями, затвердевшими испражнениями, ржавыми обоймами, неразорвавшимися шомпольными гранатами. Отдельными кучами лежат сломанные и целые винтовки, валяются помятые диски от “Шоша”, порванные пулеметные ленты».

В центре небольшой земляной площадки, буро-красной среди окружающих усадьбу снегов, чернели продырявленные пулями юрта и хотон с девятью десятками раненых, а вокруг этого кишащего вшами ада громоздились чудовищные, как в апокалиптическом видении, стены из человеческих и конских трупов: «В одном месте на баррикадах два мертвеца, красный пулеметчик и пепеляевский дружинник, почти прикасались головами друг к другу, протягивали один другому руки, словно решили примириться и заключить союз. Дальше лежит командир взвода Москаленко. Глаза у него широко раскрыты, на губах замерзла кровавая пена. Левая рука протянута вдоль туловища, а правая полусогнута, он держит ее на уровне лба, как бы защищая глаза от солнца. В двух-трех шагах от Москаленко вижу Иннокентия Адамского. Глубокие морщины прорезали его лоб, голубые глаза прищурены, потеряли прежний стальной оттенок и остроту. Лицо серьезное, озабоченное, на нем застыл отпечаток железной воли и решимости. Даже пуля, пронзившая сердце старого партизана, не сняла это выражение мужества и отваги… У “шошиста” Карачарова затылок вырван разрывной пулей, пустой череп зияет страшной, черной, сплошной дырой. Руки скрещены, прижаты к груди. Волосы слиплись и замерзли кровавым комом, а лицо свело в гримасу, точно от сильной зубной боли. Унтер-офицер, получив смертельную рану в висок, упал лицом в снег, отчего оно расплылось, стало большим и неестественно широким, а нос сплюснулся и вдавился вовнутрь, и только небольшой продольный бугорок напоминал о нем. Убитого унтера притащили вчера ночью бойцы, таскавшие снег, и положили на окопы.

У пулемета Кольта лежит огромное неуклюжее тело пепеляевского фельдфебеля. Руки вытянуты вперед, ветер шевелит, перебирает длинные, спутанные космы его волос. Издали кажется, фельдфебель спит, но вот сейчас проснется и пошлет проклятия тому, кто оторвал его от семьи, заставил бежать в Маньчжурию, а потом привел из Харбина в Сасыл-Сысы и сделал щитом для красных и мишенью для своих. Больше ста человеческих трупов и до десятка лошадиных туш вперемешку с балбахами ужасным кровавым кругом замыкали хотон и юрту».

Начался обстрел: «Звякали пули о мерзлые тела, отрывали пальцы, куски мяса, попадали в голову. От удара пули голова раскалывалась, и внутри был виден серый окостеневший мозг. Труп вздрагивал, некоторые падали наземь. Их клали обратно. Казалось, мертвые не выдержат сыпавшихся на них ударов и закричат: “Ой, больно нам, больно!”».

Строд уполз в юрту, а Хаснутдинов остался и был смертельно ранен пулей, проскочившей сквозь отверстие в баррикаде.

 

 

В это время Байкалов, как повествует он сам, необычной для большого русского «тойона» простотой поведения пробуждал симпатии якутской бедноты к себе и, следовательно, к олицетворяемой им власти: «В одной юрте ребятишки показывали нам “бодание быков”. Когда же и я, встав на четвереньки, начал подражать реву старого сердитого быка, скосившего голову и вызывающе копытящего землю, ребятишки и даже взрослые пришли в замешательство. Потом, поощряемые нашими якутами и своими родителями, карапузы перешли в наступление на меня, и “большой бык” вынужден был, конечно, пятиться назад, пока не был оттеснен и приперт к стенке. Это вызвало неистовый восторг ребятишек и хохот до слез у взрослых. Ясно, что победителям в виде премии выдали конфеты, пряники».

Дело происходило на одной из ночевок по дороге к Амге. Байкалов со всеми своими силами выступил туда 23 февраля. На четвертые сутки марша, на полпути между Якутском и Амгой, ему принесли письмо от Курашова: тот сообщал, что выступил из Чурапчи, но вопреки приказу идет не на соединение с Байкаловым, а к Сасыл-Сысы, на выручку осажденным.

Вскоре после этого разведчики, которых Байкалов называет «зондировщиками», поздно вечером доставили к нему в палатку схваченных в лесу двоих подозрительных «типов» на лыжах. Оказалось, что это посланные за подмогой гонцы Строда. Они целую неделю бродили по тайге, скрываясь от гнавшихся за ними тунгусов из отряда Артемьева, а последние два дня ни минуты не спали и ничего, кроме снега, не ели.

«Я спичкой осветил им лица, – пишет Байкалов, – и невольно содрогнулся. Слезы текли по лицам, не известно когда мытым. Их одежда была оборвана и висела клочьями».

Он дал им подкрепиться из личной «фляги с кофейной спиртной настойкой» и начал расспрашивать. Гонцы, рассказывая об «отчаянном, кошмарном положении осажденных», предъявили «заделанные» у них в камусах записки с одинаковым текстом. Обе не имели адресата, так как неизвестно было, к кому они попадут. Указывалось местонахождение отряда, кратко сообщалось о боях, о большом числе раненых. В конце Строд писал: «Можем держаться еще дней 15, после чего кончится продовольствие, и мы все взорвем на воздух».

Байкалов уверяет, что лишь тогда, 26 февраля, то есть почти через две недели после начала осады, он и узнал о происходящем в Сасыл-Сысы. Поверить в это совершенно невозможно.

«Якуты сохранили таежный обычай, кэпсе, – писал Строд. – Всякое важное событие или интересное известие первым узнавший о нем житель спешит передать соседу, хотя бы тот жил от него за пятьдесят, даже за сто верст. Время года, суток, состояние погоды – ничто не может служить препятствием… Благодаря кэпсе обо всем, что происходит в тайге и представляет тот или иной интерес, очень быстро становится известно даже Якутску. Здесь новости поступают прежде всего на базар, а уже оттуда становятся достоянием городского населения и жителей других районов. Понятно, что в Гражданскую войну новостей было особенно много. Иногда они имели военный характер и через базарную площадь проникали в наш штаб (я тогда служил в Якутске), доходили до командующего. “Утка, базарное радио”, – пренебрежительно говорили мы, а потом диву давались. Получали срочное донесение, читали и видели, что добрая половина уже передана по базарному радио».

Карманов и его соседи рассказали в окрестных деревнях, почему им пришлось покинуть свои юрты. Весть тут же в разных направлениях распространилась дальше. Скорость, с какой здесь разносились новости, была прямо пропорциональна плотности населения, а в Якутии эти места – самые густонаселенные.

Один из офицеров Пепеляева писал ему из района Чурапчи, то есть за двести верст от места событий: «Везде и повсюду якуты только и говорили о событиях в Сасыл-Сысы».

До Якутска оттуда было не дальше, чем до Чурапчи, и Строд был уверен, что о нем «известно всей республике», в штабе командующего могут не знать разве что подробности. Михайлов и другие командиры стоявшего в полусотне верст Нарревдота с самого начала осады находились в курсе происходящего, обсуждали это на военном совете и должны были доложить обо всем в Якутск, а при наличии осведомителей ГПУ в каждом улусе Байкалов никак не мог пребывать в неведении так долго, как изображает дело он сам.

Воспоминания писались им в 1948 году, но и тогда, и прежде ему тяжело было смириться с тем, что спасителем Якутска, главным героем борьбы с Пепеляевым признан не он, а Строд. Байкалов всю жизнь продолжал считать, что честь победы по праву принадлежит ему как командующему. Вину за неудачный первый период кампании он целиком возлагал на вышестоящих начальников, которых называл «доходящими до опасного зазнайства вельможами», а то, что Сибирской дружине беспрепятственно удалось дойти до центральных районов Якутии, объяснял необходимостью повиноваться поступающим из штаба округа и от командования 5-й армии ошибочным и едва ли не преступным приказам. При этом Байкалову нужно было как-то оправдаться, что в течение двух недель он не попытался ни выручить осажденных, ни хотя бы отвлечь от них часть сил Пепеляева, отсюда его подозрительно настойчивые ссылки на неосведомленность.

Однако и после того, как он якобы впервые услышал об осаде Сасыл-Сысы, Байкалов не бросился на помощь Строду не только по тактическим соображениям, как это выглядит в его интерпретации. Ему важно было доказать собственную состоятельность, иначе под вопросом оказалось бы его будущее.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-05-15 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: