Модерность в России и СССР: отсутствующая, общая, альтернативная или переплетенная?




Майкл Дэвид-Фокс

(пер. с англ. Татьяны Пирусской)

 

Майкл Дэвид-Фокс (Джорджтаунский университет; профессор Школы международных отношений имени Эдмунда А. Уолша и кафед­ры истории; НИУ ВШЭ; научный руководитель Международного центра истории и социологии Второй мировой войны и ее последствий; PhD) md672@georgetown.edu.

УДК: 303.01+304.2+304.5+930.2

Аннотация:
Статья посвящена разнообразию подходов к понятию «модерность» в историографии (в основном англо-американской) досоветской, советской и постсоветской России. Хотя для многих исследователей это понятие является одним из опорных, однако по поводу его понимания сре­ди историков нет единства. Автор выделяет четыре основных подхода к модерности применительно к России. Представители первого из них отрицают, что модерность в России когда-либо была: для них она является домодерным государством. Последователи второго подхода считают, что российская модерность существует и принципиально не отличается от модерности в других странах, это часть единого международного исторического развития. Третий подход предполагает, что существует множество отдельных модерностей, уникальных для каждого государства и региона. Наконец, в соответствии с четвертым подходом, множественные модерности способны переплетаться между собой, смешиваться с элементами традиции и создавать разного рода гибридные образования.

Ключевые слова: модерность, современность, историография, Россия, Российская империя, СССР

 

Michael David-Fox (Georgetown University; professor, Edmund A. Walsh School of Foreign Service and Department of History; HSE; academic super­visor, The International Centre for the History and Sociology of World War II and Its Consequences; PhD) md672@georgetown.edu.

UDC: 303.01+304.2+304.5+930.2

Abstract:
David-Fox’s article addresses the diversity of approaches to the concept of “modernity” in histo­rio­graphy (mostly Anglo-American) of pre-Soviet, Soviet and post-Soviet Russia. Although the concept of modernity is foundational for most historians, its meaning is still contentious. David-Fox lays out four basic approaches to modernity in applica­tion to Russia. Representatives of the first approach reject the notion that there has ever been modernity in Russia: for them, Russia is still a pre-modern state. The second approach suggests that Russian modernity exists and essentially resembles modernity in other countries; it is part of general international historical development. The third approach acknowledges the existence of many different modernities, each unique to its own state and region. Finally, the fourth approach proposes many modernities that are capable of intertwining amongst themselves, mixing with traditional elements and creating various hyb­rid formations.

Key words: modernity, historiography, Russia, the Russian Empire, the USSR

 

 

*

С 1990-х годов среди специалистов по российской и советской истории не умолкают споры вокруг понятия модерности. Можно ли считать «модерными» Российскую империю в последние годы ее существования или СССР, и если да, то в каком смысле? Особенно бурные дискуссии вызывает место сталинского периода, который многие не спешат относить к модерности — потому ли, что, как они утверждают, сталинизм воскрешал архаические черты прошлого, или же потому, что он резко отграничил себя от большей части остального мира, в первую очередь с точки зрения экономики и идеологии. Другие протестуют против того, чтобы рассматривать Советский Союз как часть модерности, исходя из ряда методологических или политических предпосылок — из-за множества противоречий, связанных с теорией модерности или, например, с попыткой оправдать человеческие потери при сталинизме «модернизаци­ей». Если можно говорить о таком понятии, как «советская модерность», что оно подразумевает — и как теоретическая проблема, и как направление для дальнейших исследований?

Я исхожу из того, что развернувшаяся в постсоветские годы дискуссия о модерности в российском и советском контексте существенна и познаватель­на. Во-первых, она вращается вокруг понятия «модерность», которое долгое время оставалось основополагающим для всех общественных наук и по-прежнему является значимым в социальной теории. Во-вторых, она представляет в новом ракурсе одну из наиболее давних и важных бинарных оппозиций, которая красной нитью проходит через изучение российской истории в целом: оппозицию партикуляризма и универсализма, уникальности и соизмеримости. Поскольку все эти понятия являются предметом исторической науки, проблема партикуляризма и универсализма принадлежит не только истории, но и историографии. Она относится не только к исследуемой нами части мира, но и к самому понятийному аппарату и методологиям, которыми мы пользуемся. Иными словами, она требует обратиться от конкретных научных проб­лем и специальных исторических знаний — которые российские историки черпают непосредст­венно из области своих исследований — к сложному полю теории с присущим ему международным и всеобъемлющим охватом. Этот аппарат, как всегда, изначально разрабатывался людьми, погруженными в другую среду, — на пресло­вутом «Западе», — и к «нам» его можно применять лишь с некоторыми изменениями или апостериори. Само собой разумеется, мы должны проанализировать ключевое понятие — «модерность», которое никог­да не использовалось в такой форме в русском языке участниками историчес­ких событий, сталкивавшимися с ним на опыте, и которое, по определению, не могло в последнее время естественным образом возникнуть в русской интеллектуаль­ной среде [Kharkhordin 2015: 1283—1298]. Наконец, как станет совершенно очевидно дальше, в дискуссиях о модерности, по крайней мере сре­ди историков, обнаруживаются серьезные методологические пробелы, нередко скрадывающиеся за счет того, что их не рассматривают достаточно подробно и при­сталь­но. Кроме того, позиция, которую ученые занимают по отношению к модернос­ти, в большой степени, пусть и не всегда явно, политизирована. Крылатое выражение «Скажи мне, кто твой друг, и я скажу, кто ты» в отношении российской историографии можно было бы с полным основанием перефразировать: «Скажи мне, как ты понимаешь модерность, и я скажу тебе, кто ты».

Ниже я пытаюсь обрисовать четыре основные точки зрения на российско-советскую модерность на основании дискуссий последних пятнадцати лет, в первую очередь в англоязычных публикациях, авторы которых по большей части являются историками. Первая из них — об «отсутствии модерности» — возможно, наиболее распространена среди исследователей, в особенности тех, кто занимается периодом 1850—1950-х годов. Здесь либо концепция модерности отвергается сама по себе как ошибочная, игнорируется, либо в той или иной форме утверждается, что Россия и Советский Союз никогда не знали модерности. Второй точки зрения — об «общей модерности» — придерживаются те, кого я бы назвал первым поколением историков российской и советской модерности, т.е. те, кто примерно в 1995—2005 годах впервые применил поня­тие модерности к российской и советской действительности, хотя позднее оно было подхвачено и другими. Они рассматривают модерность как явление более или менее универсальное и поэтому сосредоточены прежде всего на том, что роднит Россию и Советский Союз с другими модерными государствами. Третья точка зрения — об «альтернативной модерности» — исходит из предпосылки, что модели и формы модерности многообразны и не являются по определению «западными». Она основана на работах покойного социолога Ш.Н. Эйзенштадта и его коллег о «множестве парадигм модерности», где высказывается мысль, что советский коммунизм явно позиционировал себя как альтернативную форму модерности [Eisenstadt 2000]. В разновидности этой третьей точки зрения, которую я назову «несостоявшейся модерностью», делается акцент на том, что эта советская альтернатива модерности потерпела крушение в 1991 году, и внимание сосредоточивается на причинах, по которым она не смогла преуспеть или оказалась неконкурентоспособной. Наконец, поня­тие «переплетенных модерностей» также подразумевает множественность моделей модерности, но утверждает, что эти модели не являются едины­ми, универсальными или закономерными. Скорее она рисует существующие в мире формы модерности как составленные из множества типов институ­циональных структур, переплетающихся поверх межгосударственных границ [Therborn 2003]. Если между разными национальностями происходит циркуляция элементов, из которых складываются множественные парадигмы модерности, и обмен этими элементами, значит, можно предположить, что, например, Советский Союз задействован в некоторых парадигмах совершенно иначе, нежели в других.

Выделяя таким образом четыре основные точки зрения, я пытаюсь одновременно рассматривать занимающихся Россией исследователей, поддерживавших или опровергавших эти утверждения, и теоретический вклад из других областей, который стоит принять во внимание. Я ставлю своей целью привлечь внимание к наиболее насущным проблемам и понятийным противоречиям, с которыми сталкивается каждая из перечисленных позиций. Поступая так, я не претендую на всеохватность, но стараюсь приводить яркие и наглядные примеры из собственного поля деятельности как историка. Я надеюсь, что, если прояснить некоторые основные вопросы, затрагиваемые в ходе продолжительных, пусть отрывочных и неявных, дискуссий между историками и социологами о российско-советской модерности, мои размышления смогут быть использованы в междисциплинарных областях. Наконец, настаивая на объективности в изложении различных точек зрения и неоднозначных суждений, от которых не свободна ни одна из них, я также не пытаюсь скрывать собственные взгляды. Первые две позиции — отрицать существование модерности или относиться к ней как к, по определению, однородному и универсальному явлению — я считаю упрощенными и несостоятельными. Думаю, что продуктивного движения вперед в этом направлении можно достичь путем исследования, анализа и уточнения российско-советского контекста через синтез двух последних областей — множественных и переплетенных моделей модерности.

Любой анализ различных точек зрения на модерность в недавних спорах должен начинаться с осознания перехода от «модернизации» к «модерности», случившегося за последние полвека, — как вне российской историографии, так и в ней самой. В период расцвета теории модернизации, начавшийся в 1950—1960-е годы в США, историки и политологи рассматривали глобальные, более или менее поддающиеся измерению процессы, такие, как индустриализация, урбанизация, повышение грамотности и секуляризация, в качестве возможных сопоставительных критериев для России. Хотя посылки школы модернизации, существовавшей в рамках российской историографии, со временем усложнились, ее часто критиковали за телеологичность (см.: [Engerman 2009], особенно главу 7; более подробно по этой теме в интерпретации ведущего специалиста по истории России и СССР см.: [Black 1966]). Начавшиеся в 1980-е годы споры о «постмодернизме» породили новые, отличавшиеся от прежних модусы восприятия модерности. Акценты сместились с количественных к качественным, с процессов — к отношениям, с конкретного — к абстрактному: «модерность» связывалась с рядом теоретических, онтологических, космологических сдвигов. В их число входили, в частности, бунт против традиции (изначальный дух художественного модернизма) и — что, возможно, главное — глубокие изменения в восприятии времени, когда возможность перемен в этом мире рассматривается как достижимая и приближающаяся. Среди других ключевых процессов — новое отношение к обществу и социальной сфере как меняющимся объектам, сопутствующая ему кристаллизация наук о человеке, а также зарождение идей и осознание возможности строить «рациональное» государство и общество. В целом модерность означала совокупность амбициозных планов и дискур­сов, нацеленных на формирование и даже перекраивание культуры, общества и человека.

Как «модернизация», так и «модерность» были и остаются в значительной мере политизированными понятиями. Важно понимать, что в этой области связи между теоретическими выкладками и политикой по-прежнему сложно переплетаются. В рамках политологии исходным импульсом теории модернизации было стремление проложить развивающемуся обществу дорогу к конечной цели — либеральной демократии. Такая научная парадигма возникла в период холодной войны, когда, по мнению некоторых современных историков, модернизация превратилась во всеобъемлющую гибкую идеологию, которая оправдывала внешнюю политику США как супердержавы [Westad 2005: 33, 397]. Даже сейчас, когда научная терминология перешла от «модернизации» к «модерности», где-то — как в России, так и в других странах — по-прежнему бытует мнение, что эпитет «модерный» подразумевает положительную оценку, с которой можно в зависимости от точки зрения соглашаться или спорить.

Напротив, негативные ассоциации с понятием модерности, представляющие собой другой полюс политизации, связаны с непосредственной преемст­венностью, которую многие критики культуры и постмодернистские авторы усматривают между рационализмом эпохи Просвещения XVIII века и тоталитарными режимами XX столетия. Ассоциация между Просвещением и советским проектом получила широкое распространение среди тех историков и специалистов по России и СССР, которые были склонны видеть в Советском Союзе модерное государство. В качестве яркого примера можно привести Стивена Кот­кина, в предисловии к своей знаменитой книге «Магнитная гора: сталинизм как цивилизация» указавшего на то, что эпоха Просвещения с ее утопичес­ким мышлением является ключевой для понимания сталинизма [Kotkin 1995: 6—9]; см. также: [Hoffmann 2003: 4, 7—8, 16, 18, 166, 187]. Эта критика, как и модернистское восприятие в целом, тяготела к тому, чтобы рассматривать Просвещение скорее как единообразное, однозначное явление, а не говорить, как это сегодня характерно для многих работ, посвященных XVIII столетию, о множестве разновидностей Просвещения и о различных течениях внутри них. Этой весьма заметной тенденции «обвинять» эпоху Просвещения противостоит мнение политолога Ричарда Шортена, предположившего, что основные идеологические корни тоталитаризма — который он ассоциирует с «антропологической революцией», нацеленной на создание «нового человека», сциентизмом и революционным террором, — кроются в направлениях современной мысли,

в философском плане противостоящих идеям Просвещения, а в историческом — сформулированных или в оппозиции к Просвещению, или на почве разочарования в нем. Модернизм <…> представляет собой явление одновременно «контр-» и «пост-Просвещения», и именно в соответствующем периоде зарождения новой мысли — в основном в XIX веке — следует искать интеллектуальные истоки тоталитаризма [Shorten 2012: 3].

Возвращаясь к различным видам политизации, отметим, что разговор о модерности стал также ассоциироваться с обвинениями в «европоцентризме», тесной свя­зи, су­щест­вующей между представлениями о модерности и Западом, в отличие от остального мира, что прослеживается в ранних трудах по социологии. Отождествлению единственного варианта модерности с Западом идей­но проти­во­сто­ит понятие множественных моделей модерности, которое, кроме того, может соперничать с политизированными концепциями особых путей, или Son­der­wege. Эти последние легко приобретают положительные или не­гативные коннотации в зависимости от политических убеждений — возь­мем, к при­ме­ру, хотя бы специфически французскую версию модерности, ценность кото­рой возра­стает в свете критики американизации. Все это имеет непосредствен­ное отношение к сегодняшней действительности, когда попу­лярные представления об «особом пути» вызывают недвусмысленные ассоциации с традициями консервативной мысли, с одной стороны, а понятие «сталинской модернизации» используется для оправдания ущерба от «перегибов» — с другой [Хлевнюк 2015[1]].

А теперь обратимся к анализу четырех обозначенных мною точек зрения.

 



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-05-16 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: