ДУХОВНОЕ ПЕНИЕ СТАРОЙ РУСИ 4 глава




— А чего тут!— ответил он.— Бери да пой. Сердцем ты све­тишь.

Он имел в виду показанное мне еще Степанычем упражне­ние, которое мой дед называл молением Световидовым. Внача­ле, прочитав такое название в дедовском "гроссбухе", я подумал, что это просто его фантазия или что-то почерпнутое из книг Афанасьева или других мифологов. Дело в том, что Свето­вод, а точнее, Свентовит — бог вроде бы не наш, а западносла­вянский. Бытование такого имени на Верхневолжье невероятно. Но Степаныч с первых же моих уроков начал учить меня опреде­ленному виду работ с ядром сознания, называвшимся у деда Середка. Степаныч чаще называл его Сердце и заставлял "воз­жигать" его Светом. Для меня это упражнение по некоторым признакам совместилось с дедовскими записями о Световиде, и я попытался выяснить у Степаныча, так ли это. Когда я задал ему свой вопрос, он только поморщился:

— Ничего не понял.

Я посчитал, что говорил путано, и сделал еще одну попыт­ку:

— У деда в тетради есть запись о молении Световидовом в Середке,— повторил я, пытаясь быть предельно логичным.— Но он больше почти ничего не говорит. То, чему ты меня учишь, кажется, и есть моление Световидово?

— Ну, тебе лучше знать,— неожиданно для меня ответил Степаныч.

— Погоди, Степаныч, откуда мне знать?!

— Ну я же не читал твоих тетрадок.

— Причем тут тетради! А сам ты не помнишь, это называ­лось молением Световидовым?

— Может, и называлось, какая тебе разница? Я тебя делу учу, а тебя куда понесло?

— Интересно...

— Интересно, так работай. Почему тебе вместо дела посто­янно болтать надо?!

— Ну хотя бы потому, что если это так, то это дает мне дополнительные образы для осмысления.

— Какие образы?

— Смотри, Световид — это тот, кто видит свет, и кто виден светом, как свет, то есть, и кого видит свет — и свет-мир, и свет-природу, весь белый свет и даже, может быть, кто видит светом!..

— Да, действительно...— задумался Степаныч,— очевидно, это тебе что-то дает... Кто тебя знает, может, это тебе даже важ­ней...— он еще подумал, встряхнулся и сказал решительно.—

Да, это — моление Световидово!

Эта решительность заставила меня усомниться в его словах, но я не рискнул больше приставать.

Степаныч научил меня, как "возжигать" это и другие ядра сознания, как видеть их у других (именно на этом видении осно­вывалось старое офенское приветствие "Со светом по свету") и даже как входить в сознание другого при обучении, чтобы подправить вхождение в ядро или стогно. Но мне до сих пор жаль, что я оказался нетерпелив и задал вопрос про Световида. Если бы я дождался, чтобы кто-то из стариков сам его назвал, это было бы таким открытием!

Умение изливать свет из любого ядра или стогна было потом закреплено теоретическими объяснениями следующего учителя — Дядьки. Но и он и Степаныч в основном показывали, как это делать осознаванием. В отношении же гудошничанья и передачи света другому основную работу проделали Поханя и его жена тетя Катя, когда обучали пению.

 

Тут надо сразу сказать о том, что многое из показанного ими в то время мною никак не воспринималось как относящееся к пению. Все это совместилось в более-менее цельную картину значительно позже. То же самое прогуживание я сначала воспри­нял как необычную подготовку плясуньи к пляске — Поханя брал тетю Катю за руку и прогуживал ее через каждый пальчик, точно играл на свирели. Потом она плясала для меня какой-то плавный и очень сильный по воздействию танец, связанный, очевидно, с замужеством, потому что Поханя сказал про него: "По красоте плачет..." ("Красота" произносится с ударением на первом слоге). Сразу расспросить подробнее у меня не получи­лось, а потом все словно стерлось, я даже слов не мог подыс­кать, когда вспоминал этот пляс.

Когда мы с Поханей ходили в лес, он учил меня айкать. Для меня это было интересно, потому что очень сильно напоминало те звуки, которыми охотники посылали за зверем гончих, когда я еще охотился. В айканьи употребляется всего четыре слова: ай, ой, эй и поть. Из них создается весьма своеобразная мелодия. Начинается с громких повторяющихся: "Ай-Йай-Йай",— потом ты начинаешь частить,— "йа-я-я-я-я-я-я-я",— и без перехода выходишь на "Е-аааАааАааАААЙИ". Переборы в конце, которые я попытался передать чередованием прописных и строчных букв, означают своеобразный горловой перелив. Именно горло­вой, и Поханя неоднократно это подчеркивал, что его задача вообще — раскрыть горло. "Ой" поется сходно, только с тем отличием, что имеет свойство в конце переходить на ту же тре­тью часть, что и у "аи". Эй;' поется примерно по той же схеме, что и "аи", только сильно сокращая первую часть и почти сразу переходя к короткому перебору. "Поть" же состоит из двух час­тей. Сначала долгий перебор: "Поть-поть-поть-поть-поть-поть",— а потом сходное с завершением "аи" горловое: "По-о-О-о-О-о-О-о-О-О-О-ТЬЭ". Другим названием для этого было "посыл".

Обычно он заставлял меня айкать, когда мы еще только выходили за деревню и шли полями. Это жутко неудобно, и я не мог это делать без смеха. Все время казалось, что кто-то услышит и посмеется. Тогда Поханя заставил меня каркать в ответ любой пролетающей или каркающей вороне. Я не сразу оценил это уп­ражнение.

Пока бы вдвоем, гораздо легче издать любой "неприлич­ный" звук, то есть звук, за который другие люди тебя могут осудить. Вдвоем у тебя всегда есть возможность оправдаться тем, что вы дурачились. Когда ты один, такое оправдание для тебя не существует. Нельзя дурачиться в одиночку. Дураком можно быть только в обществе других людей. Не задавались вопросом, что значит дурачиться?..

Когда я попробовал каркать в одиночестве, просто идя по лесной дороге, это стало потрясением. Горло мое буквально пе­рехватывало чем-то, крутило в узлы, сжимало, звуки не шли, все время казалось, что сейчас из-за ближайшего поворота или просто из-за деревьев выйдет кто-нибудь и неодобрительно на меня посмотрит, а то и хуже!.. Только стоящая перед глазами картина того балагана, который из карканья устраивал сам По­ханя, поддерживала меня. А он мог завестись и так раскаркаться, что все окрестное воронье тучей кружилось вокруг нас или же следовало за нами всю дорогу, перелетая с дерева на дерево. В одиночестве же в первый раз мне потребовалось часа полтора, не меньше, чтобы у меня получилось хорошее карканье, чистый горловой звук с опусканием в сердце, ярло и живот. Впрочем, карканье вещь сложная и, в зависимости от задач, которые ты перед собой ставишь, может перейти и в небный звук.

Однако обучение всему этому шло как бы походя, и только после моей просьбы научить духовному пению Поханя загово­рил о ядрах сознания. Сказав мне в ответ на просьбу, что "серд­цем я свечу" и, следовательно, помех нет, он словно усомнился в своих словах через какое-то время и сказал, что придется учиться вабить.

— Конечно, ты светишь, и сердцем и ярлом... но, если петь,

тут еще сила нужна...

Что такое вабь, я знал еще по охотничьим временам. Вабить — это выть волком, чтобы подманить его. Но самому мне этого пробовать не приходилось, поэтому я буквально зажегся от ин­тереса:

- Когда?

— Да хоть сегодня ночью!— ответил он, и они оба с тетей Катей засмеялись, глядя на меня,

— А ты знаешь, чего она смеется?— спросил Поханя.— Она ведь тоже вабит. Мы с ней еще и до войны, и после войны охот­никам помогали, волков вабили.

— Тогда ж волков-то у нас много было,— закивала она в ответ на мой удивленный взгляд,— Зимой так прямо опасно было, до Коврова можно было живым не добраться...

— Моя Катя, вишь, в бою науку проходила!— еще раз зас­меялся Поханя.

 

ВАБИТЬ

К вечеру мы втроем ушли в лес довольно далеко от деревни. Поханя выбрал интересное место — участок полузаросшей лес­ной дороги, подымавшейся на холм. Там, наверху, в сторонке от дороги мы расположились, развели костерок, сварили чайку, в который тетя Катя побросала каких-то трав "для смягчения гор­ла", и стали ждать луну. Они все посмеивались, что в округе опять будет множество разговоров о волках после этой ночи. Я лежал на старой фуфайке возле костра, а они привычно хозяйничали. Чувствовалось, что им приятно было вот так вот снова сходить в лес, посидеть у костра, можно сказать, тряхнуть стари­ной. Было тепло и очень спокойно, и все это случилось благода­ря мне. Мне это все ужасно нравилось.

Как только сумерки более или менее определились и сквозь верхушки деревьев проглянула почти полная луна, Поханя кив­нул тете Кате, а потом пихнул меня в плечо:

— Ну, подите. Поучись сначала волчицей...

Мы отошли с ней на дорогу. Я с любопытством наблюдал за бабкой: вабить — это совсем не женское дело, по моим охотни­чьим понятиям. Она поставила меня справа от себя, чуть сзади, велела слегка подогнуть расслабленные колени и "отпустить", как они это называли, живот. Я расслабился и вошел в ее созна­ние.

Она немножко присела, обвисла, поднесла ладони ко рту и, словно подхватив что-то с земли, вдруг издала одновременно гудящий и воющий звук, начавшийся довольно тонко, потом погрубевший, словно расширившийся и легший на землю, а потом снова медленно и долго утоньшающийся почти до звона, и так и отпустила его протяжной длинной нотой в сторону луны. У меня всю кожу стянуло мурашками...

Она постояла, слегка покачиваясь, и раз за разом провыла волчицей еще трижды. Где-то в деревне залаяли собаки. Меня знобило.

— Пойдем, погреемся,— предложила она, улыбнувшись, и перекрестилась. Я с удовольствием сбежал к костру.

Мы посидели у костра, попили чайку. Меня отпустило, и Поханя велел мне попробовать повыть самому.

Мы ушли с тетей Катей на прежнее место, она показала мне, как стоять, как подносить руки ко рту, как пускать звук сначала по земле, а потом вскидывать его вверх к луне.

Я попробовал несколько раз и с какого-то мгновенья начал "чуять звук" — он заполнял сначала всю грудь, а потом поды­мался, но не в рот и не в горло, а словно бы в голову, и даже зубы звенели, когда задевали друг друга. Я даже поймал себя на мысли, что боюсь, как бы эмаль у зубов не рассыпалась.

Тетя Катя и сама еще несколько раз показывала мне вой, чтобы подправить и подстроить меня. Потом сказала:

— Хватит пока, лишку бы не было.

Меня действительно слегка мутило, и словно плыло что-то в голове. Мы вернулись к Похане.

— Ну что, Кать, натаскала нового вабильщика,— засмеялся он,— потянет на охоте?

Да, поди, потянет,— улыбнулась она.— Волчицей. Меня почему-то слегка задело, что я оказался в какой-то

женской роли, хотя можно ли применять в том мире эти поня­тия?.. Пока я размышлял об этом, старики предались воспоми­наниям о старых временах, и я отвлекся, хотя и решил напосле­док, что обязательно научусь выть самцом. Кстати, так и не на­учился... Поханя прекратил свои охотничьи байки только когда меня отпустило и предложил:

— Ну, ладно, а матерого хочешь? Я просто молча поднялся.

— А силенки хватит,— спросил он, вглядываясь во что-то во мне.

— А хватит?— переспросил я, отдавая ему право самому определить это, потому что действительно не имел понятия, сколько мне потребуется сил и на что.

Он подумал, потом предложил:

— Ну, давай еще немножко поговорим. Вот ты свет держать можешь в сердце...

Я тут же вспомнил то самое "моление Световидово" и "за­жег сердце". Поханя кивнул, глядя в меня:

— Ну, да. Это ты его зажигаешь... а можно гуднуть — звучать, то есть, заставить. И при пении сердечном сквозь него гудут, и при вабеньи. Ну, это, конечно, зависит от желания. Если волка подманить, можно и горлом... молодых, например. А вот если обернуться... да и просто других в пении удержать, чтобы не вы­падали, тоже гудеть надо и сердцем и ярлом.

— Погоди, Поханя,— прицепился я,— ты сказал обернуть­ся?..

— Обернуться?— он сделал вид, будто не помнит или не понимает меня.

— Обернуться, обернуться!— настаивал я.

— Ну, ладно, потом... много чего старые люди рассказыва­ли... потом. Может и сказал. Ты сейчас голос раскрывать пришел, так вот смотри, сердцем гудишь вот так,— он загудел, но тут же прервал, указав пальцем на горло,— Я начну отсюда и поведу вниз,— он провел пальцем по срединной линии груди до сол­нечного сплетения,— А ты следи в своем теле.

Он загудел. Сначала я просто слышал его гудение, потом вдруг почувствовал дрожь в собственном горле. Он набрал воздуха и еще подержал гудение здесь. Затем он начал медленно опус­кать палец с горла на грудь, и я действительно увидел, что звук начал опускаться в его теле вместе с пальцем. И что меня пора­зило, дрожь в моем теле тоже стала опускаться. Неожиданно для самого себя я открыл рот и стал негромко гудеть вместе с ним. Он кивнул мне, не останавливаясь. Звук медленно опустился за грудную кость и пришел как раз в то место, которое я зажигал светом, и которую Степаныч и Дядька называли Сердцем, а мой дед Середой. И тут же пространство вспыхнуло белесым светом и поплыло вокруг меня.

Какое-то время Поханя удерживал звучание в Середке, а палец напротив этой точки, и мы гудели совместно, прерываясь лишь для того, чтобы набрать новую порцию воздуха. Затем его палец начал так же медленно опускаться ниже к солнечному сплетению. Это я уже, скорее, почувствовал внутри, чем увидел, потому что все вокруг вдруг начало меркнуть. Костер стал кон­трастным, словно нарисованный, а Поханя то пропадал, то по­являлся снова, но совсем с другим лицом каждый раз. Я скосил глаза, посмотрел на тетю Катю и чуть не потерялся: вместо нее за мной наблюдала молодая красивая девчонка, которой я боял­ся, потому что почему-то посчитал ее колдуньей... Но мысли мои тут же оборвались, потому что загудело и завибрировало солнечное сплетение...

— Матерый волк должен быть ярым и лютым,— услышал я слова Похани и понял, что уже какое-то время гужу один. Я тут же напугался, что не удержу состояние, и сорвался — голос стал колебаться, как пламя свечи, и не хватило воздуха. Я перевел дыхание и остановился. Обычное видение медленно вернулось ко мне. Довольно долго я боялся, что голова будет кружиться, и я упаду, но все обошлось.

— Ну, ладно,— сказал Поханя,— наигрался?

— Да, вроде, хватит уже,— честно признался я,— Башка гудит... похоже, по завязочки.

— Тогда... — он посмотрел на тетю Катю, а потом подмиг­нул мне,— покажу одну вещицу... и идите домой тогда... по голо­вешке возьмите только... чтоб темно не было в лесу-то.

— А ты?— спросил я, видя, что бабка молчит.

— Меня не ждите, я еще... поброжу... Пойдем.

Он вывел меня все на ту же дорогу и велел спуститься вниз.

Теперь луна была точно вверху над холмом, и его фигура была хорошо освещена на взгорке. Он приподнял руку и показал, что­бы я остановился. Я встал и почувствовал, что меня охватывает легкий трепет от наползающего ночного холодка. Поханя посто­ял немного на освещенном яркой луной взгорке меж слегка шевелящихся серебристо-черных стен деревьев и поманил меня рукой. Я медленно и спокойно пошел к нему наверх.

Он не двигался, хотя словно бы стал пониже. Ничего не происходило, только вдруг у меня задрожало ярло. Я подумал, что это ночная прохлада пробрала меня, и попытался унять эту дрожь, но тут вдруг на меня обрушилась нарастающая волна жуткого волчьего воя. Я едва удержался на ногах, Идти вперед не было никакой возможности, и я замер, позабыв себя. Поханя присел, пуская звук вниз по склону холма, а потом вой начал подыматься вверх, в небо, и у меня пришло ощущение, что я словно подымаюсь вместе с ним, а пригорок уходит из-под ног. Я хотел понять это, хотел включить пропавший разум и начал бороться с охватившим меня страхом. Но в этот миг тьма словно взорвалась там, где стоял Поханя, и он исчез. Просто пропал из глаз. А в следующий миг дорога была пуста и залита лунным светом. Кроме Похани все было по-прежнему: и холм, и деревья, и луна вверху... даже вой все еще звучал каким-то образом в про­странстве! И он звучал, пока... у меня хватало воздуха. Только тогда я понял, что это мой вой! Почему-то я знал, что должен довести его до конца, удержал в этот раз колебания и из после­дних сил закончил, как учила тетя Катя.

Потом мы с ней еще посидели в молчании у костра, слу­шая, как со всех концов мира лают и воют деревенские собаки, и, так и не дождавшись Похани, побрели домой, дымя головеш­ками. Я, честно говоря, еле волочил ноги.

По дороге до меня вдруг дошло, зачем Поханя велел нам взять головни, и я, пожалуй, даже с возмущением, спросил у нее:

— Теть Кать! Так это мы на себя, может, всех окрестных волков созвали?!

— Ну,— возмутительно спокойно ответила она.

— Как ну?!— уже почти разозлился я, догадываясь где-то внутри, что ничего страшного в действительности не происхо­дит, а я просто нервничаю от переутомления.

Она, видимо, поняла мое состояние и своеобразно успоко­ила меня:

— Ну, придут. Ты же айкаешь! Отправишь обратно.

— Как, как?! Повабил — позвал, поайкал — послал?

— А что ты, не хозяин в лесу, что ли?!

 

Тогда меня поразила сама простота ее подхода, но впослед­ствии я много думал над ее словами. Мне кажется, именно с них начался настоящий перелом в моем отношении к тому, чему я учился. До этого я, несколько лет общаясь с нашими русскими знающими стариками, видел не их, а каких-то замаскирован­ных даосских или буддийских мастеров, даже не замечая за сво­им восприятием этой погрешности. А тут мне вдруг стало ясно, что за всем этим угадываются следы древнейшего магического искусства, имя которому Кобь, а родина — Россия! И пропала необходимость внутренне приукрашивать старичков, приписы­вать им для пущей важности и собственного оправдания чуждые им образы. Мне ведь очень хотелось, когда я к ним шел, чтобы скрывающееся за ними знание было сопоставимо с Востоком. А тут вдруг стало само собой ясно, что оно и в самом деле сопос­тавимо, но только совсем другое! Мы так привыкли к собствен­ной культуре, что наш глаз отказывается различать в ее обыден­ности следы былого величия и подлинной древности. Нам, рус­ским, нужно стать чуточку иностранцами или научиться при­стально приглядываться к самим себе. А о коби надо говорить отдельно.

 

БАБА ЛЮБА

 

После памятных слов тети Кати у меня многое из узнанного за годы учебы начало укладываться по-новому, и, по крайней мере, хотя бы в какое-то подобие цельной картины. Первое, что вспомнилось в связи с пением, были знания о постановке голо­са вообще. Я употребляю слово "постановка" условно. На самом деле меня учили и требовали от меня сказывать, что бы я ни делал в Тропе.

И Степаныч, и Дядька всегда говорили со мной сказывая, хотя я этого и не замечал, поскольку это была самая естествен­ная и захватывающая речь, какую мне только доводилось слы­шать. Рассказ сказителя воспринимается сразу в образах, словно разворачивающаяся в твоем мозгу серия живых картин, своего рода объемное психическое кино, где ты к тому же и участник. И это отнюдь не просто "образность", то есть красочность пове­ствования в ораторском смысле слова. В образности сказителя есть своя психологическая "механика". Их слова были частенько гру­бы, резки или даже невнятны для стороннего слушателя. Но я всегда был захвачен любыми их словами, потому что они назы­вали ими то, что в миг речения происходит в голове слушателя, то есть у меня. Иными словами, они облекали в слова ускольза­ющее от тебя самого твое смутное мышление. Во время такого разговора постоянно присутствует ощущение, что сказитель все­го на миг обгоняет тебя, высказывая то, что ты хотел бы сказать сам.

На языке Тропы это можно передать так: они разматывали самокат мышления сразу в двух головах — своей и собеседника. Поскольку самокат — это то, что в данный момент само рвется из тебя, но ты его сдерживаешь в силу привычки таиться, то такая беседа кажется проникновенной, захватывает и погружает не просто в самого себя, а в потрясающе интересного и неожи­данного себя, который к тому же "болит". Сказанное сказителем становится не просто общим, это общее переживание. Способ­ный сопереживать тебе непроизвольно признается внутренними защитами своим и пропускается в душевные тайники. После это­го твое мышление наполняет его слова собственными смыслами и оживляет всеми имеющимися в его запасниках образами пере­живаний, да с такой силой оживляет, что ты в прямом смысле очарован!

Это может показаться похожим на телепатию, чтение мыс­лей или экстрасенсорику, но это не то. Они не читали мысли, их не интересовало содержание этого хлама. Они знали устройство мира и законы мышления, видели и чувствовали их так тонко, что могли говорить с человеком в соответствии с тем слоем со­знания, в котором находилось в тот момент его мышление. У человека определенного общества и культуры все слои мышле­ния уложены в самокате очень и очень сходно. При определен­ном опыте и ясности сознания вовсе не так уж трудно говорить за человека его сокровенные мысли, и не только бытовые, кото­рые он прячет, чтобы быть неуязвимым, потому что у него есть враги. Можно ведь рассказать и ту сказку, которую он носит в себе и скрывает, потому что у него нет друзей...

Это и есть оказывание. Но учился этому я все-таки не у де­дов, а у старой знахарки и повитухи бабы Любы.

Меня направил к ней Дядька незадолго до своего ухода. Я уже был к тому времени знаком с Поханей, но к нему Дядька велел идти только после бабы Любы.

— Ну, это колдунья, не то что моя Нюра!— сказал он про нее.

Из-за этого я ехал к ней с легким трепетом, невольно вспо­миная свой приход к Степанычу и описания мрачных деревенс­ких колдунов из этнографической литературы.

Не было ничего даже близкого к этому. К бабе Любе я вошел легко и радостно. Она буквально растаяла, когда я передал при­вет от Дядьки и тети Нюры. А когда сказал, что я внук Екатери­ны Ильиничны, она заплакала и запричитала, что-то вроде:

— Подруженька моя дорогая!., и на кого ты меня покинула!., и как же мне жить-то горемышной!..— но вдруг сама себя пере­била,— Вишь, старая стала, никак, помирать собираюсь...— и вытерла слезы.

С этого дня я почти год был у нее желанным гостем, почти что внуком. Впрочем, у меня есть подозрение, что я действи­тельно был им всем дальним внучатым племянником (для меня это звучит как: со-племянником—соплеменником), а они все были между собой в очень древнем родстве.

Баба Люба была родом из деревни Каличье Савинского рай­она Ивановской области. Но еще задолго до войны переехала в деревню Дудорово, после того, как у нее сгорел дом и погиб в пожаре младший из сыновей. Во время войны у нее погибли еще двое сыновей и муж на фронте. Муж был из деревни Волотово. В начале шестидесятых или конце пятидесятых она погорела еще раз, ночью. Сгорела заживо вся остававшаяся семья, все дети. Всю свою жизнь баба Люба бабила — была повитухой. Ее и "ба­бой" звали не случайно, всех остальных звали тетями, как это здесь принято, несмотря на возраст. Она же сама смеялась, что ее и Любой неслучайно прозвали. Смерть всех детей стала для нее своего рода мистическим знаком, запретом на повивание. По народным понятиям, повитуха должна сама легко и много ро­жать здоровых детей. Смерть детей — плохой знак для повитухи. Поэтому баба Люба переехала еще раз — на другой край Иванов­ской области — в деревню Игрищи, и полностью отошла от повивания. Уже в восьмидесятых одна из подруг юности, оставшись на старости лет одинокой, пригласила ее пожить вместе. Баба Люба продала свой дом и уехала к подруге в Ковровский район в одну из деревень недалеко от Всегодич. Подруга померла, а баба Люба осталась жить в ее доме, даже "не переводя его на себя". Туда я к ней и ездил.

Меня прямо завораживали эти названия мест, эта магичес­кая география родного края, которая соплелась с ее судьбой. Надо еще учесть, что Дудорово, как и соседнее Фефелово, где жили моя бабушка и тетя Шура, — деревни скоморошьего происхож­дения (от дударь — что одновременно дудочник и дурак, и фефел — тоже дурак). Она была единственной из моих старичков, кто сам начал рассказывать о своем прошлом. Я попался на это и попытался побольше расспросить ее о ней самой. Но она доволь­но жестко и определенно воспротивилась после того, как я по­просил разрешения привезти магнитофон:

— Ну, вот еще! Придумал! Мне помирать скоро, а ты бу­дешь меня беспокоить, господи помилуй! Слушай, что скажу, и не береди!., раз Катин внучок...

Я понял впоследствии, что весь ее рассказ о себе имел це­лью лишь подготовить меня к правильному пониманию пови­вальной науки, и больше попыток стать этнографом не делал. Просто учился. Сначала бабить. И как это ни дико для меня зву­чит, я могу считаться повитухой по прямой передаче! Мы сей­час даже запатентовали бабы Любин способ родовспоможения. Странности судьбы! Но повивание — это особый рассказ. Для разговора о Духовном пении гораздо важнее рассказать о том, как баба Люба учила читать заговоры.

Первыми и важнейшими, если подходить к этому как к на­уке, являются заговоры охранительные, обережные, ограждаю­щие самого знахаря и то, что он делает, от внешних помех. Са­мый простой и не вызвавший у меня возражений был:

 

Вокруг нашего двора

Каменна гора,

Железная стена,

Огненна река!

Матушка Богородица!

Укрой и огради своим

Святым покровом!

 

Баба Люба учила меня и другим оберегающим заговорам, но послушала, как я их произношу, что-то прошептала с недоволь­ным выражением лица и сказала, что мне не стоит учить осталь­ные:

— Не надо эти... вот "Вокруг нашего двора" и читай. А эти не твои, нет, пустое!..

И я действительно даже не смог их толком запомнить. Я спро­сил бабу Любу, а можно ли мне рассказывать другим этот заго­вор.

— Рассказывай, а чего?— удивилась она.

— Ну, баб Люб, я знаю, многие знахари не рассказывают заговоры, потому что силу теряют. Заговоры перестают работать?

Она улыбнулась.

— Ну! Силу! Когда я тебе чего такое передам, ты и сам ни­кому не расскажешь. Силу! Не в заговоре сила! Сила в тебе долж­на быть. Вот ты сколько ни старайся, у тебя те заговоры без силы будут!

— Почему?

— Потому что не твои! Или у тебя для них силы нету. А иной и не учился ничему, а делает чего-нибудь, и у него получается, говорят, сила сама заставила.

Я хотел было попытать ее на эту тему, но она не позволила отвлечься:

— Ничего, не плачь — не горюй! Я тебя научу, как не терять силу. Ты только научись чувствовать свои заговоры, тогда пойдет с божьей помощью.

— А как этому научиться?

— Да ты знаешь. Ты всегда это знал. -Как?

— Да любой знает. Сразу же видно. Только себе не верят. Вот слушай, выбирай, который на сердце ложится,— и она прочита­ла подряд штук пять коротких заговоров-присушек.— Ну, котора твоя любжа?

Я пожал плечами.

— Ну, котора глянулась-то, котора сейчас перед глазами-то? Ну, прямо сейчас которая помнится?

Я назвал тот заговор, который действительно чем-то заце­пил мое внимание.

— Ну, вот, а говоришь не знаешь. Вот.

— И все?!

— А ты чего хотел? Может, я тебя среди ночи на кладбище угулять должна была?— она засмеялась.— Меня в чем ни подо­зревали, я знаю, чуть ли не ведьмой считали... Ненависть, нена­висть! Сами приходят, просят, а потом боятся, ненавидят! Не верят, что просто,— она даже прослезилась, но быстро вытерла слезы.— А нужно-то всего лишь слышать уметь, да говорить.

— Что говорить?

— Что?! Не что! Говорить надо правильно. Уметь сказать надо.

— Ты имеешь в виду само произношение?

— Ну, произношение! Сказывать надо. Вот — сказывать!— обрадовалась она, вспомнив слово.— Заговор читаешь, закличку, рожаницу водишь, сказывай. Следи, чтобы сказывалось. Тог­да получится, тогда все как надо получится.

— Что значит сказывать? Баба Люба?.. Ну, я чувствую, что ты вкладываешь в это слово какой-то смысл, да? А я не пони­маю.

— Ну да! Ну да!— подхватила она.— Конечно, смысл вкла­дываю. Вот давай почитаем.

И началась настоящая учеба. Она заставила меня выучить эти два заговора — обережный и любжу — так, чтобы я мог произ­носить их без запинки и не задумываясь. Как только это у меня стало получаться, она попросила:

— Ну, вот, вот так вот и скажи теперь на оградку-то! Не чти по памяти, а скажи заговорцем!

Я почесал в затылке, хотел еще почесать между лопатками, поежился, но посчитал, что это неуместно, и было уже раскрыл рот для чтения заговора.

— Нет,— остановила она меня,— а ты чего не почесался-то?

— Чего не почесался?— грубовато от неловкости ответил я.

— Ну, ты же хотел спину почесать! Ведь хотел?— прицепи­лась она.

— Ну, хотел,— признался я.

Так ты давай чешись, сопли сморкай, перди, если хочет­ся!— она засмеялась и подмигнула.— Лучше ты перед заговором пропердишься, чем вместо заговора пернешь!

Я понял ее, смущение оставило меня, я повернулся к ней спиной и попросил:

— Почеши-ка, баб Люб... да нет, нет, пониже, пониже, полевее...— мы с удовольствием посмеялись.

Однако это вовсе не было шуткой. По сути, в этом заключа­ется один из важнейших принципов тропового, а может, и вооб­ще народного очищения. Впоследствии тот же принцип объяс­нял мне Поханя, рассказывая, что кулачники выходили на бой "от чирья". Это значит, что пока ты "последний чирей на задни­це не почешешь перед боем", ты рукавицы не одеваешь — ина­че, ты будешь думать не о поединке, а об этом чирье. Это назы­валось "срезать хвосты" или "чистить перышки".



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2018-01-30 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: