Из Сырынгаха выступили с рассветом 22 сентября, под дождем, и весь день шли по болотам. Дождь не прекращался. Обоз отстал, лошади падали. Часть груза опять пришлось бросить. От того места, где вечером встали на ночлег, до Нелькана оставалось шестьдесят верст.
Вечером следующего дня Андерс записал в дневнике: «Вчера отстал от батальона поручик Нах (латыш Бернгард Наха. – Л. Ю.) и до сих пор не явился».
В скобках добавлено: «Впоследствии выяснилось, что поручик Нах и доброволец Вичужанинов бежали к красным».
Правильное написание фамилии второго беглеца – Вычужанин, имя – Алексей. Ошибки свидетельствуют, что пояснение в скобках сделано не Андерсом, а Вишневским, опубликовавшим его дневник. Андерс так ошибиться не мог; он не просто хорошо знал этого человека, но готовился с ним породниться: родная сестра Вычужанина была его невестой. В Харбине он сделал ей предложение, но венчание решили отложить до возвращения жениха из Якутии.
То, что одним из предателей оказался брат невесты, Андерса наверняка расстроило, поэтому в дневнике он ограничился именем Нахи и не упомянул о Вычужанине.
Перебежчики не были внедренными в дружину во Владивостоке большевистскими агентами. Просто они предвидели, на чьей стороне рано или поздно будет победа, и выбрали такой момент, когда переход к противнику сулил им наибольшие выгоды.
Вычужанин и Наха опередили Пепеляева на сутки. Принесенная ими новость, в которой никто не усомнился, угнетающе подействовала на нельканский гарнизон и на самого Карпеля.
«Нелькан как оборонительный пункт – мышеловка, – говорил он Байкалову. – Находится в котловине, кругом кустарники, лес, складки местности». О сопротивлении нечего было и думать. Чтобы спастись, требовалось покинуть село в течение суток, но в конце сентября уходить в тайгу без продовольствия и теплой одежды – значило идти на верную гибель, а плыть по Мае было не на чем. Пепеляев не знал, что в августе, когда река в верховьях начала мелеть, «Соболь» и «Республиканец», чтобы не оказаться запертыми в Нелькане, ушли на триста верст вниз по течению, к устью впадающей в Маю реки Юдомы.
|
На двести с лишним человек у Карпеля имелась одна моторная лодка и тунгусские берестяные «ветки», они же «душегубки», а на постройку плотов не хватило бы времени. Ближний лес был мелкий, толстые бревна пришлось бы возить издалека, к тому же извилистая и бурная Мая с множеством мелей и подводных камней не годилась для дальнего плавания на плотах.
Положение было безвыходное, и Карпель не мог не думать о том, что все коммунисты батальона будут расстреляны белыми, а сам он как коммунист и еврей – в первую очередь. Сомнительно, чтобы Вычужанин и Наха проинформировали его о последнем приказе Пепеляева. Карпель был из местных, в период массовых репрессий при начале восстания заступался за якутов перед пришлыми леваками и авантюристами, но не мог надеяться, что это спасет его от смерти.
Строд в своем стиле чередует изложение событий и картины природы, которая с неизменной готовностью отзывается настроению людей: «Бойцы и командиры подходили к берегу, ломая голову над тем, как быть. Воды Маи быстро неслись на запад, к Петропавловску (село на Алдане. – Л. Ю.), и как бы дразнили красноармейцев, унося сорванные при разливе ветки тальника, вырванные с корнем стволы пихт и лиственниц».
|
На пике отчаяния подоспела счастливая случайность: «Внимание штаба привлекла старая брандвахта (небольшая деревянная баржа), брошенная за непригодностью. Наполовину засыпанная песком, она стояла в ближайшей протоке. Ее тщательно осмотрели, как во время консилиума у больного, и решили, что хотя и с некоторым риском, но плыть на ней можно».
Предстояло спуститься по Мае до устья Юдомы, где стояли «Соболь» и «Республиканец», но главное – успеть пройти Семь Проток, пока туда не вышли пепеляевцы. Наха и Вычужанин предупредили Карпеля, что там его будет караулить батальон Андерса. Сгрудившиеся в открытой барже люди имели мало шансов живыми проплыть по узкому рукаву мимо двух сотен стрелков на скалах. В этом случае оставался один способ сохранить жизнь – сдаться. Тогда пароходами завладел бы Пепеляев.
«Немедленно приступили к ремонту, – продолжает Строд. – Наверное, люди никогда так усердно не работали. Застучали топоры. Лопатами, кайлами и просто руками отгребали песок. Ведрами и котелками вычерпывали воду. Тряпками и мхом заделывали дыры. Весь день и всю ночь кипела дружная работа. Когда зарумянился восток и глянули первые лучи солнца, брандвахта была готова, но нужно было снять ее с мели. Больше часа ушло, пока наконец она со скрежетом оторвалась от речного дна и вышла на глубокое место. Началась погрузка имущества, потом плотно, как сельди в бочке, в брандвахту набились красноармейцы. Поставили шесть пар неуклюжих, грубо вытесанных из целых бревен весел. На каждую пару село по шесть человек… С протяжным скрипом мерно поднимались и падали, разрезая воду, двенадцать тяжелых весел. Благодаря быстрому течению двигались со скоростью до десяти верст в час. Один за другим оставались позади уже посыпанные золотом ранней северной осени островки».
|
Семь Проток (якутское название – Каралетин) миновали за несколько часов до того, как там появился Андерс.
Позднее Байкалов, если верить его мемуарам, поинтересовался у Карпеля: «Какие плавучие средства в Нелькане оставил? Вслед за вами Пепеляев не пожалует?»
Карпель ответил, что осталось только «штук десять плоскодонных, одно– и двухместных лодочек».
«А плоты чем хуже твоей брандвахты? Еще исторические казаки, даже с пушками, спускались по рекам», – напомнил Байкалов.
«Только не по Мае, – успокоил его Карпель. – Островки, мели, узкое русло – они и версту не спустятся. Скоро начнется шуга. Словом, эта вероятность абсолютно отпадает».
Карпель не ошибся. Наутро после его бегства Пепеляев занял Нелькан и очутился в таком же положении, как его предшественник – без продовольствия, без зимнего обмундирования и без надежды выбраться отсюда раньше, чем установится санный путь.
Все это можно прочесть как историю овладения богом забытой деревней на краю Якутии, которая и сама была краем света, а можно – как вечный сюжет о поиске ключа к бессмертию или к замку спящей царевны. Герой плывет по морю, идет через заколдованный лес, где не жужжат насекомые и не поют птицы, восходит на ледяную гору, отделяющую мир живых от царства мертвых, вязнет в трясине, теряет коня, становится жертвой предательства и, с честью выдержав все испытания, обретает искомое, чтобы с ужасом обнаружить: этот ключ не подходит к нужной двери, и над теми, кому он достается, тяготеет проклятье.
Голод
По якутским масштабам Нелькан с его тремя десятками домов, кузницей, складскими амбарами на берегу Маи, церковью и тунгусской школой при ней считался крупным селом. Дома были целы, но пусты, жители ушли в тайгу при Коробейникове и не вернулись при Карпеле. Осталось две семьи, одна из которых приютила у себя несколько чужих детей. Скорее всего, это была семья священника Аммосова. Казалось бы, он должен был первым бежать от красных, но Аммосов уверенно чувствовал себя при любой власти; все пришельцы зависели здесь от тунгусов с оленями, а он пользовался у них авторитетом и как священник, и как учитель их детей. Никифоров-Кюлюмнюр пишет, что при белых Аммосов «служил по принуждению» и «не стеснялся ругать пепеляевцев даже во время церковной службы». Сторонником советской власти он не был, просто ненавидел всех, кто приходил сюда с оружием в руках и грабил его беззащитную паству.
Людей разместили в пустующих домах. По приказу Пепеляева в каждом доме составили опись имущества, чтобы сдать его хозяевам в том виде, в каком он был оставлен красными, но жители не спешили покидать таежные убежища. Скот они увели с собой, или его угнал у них Коробейников, остался только десяток страшно отощавших лошадей. На брандвахте для них места не нашлось, а убить, чтобы не достались врагу, у красноармейцев, мобилизованных крестьян, рука не поднялась. Эти клячи вместе с теми, что пришли из Аяна, стали основой дружинного рациона. По дороге суточную выдачу муки сократили до полфунта на человека, теперь ее выдавали раз в несколько дней, чтобы сделать порцию сколько-нибудь ощутимой, но мука быстро кончилась. Лошадей съели, начался голод.
Уходя из Аяна, Пепеляев, по рассказу полковника Рейнгардта, построил дружину и «предложил всем, кто чувствует физическую или душевную невозможность идти дальше», возвратиться на «Батарее» во Владивосток. Таких нашлось двое. Сейчас было бы больше, но пути назад нет, осень сделала непроходимыми даже оленьи тропы.
В эти дни Пепеляев начал писать письма жене, предупредив ее: «Пишу в разное время, но получишь, наверное, все вместе». Отослать их никакой возможности не было.
«Как тяжело, родная! – жалуется он. – Только в Германскую войну не получал иногда по три-четыре месяца твоих писем, даже сейчас не могу забыть то свое чувство. Может быть, Вишневский привезет письмо? Утешаю себя тем, что дело наше правое, верю, что Господь сделал так, чтобы мы пришли сюда, что он проведет и не бросит нас. Только мечта о будущем и помогает переносить настоящее. Вот ты всегда говорила мне: живи настоящим. В данное время для нас это совет неутешительный. До зимнего пути прибытие подвод из Аяна очень трудно, перевозки на вьюках по горным тропам и болотам, через непроходимую тайгу. Мы уже испытываем голод, муки не бывает по два-три дня, нет солода, дрожжей и даже соли. Многие ослабли, особенно офицеры из интеллигенции. Солдаты выносят более спокойно. Едят чаек, ворон, уток. Я, конечно, в лучших условиях, каждый день кто-нибудь из солдат принесет то рябчика, то утку».
Ели собак, кошек, делали студень из конской кожи. Вишневский вспоминал «кожаную обивку дверей», из которой варили суп. О таких вещах Пепеляев жене не сообщал и, спохватившись, что и так уже ее расстроил, все прочее описывал в идиллическом ключе: «Нелькан стоит в чудном месте, на холме, возвышающемся над рекой Маей. С одной стороны прекрасный сосновый лес, с другой – быстрая светлая река. Дома хорошие, из толстых бревен. Есть церковь, тоже такая массивная. Все по-старинному крепко, во всем чувствуется зажиточность. Штаб поместился в большом доме, а для меня нашлась даже отдельная комната. Есть письменный стол, кровать с сеткой, образа в углу и большая столовая лампа».
И еще: «Кругом скалы, река Мая блестит под уже не греющим солнцем. Все дышит простором, свободой, и так тихо кругом! Зайдешь в лес, слышно, как листья падают с деревьев».
Поэтические картины природы – для жены, а Куликовскому он писал другое: «Люди изголодались, легко одеты и разуты. Из обуви – сто пар ичиг, приходится обматывать ноги шкурами».
Заготавливать дрова в лесу становилось все тяжелее. Чтобы упростить процесс, какие-то умники раскатали по бревнам пустующую деревенскую кузницу. Рассказав об этом в дневнике, Соболев, склонный к резонерским обобщениям по любому поводу, заметил: «Наш поход войдет в историю как историческое хулиганство».
Были, видимо, и другие инциденты. Они побудили Пепеляева сочинить что-то вроде присяги, под которой каждый солдат и офицер должен был поставить подпись: «Я поступил в дружину добровольно, по своему желанию, никто меня не заставлял. Буду помогать населению – русским, якутам, тунгусам – выгнать большевиков и устроить для народа мирную свободную жизнь и порядок, какой захочет сам народ. Я должен быть честен, храбр, никого не обвинять, не грабить, не насильничать, не убивать того, кто добровольно сдает оружие. Исполняя службу, должен быть готов перенести всякие лишения, болезни, раны и самую смерть стойко и безропотно».
Скопировав этот текст в письме к жене, Пепеляев сопроводил его комментарием: «Видишь, Ниночка, как мы учим добровольцев и на каких условиях принимаем. Много, много труда и терпения нужно потратить, чтобы воспитать их, в особенности офицеров. Есть такие, что пришли, кажется, и пограбить».
И дальше, с обычной наивностью, помноженной на стремление обнадежить жену: «Теперь все уже прониклись моими идеями».
Прониклись, однако, не все, и когда нельканцы понемногу стали возвращаться в свои дома, были изнасилованы три якутки.
Пока не установился зимний путь, спасти голодающих могли только тунгусы, а договориться с ними – только влившиеся в дружину якуты из армии Коробейникова. Пепеляев отправил их на поиски бывших товарищей по оружию.
«Посланные эти, – рассказывает Никифоров-Кюлюмнюр, – блуждали вдоль и поперек Станового хребта, разыскивая тунгусов, которые скрывались по горам, встревоженные Гражданской войной. Тунгусы допускали их к себе с большими предосторожностями, иногда сначала оцепляли место стоянки, подходили с ружьями. Отношение было крайне недоверчивое. Потом лишь смягчались, увидев знакомых людей».
Мяса в одном олене приблизительно два с половиной пуда, сорок килограммов. На семьсот человек требовалось хотя бы пять-шесть оленей в сутки, а добыть удавалось единицы. Вишневский с оставшейся частью дружины и двадцатью тысячами пудов «интендантского груза» уже приплыл на «Томске» в Аян, но осень выдалась затяжная, переправить продовольствие в Нелькан они с Куликовским не могли.
Совсем недавно здесь же голодал отряд Карпеля, а минувшей зимой на телеграфной станции Алах-Юнь к западу от Охотска в еще худшем положении очутились члены охотского ревкома и группа портовых рабочих. Они направлялись в Якутск, но, обессилев от голода, сумели добраться лишь до этой станции.
Через полгода с противоположной стороны туда пришел батальон, высланный Байкаловым к Охотску. «Стекла в доме телеграфной конторы были выбиты, стены просверлены, точно буравом, пулями, труба обрушилась, – со слов кого-то из участников экспедиции рассказывает Строд о том, что они там увидели. – Во дворе валялись поломанные сани, куски кожи, обгорелые поленья, лошадиные скелеты, обрывки телеграфных лент, перепутанная проволока… Последние лучи заходящего солнца продирались сквозь чащу и заливали багровым светом оба домика на Алах-Юньской. Через зияющие дыры на месте бывших здесь окон они проникали в здание, куда уже зашли десятка полтора любопытствующих красноармейцев. Картину они увидели мрачную, полную смерти и ужаса. Пол, покрытый засохшей кровью, имел цвет ржавого листа железа. На полу старая обувь, лохмотья, когда-то бывшие одеждой, человеческие кости. А на стенах длинными, черными от осевшей на них пыли лентами висели сморщенные, высохшие человечьи кишки».
От жившего неподалеку якута узнали, что здесь живодерствовали белые из отряда капитана Яныгина. Рабочих резали ножами, избивали прикладами, ревкомовцам заживо «вспороли животы и кишки развесили по стенам»[19].
Этот эпизод изложен Стродом в его второй книге («В якутской тайге»), а в первой («В тайге») скупо сообщается, что перед тем, как в Алах-Юне появился Яныгин со своими людьми, дошедшие до крайней степени голода рабочие и ревкомовцы «по жребию убивали одного за другим и питались их мясом».
Без этой подробности, исчезнувшей под карандашом московского редактора или цензора, трагедия в Алах-Юне обернулась не более чем очередным свидетельством «звериной сущности» белых. Их жертвы, будучи хозяевами Охотска, сами пролили немало крови, едва ли Яныгин сохранил бы им жизнь, но причина их ужасных предсмертных мучений – не прошлые злодеяния, а людоедство. Убийцы, как обычно и происходит при патологически жестоком истреблении себе подобных, дали волю самым темным своим инстинктам, потому что в их глазах эти каннибалы перестали быть людьми.
Вишневский прибыл в Аян в конце сентября, но лишь в середине октября они с Куликовским сумели снарядить первый обоз в Нелькан. С обозом, как Пепеляев и надеялся, доставили привезенное Вишневским письмо от Нины.
На другой день он ей ответил: «Вчера пришла из Аяна зимняя одежда и сейчас идет раздача: выдаются рукавицы, белье теплое, меховые шапки. Шубы пока еще не пришли. Вот получим все, подкопим продовольствие, подойдет Вишневский – и идем дальше. У меня почему-то полная вера в успех. Ты не волнуйся, настанет время и, даст Бог, вернемся здоровыми, или ты к нам приедешь в свободную Сибирь. А пока ждать нужно, нужно терпение и сила воли. Я только за вас беспокоюсь и боюсь, как-то вы одни проживете… Молись, Ниночка, ходи, родная, чаще, чаще в церковь, в особенности ко Всенощной, хорошо там вечером в уголку где-нибудь постоять. Вот увидишь, сколько утешения доставит это… Самое большее до следующей осени будем жить порознь. Все меры приму, чтобы увидеться, и если не выйдет, все равно приеду домой. Но я чувствую, верю, что к будущей осени не будет коммунистической власти в Сибири. Снова увидимся, будем вместе переносить невзгоды, больше ценить будем друг друга. Постараюсь никогда больше не расставаться с вами».
Как всегда бывает, в первые недели и месяцы разлуки Пепеляев очень скучал по жене. Потом тоска по ней станет менее острой, он сам отметит это в дневнике, но сейчас забыто все, что их разделяло: «Вот последняя попытка моя, удача или неудача, все равно через год, если сохранит Господь, а в это я твердо верю, жди меня. Ведь люблю вас, все готов отдать для жизни вашей. Разве ты не веришь в это “твой, всегда твой”? С тех пор, как сказал тебе слово “твой”, и был им всегда неизменно».
И, отвечая, видимо, на ее жалобы: «Нина, родная, всем трудно сейчас, потерпи, займись детьми, хозяйством. Пианино купи, научись играть к моему приезду. Хорошо бы купить маленький домик, но ведь денег нет».
Отсюда мысль движется к неизменной теме его тревог: «Есть ли на расходы? Интересно, сколько у тебя выходит в месяц? Меньше ли, чем при мне?»
Дальше все расплывается в нахлынувших чувствах: «Как-то проведете Рождество? Будет елка, и Лаврик будет уже большой, будет смотреть на игрушки, ручонками хлопать, а Вовочка (Всеволод. – Л. Ю.) выучит хорошее какое-нибудь стихотворение. Еще будут его именины, купи ему от меня подарок, коньки или еще что-нибудь, поздравь от меня, поцелуй… Думаю о вас, но всего не напишешь, да и найдутся разве такие слова, которые могут выразить мою любовь, нежность? Чувство не изъяснимо словами».
Чувства к жене усиливались от вынужденного бездействия. В октябре, не имея возможности начать военную кампанию, Пепеляев начал пропагандистскую.
«Посылаю воззвания к населению, – бодро докладывал он Нине Ивановне в другом письме, которое, как и первое, попало не к ней, а в ГПУ, – их охотно развозят якуты и тунгусы».
Кажется, работа кипит и скоро принесет плоды, но о том, какими способами велась эта агитация, рассказывает Строд: «Мы обнаружили шагах в десяти от дороги торчащий из снега длинный шест. К концу шеста был привязан какой-то сверток. Один красноармеец достал его и передал мне. В довольно объемистом пакете оказались воззвания пепеляевцев».
Дело происходило вечером, в мороз, при ясном небе. В лунном или звездном свете Строд должен был увидеть сначала не сам шест, а его тень на снегу. Такой же призрачной тенью среди снежных пустынь кажутся эти пепеляевские листовки с рассуждениями о необходимости созвать Учредительное собрание, о возрождении земств, кооперации, свободе слова.
В распоряжении политотдела дружины, то есть у Соболева с Грачевым, имелась закупленная во Владивостоке походная типография, но ее оставили в Аяне из-за нехватки лошадей. У Пепеляева не было ни пишущей машинки, ни копировальной бумаги, воззвания размножались от руки. Рассеянные по необозримым пространствам Якутии одинокие шесты с привязанными к ним пакетами производили примерно такой же эффект, как брошенная в океан бутылка с письмом. При здешних вьюгах, когда за ночь может занести снегом вертикально поставленные нарты, предугадать судьбу этих пакетов не составляло труда.
Пепеляев вместе с начальником штаба дружины, полковником Леоновым, составили расчет всего необходимого для наступления на Якутск. Результат этой работы был отправлен в Аян с каким-то тунгусом. Получив его, Куликовский схватился за голову. Предлагалось прислать двухмесячный запас продовольствия на тысячу двести бойцов, проводников и «вожаков нарт» (мука, крупа, сухие овощи, сахар, чай), железные печки, палатки, топоры, спички, свечи, табак, мыло, принадлежности для чистки и смазки винтовок, пулеметы, винчестеры, тысячу штук гранат и прочее, а также охотничьи ружья, дробь и порох «для обмена у населения на мясо».
Вес всего перечисленного – две с половиной тысячи пудов. Для перевозки, как подсчитал Леонов, понадобится двести десять нарт и четыреста двадцать упряжных оленей, кроме того двести семьдесят пять оленей под вьюки и сто семьдесят на мясо. Добыть оленье стадо в восемьсот шестьдесят пять голов было неимоверно сложно, а сделать это в течение месяца – невозможно. Вообще Пепеляев плохо представлял, в каких условиях ему предстоит действовать. В районах, прилегающих к Охотскому морю, зимний путь устанавливается в конце ноября – начале декабря, а он уже 10 ноября планировал выступить на Якутск. Из этого, разумеется, ничего не вышло.
Дружина продолжала голодать. Нельканские сидельцы винили в этом Куликовского (Соболев называл его «самолюбивым бездельным старикашкой»), а тот не уставал напоминать, что возражал против поспешного и плохо подготовленного броска на Нелькан. Не выдержав, Пепеляев решил сам взяться за организацию снабжения. «Я поехал в порт Аян, – говорил он, – так как из-за голода люди едва могли рубить дрова и убирать помещения».
Без него в Нелькан прибыл Галибаров, назначенный заведовать «транспортом». При Коробейникове он тоже ведал оленями и нартами и, как говорили, «разбогател на народном бедствии – привез в Аян 30 тысяч белок». На аянском совещании Галибаров поклялся «все отдать на борьбу с большевиками», а теперь Куликовский напоминал ему: «Вы не отдали на дело борьбы даже 12 кип спасенной вами мануфактуры, и не только не отдали, но переполучили из склада».
В Нелькане Галибаров занялся изъятием белки у задолжавших ему жителей округи, а вечерами поил коньяком полковников Сивко, Леонова, Рейнгардта, подговаривая их повлиять на Пепеляева, чтобы тот наряду с военной властью взял бы и гражданскую. Куликовский, заступавшийся за аборигенов и знавший толк в финансовых делах, его не устраивал. Галибаров и другие коммерсанты нуждались в твердой руке, чтобы под ее защитой за бесценок скупать пушнину у тунгусов и якутов, держа их в долговом рабстве, но при этом быть уверенным, что эта рука не полезет им в карман. Они еще не поняли, как мало годится Пепеляев на роль диктатора.
Галибаров скрытно привез в Нелькан запас продуктов и спрятал их в одном из пустовавших складских помещений на Мае. Свой тайник он посещал ночью, и все же кто-то его выследил. Комиссия, созданная для расследования этого дела, нашла в указанном месте ящик коньяка, табак, сигары, масло и прочие деликатесы. Галибаров предназначал их для подарков тем офицерам, кто мог быть ему полезен. Штабные чины традиционно не разделяли общих тягот, но если раньше это терпели как неизбежное зло, то теперь, по рассказу Соболева, «началась агитация, натравливающая солдат на офицеров, особенно против штаба, на почве неравномерного пользования продуктами». Страсти накалились настолько, что Рейнгардт предложил ввести военно-полевой суд «для борьбы с агитацией». Сивко его поддержал, но рекомендовал учредить такой суд до возвращения Пепеляева из Аяна, так как «Пепеляев по доброте своей этого не разрешит».
Отчаяние
Когда Вишневский приплыл в Аян, якуты пожаловались ему на бесчинства охотского гарнизона, состоявшего из людей есаула Бочкарева (сам Бочкарев к тому времени сбежал во Владивосток). Вишневский послал в Охотск полсотни добровольцев во главе с Михайловским, назначив его комендантом города. Тот разоружил бочкаревцев, на «Томске» отправил их в Приморье и взял город под свой контроль. Это было тем важнее, что здесь находились «миллионные склады» пушнины и товаров, на которые ее выменивали. Их владелец, богатейший якутский купец Никифоров, жил в Японии, а остатки своих сокровищ предоставил в распоряжение ВЯОНУ: пушнину – на закупку оружия за границей, товары – на вербовку людей в повстанческие отряды. Предполагалось, что после изгнания бочкаревцев якутские деятели в Охотске без помех займутся тем и другим, а Михайловский будет за ними приглядывать.
Вишневский доложил об этом Пепеляеву, едва тот появился в Аяне. Тогда же, видимо, он конфиденциально предложил ему с помощью Михайловского изъять с никифоровских складов пушнину на сумму двести пятьдесят-триста тысяч рублей золотом, привезти ее в Аян и под караулом положить на хранение в качестве «фонда Сибирской дружины» – с тем, чтобы если Якутская экспедиция закончится неудачей, выплатить «вознаграждение» всем ее участникам.
Сам Вишневский утверждал, что это предложение было сделано им позже, в Нелькане, на совещании командного состава дружины, но сомнительно, чтобы он мог так поступить, не переговорив перед тем с Пепеляевым. Они были старые друзья и, конечно, все обсудили в Аяне, откуда до Охотска было гораздо ближе, чем из Нелькана. Через месяц Вишневский потому и поднял этот вопрос на совещании, что с помощью Леонова и Рейнгардта надеялся переубедить Пепеляева. Тот, однако, вновь отверг его идею.
«Он верил, – напишет потом харбинский литератор Василий Логинов в предисловии к книге Вишневского «Аргонавты Белой мечты», – что только бескорыстная, лишенная всяких материальных соображений борьба увенчается успехом, и в это верили все эти русские люди, не желающие ничего и жертвующие всем».
Пепеляев лучше знал своих добровольцев и говорил, что среди них «есть всякие элементы, нельзя идеализировать, публика разная». Были и такие, кто пошел с ним в расчете поправить финансовые дела. Хлебнув эмигрантской нищеты, он не считал себя вправе их осуждать, но понимал, что если на складах в Аяне будет храниться «пушной фонд», созданный, как выразился Вишневский, на случай «могущего быть поражения», скрыть это не удастся, а чтобы люди готовы были идти на страдания и смерть, поражение должно стать для них катастрофой, а не промежуточной стадией между походом и возвращением домой с честно заработанными деньгами.
Для Логинова решение Пепеляева – «идеалистическая вспышка» на «мрачном темном фоне гражданской войны», но поступить иначе он не мог. «Не ради шкурной наживы, выгоды, личных интересов пришли мы на новые лишения в этот далекий край», – провозглашалось в одном из его воззваний. Попытка учредить страховочный фонд противоречила этим принципам и грозила ссорой с членами ВЯОНУ По доброй воле они бы такое количество пушнины не отдали, а при ее насильственном изъятии Якутская экспедиция была обречена. Без поддержки национальной интеллигенции, единственного связующего звена между собой и простыми якутами, Пепеляев не мог обойтись точно так же, как Байкалов, поэтому, вернувшись из Нелькана в Аян, он первым делом создал «Совет народной обороны» из местных коммерсантов и «общественных деятелей». Его задачей было формирование туземных отрядов и снабжение дружины провиантом и транспортом.
Главной проблемой оставались олени. О том, как они добывались, говорит наказ Куликовского поручику Виноградову, командированному «в районы Маймакан, Ватанга и Кенюй» с сорока кулями муки, «разным товаром и спиртом, всего на 600 рублей». За одного оленя Виноградов должен был давать тунгусам или якутам куль муки, а разницу в цене доплачивать товарами. Предписывалось угощать продавцов спиртом «в весьма нужных случаях» и только «в виде порции». Оленей отсылать в Аян живыми, в крайнем случае – мясом.
Олени – ключевое слово всей дружинной документации. Оно присутствует едва ли не в каждом приказе, письме, служебной записке. Приезд Пепеляева в Аян ничего не изменил, двумя неделями позже Куликовский писал в Нелькан Галибарову: «Положение ухудшается, до сих пор нет оленей для перевозки». Тот вызвался быть «начальником транспорта», но изрядную долю товаров, которые выдавались ему, чтобы обменять на оленей с нартами для дружины, выменивал на меха для себя лично.
У Куликовского опускаются руки. Коммерческий опыт позволял ему замечать то, что от Пепеляева ускользало: он видел, как члены «Совета народной обороны» лихорадочно скупают пушнину и сбывают ее агентам японских или американских фирм, и знал их лозунг дня, выкинутый тем же Галибаровым: «Дурак, кто не воспользуется моментом». Появление Сибирской дружины уже принесло прибыль множеству людей и сулило тем больше, чем дольше она сумеет продержаться в Якутии. Сознавая свое бессилие, Куликовский начал отходить от дел, а морфий помогал ему с смириться с поражением. «В Аяне он страдал мигренями и почти не выходил из дому», – рассказывал Пепеляев, не зная о его морфинизме или не желая об этом говорить.
Перебросить в Нелькан привезенные Вишневским продовольствие и снаряжение не удавалось, поход откладывался, и 27 ноября 1922 года в блокноте Пепеляева, где большая часть страниц оставалась чистой, появилась первая запись будущего дневника: «Сомнения мучают меня. Как один останешься, самые мрачные мысли начинают осаждать. Прав ли я, что веду людей вновь на страдания, а многих и на смерть? Опять кровь. Во имя чего? Неужели для того лишь, чтобы одну кучку ничтожных людей, именующих себя властью где-нибудь в Якутске или в Сибири, заменить другой? А страдания борцов слишком суровы»[20].
И здесь же: «Итак, опять война. Как надоело все это! Чего я хочу? Чего ищу? Для себя, видит Бог, ничего не ищу, ни слава, ни богатство мне не нужны. Единственная мечта – мирная семейная жизнь с женой и детьми, хозяйство небольшое в деревне, работа, чтение».
На следующий день – вторая запись, краткая: «Страшно мучаюсь из-за семьи, до слез. Гнетет неизвестность. Прав ли я, что оставил семью?»