Золотой век безопасности




 

Только два десятилетия отделяли момент временного упадка антисемитских движений от начала первой мировой войны. Этот период был справедливо охарактеризован как «золотой век безопасности»,[94]так как лишь немногие из тех, кто жил в ту пору, ощущали слабость, очевидно присущую устаревшей политической структуре, которая, несмотря на все пророчества о близящемся закате, продолжала функционировать с кажущимся блеском и с необъяснимым монотонным упорством. Рядом друг с другом и, как казалось, с одинаковой стабильностью продолжали держаться анахроничный деспотизм в России, коррумпированная бюрократия в Австрии, тупой милитаризм в Германии и нерешительная, пребывающая в постоянном кризисе республика во Франции причем все они по-прежнему находились в тени Великобритании с ее мировой мощью. Ни одно из правительств этих государств не пользовалось особой популярностью, все сталкивались с усиливавшейся внутренней оппозицией, однако нигде, как казалось, не проявлялось серьезной политической воли к радикальным изменениям политических условий. Европа была слишком поглощена экономической экспансией для того, чтобы какая-либо нация или социальный слой всерьез относились к политическим вопросам. Все могло идти своим чередом, так как никто ни на что не обращал никакого внимания. Или, как проницательно отмечал Честертон, «все продлевает свое существование посредством отрицания того, что существует».[95]

Неслыханный рост промышленных и экономических возможностей вел к постоянному ослаблению роли чисто политических факторов в раскладе сил на международной арене, в то время как экономическая мощь приобретала господствующее значение. Мощь воспринималась как синоним экономических возможностей, а затем обнаружилось, что экономический и промышленный потенциалы являются всего лишь ее современными предпосылками. В определенном смысле экономическая мощь могла подчинять себе правительства, так как у них была та же вера в экономику, как и у простых бизнесменов, которым удалось убедить правительства в том, что государственные средства принуждения необходимо использовать исключительно в целях защиты интересов бизнеса и национального достояния. В течение очень короткого периода в известной мере соответствовало истине замечание Вальтера Ратенау о том, что 300 человек, хорошо знающих друг друга, держат в своих руках судьбы мира. Такое весьма своеобразное положение дел сохранялось как раз до 1914 г., когда вследствие самого факта войны разрушилась вера масс в провиденциальный характер экономической экспансии.

Евреи, более чем какая-либо другая часть европейских народов, были введены в заблуждение видимостями золотой эпохи безопасности. Антисемитизм казался делом прошлого. Чем больше правительства утрачивали силу и престиж, тем меньше внимания обращали на евреев. В то время как государство играло все более незначительную и бессодержательную роль в деле представительства, политическое представительство тяготело к тому, чтобы превратиться в своего рода театральный спектакль, исполняемый с той или иной степенью блеска. Дело дошло до того, что в Австрии сам театр превратился в фокус национальной жизни, стал институтом, общественное значение которого очевидно превосходило общественное значение парламента. Театральность политического мира стала столь явной, что театр смог предстать как сфера реального.

Растущее влияние крупного бизнеса на государство, а также ослабление потребности государства в услугах евреев ставили под угрозу существование еврея-банкира и приводили к определенным изменениям в структуре занятий евреев. Первым симптомом упадка еврейских банковских домов была утрата ими престижа и власти в рамках еврейских общин. Они уже не обладали силой, достаточной для того, чтобы осуществлять централизацию и в известной мере монополизировать общее достояние евреев. Все большее число евреев покидали сферу государственных финансов, с тем чтобы заняться самостоятельным делом. Из поставок продовольствия и одежды для армий и правительств вырастало новое еврейское занятие — продовольственной и хлебной торговлей, а также швейной промышленностью, в которой евреи вскоре завоевали заметное положение во всех странах. Ломбарды и торгующие всем магазины в местечках и в сельской местности были предшественниками универмагов в крупных городах. Это не означает, что прекратились отношения между евреями и правительствами, однако в эти отношения было вовлечено меньшее количество людей, так что в конце данного периода мы наблюдаем почти ту же картину, как и в начале: несколько евреев, занимающих важные финансовые позиции, имеют слабые отношения (или вообще не имеют) с широкими слоями еврейского среднего класса.

Еще более серьезное значение, чем расширение класса независимых деловых людей из числа евреев, имело другое изменение, происшедшее в структуре профессиональных занятий, — еврейство Центральной и Западной Европы достигло точки насыщения в своем благосостоянии и экономическом преуспевании. Возможно, это был момент, когда евреи могли показать, что они действительно хотели иметь деньги ради денег или ради власти. В первом случае они могли бы расширять свое дело и передавать его наследникам; во втором — они могли бы стремиться более прочно утвердиться в сфере государственного бизнеса и бороться против влияния крупного бизнеса и промышленников на правительства. Однако они не сделали ни того, ни другого. Напротив, сыновья преуспевающих бизнесменов и в меньшей степени банкиров отказывались от дела своих отцов ради свободных профессий и чисто интеллектуальных занятий, обратиться к которым евреи предшествующих поколений не могли себе позволить. То, чего так опасалось некогда национальное государство — возникновение еврейской интеллигенции, — сейчас происходило с фантастической быстротой. Особенно заметный наплыв детей евреев в сферу культурных занятий был в Германии и в Австрии, где значительная часть культурных учреждений, таких, как газеты, издательства, консерватории и театр, стали сферой деятельности евреев.

То, что стало возможным благодаря традиционному еврейскому пристрастию и уважению к интеллектуальным занятиям, привело в результате к подлинному разрыву с традицией, а также к интеллектуальной ассимиляции и национализации значительных слоев западноевропейского и центральноевропейского еврейства. В политическом отношении это служило свидетельством эмансипации евреев от опеки государства, растущего сознания общности своей судьбы с судьбой соотечественников, а также значительного ослабления связей, делавших евреев межъевропейским образованием. В социальном отношении еврейские интеллектуалы были первыми, кто как группа нуждались в принятии в нееврейское общество и стремились к этому. Социальная дискриминация, бывшая чем-то малозначительным для их отцов, которые не стремились к социальному взаимодействию с неевреями, стала важнейшей проблемой для этих людей.

В поисках путей в общество эта группа была вынуждена принять образцы социального поведения, создававшиеся теми отдельными евреями, которые, в виде исключения из правила дискриминации, принимались в общество в течение XIX столетия. Они быстро обнаружили ту силу, которая способна была открыть все двери, ту «сияющую мощь славы» (Стефан Цвейг), которая стала неодолимой благодаря вековому идолопоклонству перед гением. Отличие стремления евреев к славе от общего идолопоклонства перед славой, присущего той эпохе, заключалось в том, что евреи не были заинтересованы в славе в первую очередь для самих себя. Жить в ауре славы было более важно, нежели стать знаменитым. Таким образом, они стали выдающимися рецензентами, критиками, коллекционерами и организаторами того, что было связано со славой. «Сияющая мощь» была чрезвычайно действенной силой, с помощью которой социально бездомные могли устроить себе дом. Другими словами, еврейские интеллектуалы пытались, и в известной мере преуспели в этом, стать живой связью, объединяющей пользующихся славой индивидов в общество знаменитых, в интернациональное по определению общество — ведь достижения духа выходят за пределы национальных границ. Общее ослабление политических факторов, за два десятилетия приведшее к ситуации, где реальность и кажимость, политическая реальность и театральное представление легко могли пародировать друг друга, сейчас позволяло им стать представителями какого-то призрачного интернационального общества, в котором национальные предрассудки, казалось, уже не имели значения. Довольно парадоксальным образом это интернациональное общество было, по-видимому, единственным, признававшим национализацию и ассимиляцию своих еврейских членов. Для австрийского еврея было гораздо легче быть признанным австрийцем во Франции, чем в Австрии. Призрачное мировое гражданство этого поколения, эта фиктивная национальность, о которой они заявляли, как только упоминалось их еврейское происхождение, отчасти уже походила на те паспорта, которые позднее давали их обладателям право жить в любой стране, кроме той, что выдала эти паспорта.

Данные обстоятельства по самой своей природе не могли не сделать евреев заметными как раз в тот момент, когда их удовлетворенность и счастье в этом мире кажимости указывали на то, что как группа они не стремились в действительности ни к деньгам, ни к власти. В то время как серьезные государственные деятели и публицисты занимались «еврейским вопросом» гораздо меньше, чем в какой-либо период после эмансипации евреев, и в то время как антисемитизм практически полностью исчез с открытой политической сцены, евреи стали символом общества как такового и объектом ненависти всех тех, кого общество не принимало. Антисемитизм, утратив свою опору в тех особых условиях, которые влияли на его развитие в течение XIX столетия, стал делом шарлатанов и сумасшедших, свободно взбивавших ту фантастическую смесь из полуистин и диких предрассудков, которая появилась в Европе после 1914 г., и стала идеологией всех фрустрированных и озлобленных элементов.

Поскольку «еврейский вопрос» в его социальном аспекте выступал как катализатор социального брожения вплоть до того момента, когда дезинтегрированное общество идеологически рекристаллизировалось вокруг возможности массового уничтожения евреев, необходимо обрисовать некоторые основные черты социальной истории эмансипированного еврейства в прошлом столетии.

 

 

Евреи и общество

 

Политическое невежество евреев, делавшее их столь пригодными для их особой роли и для укоренения в государственном хозяйстве, а также их предрассудки: предубеждение против населения и преклонение перед властями, делавшие их слепыми в плане политической опасности антисемитизма, — все это обусловило сверхчувствительность евреев к любым формам социальной дискриминации. Трудно было увидеть принципиальное различие между политической аргументацией антисемитизма и просто бытовой антипатией, когда они существовали бок о бок. Все дело в том, однако, что они произрастали из прямо противоположных аспектов эмансипации: политический антисемитизм развивался в силу того, что евреи представляли собой отделенное от общества образование, а социальная дискриминация проявлялась вследствие укрепления равноправия евреев со всеми другими группами.

Равенство условий существования, хотя оно и является основным требованием справедливости, относится тем не менее к числу наиболее грандиозных и наименее ясных устремлений современного человечества. Чем более одинаковы условия, тем труднее объяснить те различия, что действительно существуют между людьми. Ведь таким образом все более неравными становятся и индивиды, и группы людей. Это озадачивающее следствие в полной мере стало очевидным, как только равенство перестали рассматривать в соотнесении с таким всемогущим существом, как Бог, или в свете общности такой неизбежности судьбы, как смерть. Как только равенство становится фактом мирской жизни как таковой, не соотносимым с каким-либо критерием, посредством которого его можно было бы измерить или объяснить, то лишь один шанс из ста, что этот факт будет признан просто как функциональный принцип определенной политической организации, в рамках которой люди, неравные в иных отношениях, обладают равными правами. Девяносто девять шансов за то, что этот факт будет ошибочно истолкован как врожденное свойство всякого индивида, его считают «нормальным», если он похож на всех других, и «ненормальным», если он оказывается в чем-то отличным. Подобное искаженное превращение равенства из политического в социальное понятие становится особенно опасным, если общество лишь в незначительной мере допускает существование особых групп и индивидов, поскольку в этом случае их отличия становятся особенно приметными.

Значительная проблема для современного периода, причем проблема, несущая особую опасность, заключается в том, что в этот период человек впервые сталкивается с другим человеком в условиях отсутствия защищающих их различий в обстоятельствах и условиях. И как раз это новое понимание равенства сделало столь трудными современные расовые отношения, так как здесь мы имеем дело с естественными различиями, которые нельзя сделать менее заметными никакими возможными или представимыми изменениями условий. Именно потому, что равенство требует, чтобы каждый признавал всех равными себе, конфликты между различными группами, которые в силу своих особых причин не готовы признать друг за другом право на такое сущностное равенство, приобретают столь ужасающе жестокие формы.

Поэтому, чем в большей степени условия существования евреев становились равными с условиями других, тем большее удивление вызывали их отличительные особенности. Это новое обстоятельство вело к негативной социальной реакции на евреев и в то же время обусловливало своеобразную симпатию по отношению к ним. Эти реакции в сочетании определяли социальную историю западного еврейства. Однако и дискриминация, и симпатия были бесплодными в политическом отношении. Они и не вели к появлению политического движения, направленного против евреев, и не могли служить им защитой от врагов. Эти реакции, при всем при том, отравляли социальную атмосферу, извращали все виды социальной коммуникации между евреями и неевреями и оказывали определенное воздействие на поведение евреев. Формирование типичного еврея было связано и с тем и с другим — и с особой дискриминацией, и с особым благоволением.

Социальная антипатия по отношению к евреям, проявлявшаяся в различных формах дискриминации, не причинила значительного политического вреда в европейских странах, поскольку здесь так и не было достигнуто действительного социального и экономического равенства. Новые классы представали как группы, к которым человек принадлежит по рождению. Нет никакого сомнения, что только в таких обстоятельствах общество могло терпеть то, что евреи составляли особое образование.

Ситуация была бы совершенно иной, если бы, как это было в Соединенных Штатах, равенство в условиях существования было бы чем-то само собой разумеющимся; если бы каждый индивид, вне зависимости от того, к какому слою он принадлежит, был бы твердо убежден, что благодаря способностям и удаче он может стать героем, добившимся успеха. В таком обществе дискриминация становится единственным средством отличения, своего рода всеобщим законом, в соответствии с которым те или иные группы могут оказываться вне сферы, где существует гражданское, политическое и экономическое равенство. Там, где дискриминация не связана только с еврейским вопросом, она может стать моментом кристаллизации политического движения, стремящегося устранить все естественные трудности и конфликты, присущие многонациональной стране, посредством насилия, власти толпы и вульгарных расовых идей. Один из наиболее многообещающих и в то же время опасных парадоксов Американской республики заключается в том, что она отважилась осуществить равенство в условиях самого неравноценного в физическом и в историческом отношениях населения в мире. В Соединенных Штатах социальный антисемитизм может когда-нибудь стать ядром чрезвычайно опасного политического движения.[96]В Европе, однако, социальный антисемитизм оказал незначительное влияние на возникновение политического антисемитизма.

 

Между парией и парвеню

 

Шаткое равновесие между обществом и государством, на котором базировалось в социальном и в политическом отношении национальное государство, привело к появлению своеобразной закономерности, регулирующей доступ евреев в общество. В течение 150 лет, когда евреи действительно жили среди западноевропейских народов, а не просто по соседству с ними, они должны были платить своей политической нищетой за социальную славу и социальными унижениями — за политический успех. Ассимиляция — в смысле принятия нееврейским обществом — оказывалась доступна им только в тех исключительных случаях, когда речь шла о выдающихся людях, которые отличались от еврейской массы, хотя и пребывали в таких же, как и она, ограничивающих и унизительных политических условиях. Позднее это случалось только тогда, когда в условиях происшедшей эмансипации и связанной с ней социальной изоляции политический статус евреев уже ставился под сомнение антисемитскими движениями. Общество, столкнувшись с проблемой политического, экономического и правового равенства для евреев, совершенно ясно дало понять, что ни один из его классов не был готов обеспечить им равенство в социальном плане и что представители еврейского народа будут приняты только в исключительных случаях. Те евреи, которые слышали этот странный комплимент о том, что они являются исключениями, исключительными евреями, очень хорошо знали, что именно такая двусмысленность, заключающаяся в том, что они суть евреи и в то же время будто бы не похожи на евреев, открывала для них двери общества. Если они желали вступить в такого рода взаимоотношения, то они пытались «быть и в то же время не быть евреями».[97]

Этот кажущийся парадокс был прочно укоренен в действительности. Нееврейское общество требовало, чтобы новичок был так же «образован», как оно само, и чтобы он, не ведя себя как «обычный еврей», создавал что-нибудь экстраординарное, поскольку он ведь, в конце концов, еврей. Все сторонники эмансипации призывали к ассимиляции (т. е. приспособлению евреев к обществу и принятию им), которую они считали либо предварительным условием эмансипации евреев, либо ее автоматическим следствием. Другими словами, когда те, кто действительно старался улучшить условия существования евреев, пытался осмыслить еврейский вопрос с точки зрения самих евреев, они во всех случаях сразу начинали рассматривать этот вопрос в его социальном аспекте. Одно из самых неблагоприятных обстоятельств в истории еврейского народа заключалось в том, что только его враги понимали, что еврейский вопрос является политическим вопросом. Этого почти никогда не понимали друзья еврейского народа.

Приверженцы эмансипации тяготели к тому, чтобы представлять данную проблему как проблему «образования», а это понятие первоначально применялось как к евреям, так и к неевреям.[98]Считалось чем-то само собой разумеющимся, что авангард в обоих лагерях должен состоять из специальным образом «образованных», толерантных культурных людей. Отсюда следовало, разумеется, что особенно толерантные, образованные и культурные неевреи могли беспокоиться в социальном плане только об исключительно образованных евреях. На деле требование об устранении предубеждений, высказывавшееся образованными людьми, очень скоро получило одностороннюю направленность, пока наконец не превратилось в требование, адресованное только евреям, чтобы они занялись своим образованием.

Это, однако, только одна сторона дела. Евреев побуждали стать образованными, с тем чтобы они не вели себя как обычные евреи, но в то же время их принимали только потому, что они были евреями в силу их необычной экзотической привлекательности. В XVIII столетий почвой для этого служил новый гуманизм, открыто заявлявший свою потребность в «новом образчике человеческого рода» (Гердер), взаимодействие с которым могло бы служить доказательством того что все люди являются представителями человечества. Дружба с Мендельсоном или Марком Герцем воспринималась людьми этого поколения как все новое и новое утверждение достоинства человека. А поскольку евреи были презираемым и угнетаемым народом, то они представали в глазах этого поколения как еще более чистое и в наибольшей степени могущее послужить примером воплощение рода человеческого. Именно Гердер, искренний друг евреев, первым употребил выражение, которое позднее употреблялось и цитировалось неправильно, — «чуждый народ Азии, занесенный в наши края».[99]Этими словами он и его единомышленники-гуманисты приветствовали тот «новый образчик человеческого рода», в поисках которого XVIII столетие «обшарило землю»,[100]а нашло его в своих извечных соседях. В своей жажде продемонстрировать базисное единство человечества они хотели представить еврейский народ более чуждым по происхождению и потому более экзотическим, чем он был на самом деле, с тем, чтобы демонстрация гуманности как всеобщего принципа была еще более эффективной.

В течение нескольких десятилетий на исходе XVIII столетия, когда французское еврейство уже пользовалось плодами эмансипации, а немецкое почти не имело никакой надежды или желания добиваться ее, просвещенная интеллигенция Пруссии «заставила евреев всего мира обратить свои взоры на еврейскую общину в Берлине»[101](а не в Париже!). Во многом это было связано с успехом «Натана Мудрого» Лессинга или с той его интерпретацией, в соответствии с которой представители «нового образчика человеческого рода» должны ярче представлять человеческие качества,[102]поскольку они стали восприниматься как образцовые примеры человечества. Эта идея оказала сильное влияние на Мирабо, и он обычно приводил Мендельсона в качестве своего образца.[103]

Гердер надеялся, что образованные евреи покажут, что они в большей степени свободны от предрассудков, так как «еврей свободен от некоторых политических представлений, от которых нам очень трудно или невозможно избавиться». Протестуя против присущей эпохе привычки «предоставлять новые торговые привилегии», он указывал на образование как на истинный путь эмансипации евреев от иудаизма, «от старых и гордых национальных предрассудков… от привычек, не согласующихся с нашим временем и укладом» и способных служить «развитию наук и всей культуры человечества».[104]Приблизительно в это же время Гёте в рецензии на одну книгу стихотворений писал, что ее автор, польский еврей, «не достиг большего, чем какой-либо христианин etudiant en belles lettres», и сетовал, что там, где ожидал найти нечто подлинно новое, нечто, выходящее за пределы мелких условностей, он обнаружил обычную посредственность.[105]

Вряд ли можно преувеличить значение разрушительного вляния этой чрезмерной доброй воли на вновь вестернизированных, образованных евреев, а также воздействия, которое она оказала на их социальную и психологическую ситуацию. Они не только столкнулись с деморализующим требованием стать исключением по отношению к своему собственному народу, признать «резкое отличие между собой и другими», а также просить о том, чтобы подобное «отделение… было легализовано» правительствами.[106]От них даже ожидали того, чтобы они стали исключительным образчиком человечества. А поскольку лишь такое поведение, а не обращение того же Гейне служило «истинным входным билетом» в культурное европейское общество, что еще оставалось этим и будущим поколениям евреев, как только предпринимать отчаянные усилия с тем, чтобы никого не разочаровать?[107]

В течение десятилетий в начале этого процесса вхождения в общество, когда ассимиляция еще не стала традицией, которой слепо следуют, а была чем-то достигаемым немногими и исключительно одаренными индивидами, она действительно срабатывала очень хорошо. В то время как Франция была страной политической славы для евреев, первой страной, признавшей их гражданами, Пруссии, казалось, суждено было стать страной, где они достигнут социального блеска. Просвещенный Берлин, где Мендельсон установил тесные связи со многими знаменитыми людьми своего времени, был только началом. Его связи с нееврейским обществом во многом еще напоминали узы учености, которые объединяли еврейских и христианских ученых почти во все периоды европейской истории. Новым и неожиданным элементом было то, что друзья Мендельсона использовали эти отношения не в личных, а в идеологических и даже политических целях. Он сам открыто отмежевывался от всяких подобных сокрытых мотивов и неоднократно выражал свое полное удовлетворение условиями, в которых ему приходилось жить, как если бы предвидел, что его исключительный социальный статус и свобода имели отношение к тому обстоятельству, что он по-прежнему принадлежал к «низшим обитателям владений (прусского короля)».[108]

Такое безразличие к политическим и гражданским правам пережило время невинных отношений Мендельсона с учеными и просвещенными людьми его эпохи. Оно было перенесено позднее в салоны тех еврейских женщин, которые собирали самое блестящее общество, когда-либо виденное Берлином. Лишь после поражения Пруссии 1806 г., когда введение законодательства Наполеона во многих регионах Германии сделало вопрос об эмансипации евреев предметом дискуссии в обществе, такое безразличие сменилось неприкрытым страхом. Эмансипация ведь освободит образованных евреев вместе с «отсталым» еврейским народом, а это равенство отбросит то драгоценное различие, на котором, как они очень хорошо понимали, базировался их социальный статус. Когда эмансипация наконец свершилась, большинство ассимилированных евреев прибегли к обращению в христианство, примечательным образом находя возможным и неопасным быть евреем до эмансипации, но не после.

Наиболее репрезентативным из таких салонов, собиравших в Германии действительно смешанное общество, был салон Рахели Варнхаген. Ее оригинальный, непредвзятый и неординарный ум в сочетании с всепоглощающим интересом к людям и с подлинно страстной натурой делали ее наиболее блестящей и интересной из этих еврейских женщин. Скромные, но знаменитые soirees в «мансарде» у Рахели сводили вместе «просвещенных» аристократов, интеллектуалов, принадлежащих к среднему классу, а также актеров, т. е. всех тех, кто, подобно евреям, не относился к респектабельному обществу. Салон Рахели, так сказать по определению и по интенции, располагался на грани общества и не разделял его условностей и предрассудков.

Забавно наблюдать, насколько близко ассимиляция евреев в обществе следовала предписаниям, которые Гёте предложил для образования своего героя в романе «Вильгельм Мейстер», которому было суждено стать великим наставлением в воспитании среднего класса. В этой книге юный бюргер воспитывается дворянами и актерами, так что он может научиться тому, как подать и представить себя, свою индивидуальность и тем самым продвинуться от скромного статуса бюргерского сына к тому, чтобы стать дворянином. Для средних классов и для евреев, т. е. для тех, кто в действительности был вне высшего аристократического общества, все зависело от «личности» и от способности выразить ее. Казалось, наиболее важным было уметь играть роль того, кем человек действительно был. То примечательное обстоятельство, что в Германии еврейский вопрос считался вопросом образования, было тесно связано с потребностью раннего старта в жизни и имело своим следствием образованное филистерство как еврейских, так и нееврейских средних классов, а также то, что евреи потоком устремились в свободные профессии.

Очарование ранних берлинских салонов заключалось в том, что здесь ничто, кроме личности человека, а также уникального своеобразия характера, таланта и способности их выражения, не имело действительного значения. Такое уникальное своеобразие, делавшее возможным почти неограниченную коммуникацию и безграничную близость между людьми, не могло быть возмещено ни чином, ни деньгами, ни успехом, ни литературной славой. Краткий период, в который были возможны встречи подлинных личностей, такие, как встречи князя из рода Гогенцоллернов Луи Фердинанда с банкиром Абрахамом Мендельсоном, политического публициста и дипломата Фридриха Генца с писателем сверхмодной тогда романтической школы Фридрихом Шлегелем (если называть некоторых из наиболее знаменитых посетителей «мансарды» Рахели), закончился в 1806 г., когда, по выражению хозяйки, это уникальное место встречи «потерпело крушение подобно кораблику, содержащему высшее наслаждение жизни». Интеллектуалы-романтики стали антисемитами вместе с аристократами, и хотя это ни в коем случае не означало, что та или иная группа отказалась от всех своих еврейских друзей, исчезли непринужденность и блеск.

Действительный поворотный пункт в социальной истории немецких евреев наступил не в год прусского поражения, а два года спустя, когда в 1808 г. правительство приняло муниципальный закон, предоставлявший евреям все гражданские, но не политические права. По мирному договору 1807 г. Пруссия вместе со своими восточными провинциями потеряла большую часть своего еврейского населения. Евреи, оставшиеся на ее территории, в любом случае были «защищенными евреями», т. е. они уже пользовались гражданскими правами в форме индивидуальных привилегий. Муниципальная эмансипация лишь легализовала эти привилегии и пережила декрет об общей эмансипации 1812 г. Пруссия, получив вновь после поражения Наполеона Познань и проживавшие там еврейские массы, практически аннулировала декрет 1812 г., который мог означать предоставление политических прав даже бедным евреям, но сохранила нетронутым муниципальный закон.

Эти декреты об окончательной эмансипации вкупе с утратой провинций, в которых проживало большинство прусских евреев, имели колоссальные социальные последствия, хотя и не имели большого политического значения с точки зрения действительного улучшения статуса евреев. До 1807 г. защищенные евреи Пруссии насчитывали лишь примерно 20 процентов всего еврейского населения. К тому времени, когда вышел декрет об эмансипации, защищенные евреи образовывали большинство в Пруссии и было оставлено лишь 10 процентов «иностранных евреев» для контраста. Уже не было той беспросветной нищеты и отсталости, на фоне которых столь выгодно выделялись «евреи исключения» с их богатством и образованием. И этот фон, имевший столь существенное значение как основа для оценки социального успеха и для психологического самоуважения, уже никогда не стал тем, чем он был до Наполеона. Даже когда в 1816 г. были возвращены польские провинции, евреи, уже имевшие статус «защищенных евреев» (зарегистрированные сейчас как прусские граждане иудейского вероисповедания), все же составляли более 60 процентов всего еврейского населения.[109]

С социальной точки зрения это означало, что у оставшихся в Пруссии евреев уже не было того первоначального фона, в соотнесении с которым они воспринимались бы как исключение. Сейчас они сами образовывали такой фон, причем уменьшившийся, и индивиду, для того чтобы хоть как-то выделиться, приходилось прилагать двойные усилия. «Евреи исключения» вновь стали не исключением из, а просто евреями, представителями презираемого народа. Столь же неблаготворными были и социальные последствия правительственного вмешательства. Не только классы, занимавшие антагонистические по отношению к правительству позиции и поэтому откровенно враждебные к евреям, но и все слои общества в той или иной степени стали осознавать, что евреи, с которыми они имели дело, были не столько индивидуальными исключениями, сколько членами определенной группы, в чью пользу государство было готово принимать исключительные меры. А это было как раз то, чего всегда опасались «евреи исключения».

Берлинское общество покидало еврейские салоны с неслыханной быстротой, и к 1808 г. эти места встреч были замещены другими — в домах титулованной бюрократии и высшего среднего класса. На примере любой из многочисленных переписок того времени можно видеть, что интеллектуалы, так же как и аристократы, начали направлять свое презрение к восточноевропейским евреям, им почти не знакомым, против образованных евреев Берлина, которых они знали очень хорошо. Эти последние уже никогда не достигнут того самоуважения, что проистекает из коллективного осознания своей исключительности. Отныне каждому предстояло доказывать, что хотя он и еврей, но все же не еврей. Будет уже недостаточно выделяться на фоне более или менее неизвестной массы своих «отсталых братьев». Если индивид желал, чтобы его могли приветствовать как исключение, ему необходимо было выделяться на фоне «еврея как такового» и тем самым на фоне народа как целого.

Социальная дискриминация, а не политический антисемитизм, обнаружила фантом «еврея как такового». Первый автор, который провел различие между индивидуальным евреем и «евреем вообще, евреем везде и нигде», был никому не известный публицист, написавший в 1802 г. едкое сатирическое произведение о еврейском обществе и его жажде образования — волшебной палочки, открывающей путь к общему социальному признанию. Евреи изображались как «принцип» общества филистеров и выскочек.[110]Это довольно вульгарное литературное произведение не только с удовольствием читалось многими известными посетителями салона Рахели, но и опосредованно вдохновило великого романтического поэта Клеменса фон Брентано написать очень остроумное произведение, где филистер вновь отождествлялся с евреем.[111]

Вместе с ранней идиллией смешанного общества исчезло нечто, чему уже никогда, ни в одной другой стране и ни в какую другую эпоху не суждено было повториться. Никогда вновь ни одна социальная группа не принимала евреев с таким великодушием разума и легкостью сердца. Та или иная группа была обычно дружелюбна по отношению к евреям или потому, что была приятно возбуждена своей собственной отвагой и «испорченностью», или в знак протеста против превращения своих соотечественников в парий. Но париями евреи становились как раз там, где переставали быть политическими и гражданскими изгоями.

Важно помнить о том, что ассимиляция как групповой феномен в действительности существовала только среди европейских интеллектуалов. Не случайно, что первый образованный еврей, Мозес Мендельсон, был также первым, кто, несмотря на низкий гражданский статус, был принят в нееврейское общество. Придворные евреи и их наследники, еврейские банкиры и бизнесмены на Западе, никогда в социальном плане не признавались за своих, да они и не стремились покидать узкие пределы своего невидимого гетто. Сначала они, как все простодушные выскочки, гордились тем, что поднялись из такой беспросветной нужды и нищеты. Позднее, когда на них нападали со всех сторон, они были заинтересованы в нищете и даже отсталости масс, так как это стало аргументом в их пользу, признаком их собственной безопасности. Медленно и с опасениями они вынужденно отходили от наиболее строгих требований еврейского закона, никогда не отказываясь полностью от религиозных традиций, и в то же время еще более настоятельно требовали ортодоксальности от еврейских масс.[112]Процесс исчезновения автономии еврейских общин не только побуждал их к большему рвению в деле защиты еврейских общин от властей, но и усиливал стремление использовать помощь государства в управлении этими общинами, так что фраза о «двойной зависимости» бедных евреев, «как от правительства, так и от своих богатых братьев», действительно отражала реальность.[113]

Еврейские нотабли (как их называли в XIX столетии) правили еврейскими общинами, но не принадлежали к ним ни социально, ни даже географически. В определенном смысле они были столь же вне еврейского общества, сколь и вне нееврейского. Сделав блестящие индивидуа



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-03-27 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: