и прогресса цивилизации… Это — идеальное туалетное мыло.
Таким образом, этот замечательный продукт был, как уверяли публику, “формулой британской победы”: его появление в тропиках ознаменовало “рождение цивилизации”. Другие торговцы подхватили этот клич. Пилюли Паркинсона, покрытые сахаром, были “Великим достоянием Британии”. Маршрут, которым следовал лорд Роберте во время войны с бурами (из Кимберли в Блумфонтейн), объясняет название бульонных кубиков “Боврил”. “Мы собираемся использовать [отбеливатель] 'Хлоринол', — гласила реклама, появившаяся перед 1914 годом, — и стать как энтот белый негр*”.
Империя поставляла материал и мюзик-холлам. Их нередко называют самым важным институтом пропаганды викторианского джингоизма. Само это слово было выдумано Дж.У. Хантом, песня которого “Бай джинго” была исполнена во время Восточного кризиса 1877-1878 годов артистом мюзик-холла Г.Х. Макдермоттом.[143] Существовали бесчисленные вариации на тему героического “Томми”[144]. Одной строфы будет, вероятно, достаточно:
На коралловом берегу Индии
Проливает он свою кровь, или в Судане,
Чтобы реял наш флаг, он сражается и умирает,
Каждым дюймом своего тела солдат и мужчина.
Связь между этим видом развлечения и большими имперскими выставками того периода была тесной. Предназначенное некогда для внешнеполитических и образовательных целей (образцом была Большая выставка 1851 года, устроенная принцем Альбертом), к 80-м годам проходило скорее по ведомству пропаганды и развлечений. В частности, феерии импресарио Имре Киральфи — “Индийская империя” (1895)) “Еще более великая Британия” (1899) и “Имперский интернационал” (1909) —устраивались ради денег. Они “торговали” экзотикой: зулусские воины были главным хитом на выставке 1899 года. Империя стала походить на цирк.
|
Но успехом на родине имперская идея обязана в первую очередь прессе. Вероятно, никто не знал лучше Альфреда Хармсворта, с 1905 года лорда Нортклифа, как удовлетворить общественный аппетит на громкие истории. Хармсворт, родом из Дублина, изучил свое ремесло в новаторском издании “Иллюстрейтед Лондон ньюс” и заработал целое состояние. Иллюстрации, крупные заголовки, подарки от фирмы и материалы с продолжением сделали сначала “Ивнинг ньюс”, а после “Дейли мейл” и “Дейли миррор” непреодолимо привлекательными для нового сорта читателей, принадлежащих к мелкой буржуазии (как для мужчин, так и для женщин). Нортклифф быстро открыл ценовую эластичность спроса на газеты, снизив цену “Таймс” после ее приобретения в 1908 году. Но успех газетам Нортклифа обеспечило прежде всего содержание статей. То, что “Дейли мейл” впервые продала более миллиона экземпляров в 1899 году, во время войны с бурами, не было случайностью. Один из ее редакторов так ответил на вопрос, что позволяет продавать газету:
Первый ответ — война. Она не только поставляет новости, но рождает спрос на них. Войне и всему, что к ней относится, так глубоко присуще свойство завораживать, что… газете нужно только написать “Большое сражение!”, и ее продажи тотчас вырастут.
Другой сотрудник Нортклифа оценил “глубину и объем общественного интереса к имперским вопросам” как “одну из великих сил, почти неиспользованную прессой”. “Если Киплинга можно назвать голосом империи в английской литературе, — прибавил он, — то о нас [“Дейли мейл”] можно сказать, что мы являемся голосом империи в лондонской журналистике”. Рецепт Нортклифа был прост: “Британский народ получает удовольствие от Героя и от Ненависти”.
|
С самого начала газеты Нортклифа тяготели к правым политикам. Но империю можно было поддерживать и слева. Уильям Т. Стид (унаследовал “Пэлл-Мэлл гэзетт” от Джона Морли, горячего сторонника Гладстона, и основал “Ревю оф ревюс”) описал себя так: “Империалист плюс десять заповедей и здравый смысл”. У Стида было множество увлечений. Его внимание привлекали мирная конференция в Гааге в 1899 году, проект единой европейской валюты, борьба с “белой работорговлей” (в переводе с викторианского — проституцией), но в первую очередь — идея “всемирного прогресса”, немыслимого без Британской империи. В глазах таких людей, как Стид, империя была выше партийной политики.
Имперская литература также не делала скидку на возраст; среди ее самых преданных читателей были школьники, поколения которых были воспитаны газетой “Бойз оун пейпер”, основанной в 1879 году обществом “Религиозный путь”. Наряду со своей сестрицей “Герлз оун пейпер” “Бойз…” печаталась тиражом более полумиллиона экземпляров. Она предлагала юным читателям невероятные приключения в экзотических местах на границах империи. Некоторым, правда, эти издания казались недостаточно откровенными: в октябре 1900 года открылся еженедельник “Бойз оун эмпайр”, печатавший статьи под заголовками наподобие “Как стать сильным?”, “Герои империи” и “Где воспитываются юные львы: Австралия и ее школы”. Последнюю из них можно считать довольно репрезентативной по тону и идеям:
|
Проблема туземцев в Австралии никогда не стояла остро… Аборигены были вытеснены и быстро вымирают… Австралийские школы не являются наполовину черными и наполовину белыми, поэтому выражение “шахматная доска” не услышишь ни в одной из столовых австралийской школы, как это случилось по крайней мере в одном колледже древних университетов Оксфорда и Кембриджа.
В том же самом номере еженедельник объявил конкурс, проводимый Лигой имперских мальчиков[145]:
Бесплатное путешествие на ферму на Западе… ежегодно двоим мальчикам, которые получат самые высокие оценки на экзаменах.
Призы включают БЕСПЛАТНОЕ СНАРЯЖЕНИЕ, БЕСПЛАТНЫЙ проезд и бесплатное размещение у избранного фермера в Северо-Западной Канаде.
Герои “поп-империализма” и многие из его потребителей не были людьми из народа. Чаще они бывали представителями элиты, получившими образование в британских закрытых школах. Там могли учиться максимум двадцать тысяч учеников в году — немногим более 1% мальчиков в возрасте 15-19 лет (1901). Все же представляется, что мальчики, оставшиеся вне этой системы, не испытывали трудностей в отождествлении с героями этих вымышленных приключений. Бесчисленные авторы этого чтива ясно дают понять: быть способным на героизм во имя империи учат не в классной комнате, а на игровых площадках.
С этой точки зрения Британская империя в 90-х годах напоминала не что иное, как огромный спорткомплекс. Охота оставалась любимым видом отдыха высших сословий. Правда, теперь она велась как война на уничтожение против дичи, а трофеи возрастали по экспоненте от шотландских торфяников к индийским джунглям[146]. Так, добыча вице-короля Индии лорда Минто и его свиты в 1906 году составила: 3999 рябков, 2827 других диких птиц, пятьдесят медведей, четырнадцать кабанов, двух тигров, пуму и гиену. Охота была коммерциализирована, превратившись в некоторых колониях в род вооруженного туризма. Привлечение состоятельных туристов в Восточную Африку казалось лорду Деламеру единственным способом спасти совершенно неприбыльную железную дорогу Момбаса — Уганда.
Однако именно командные игры внесли самый большой вклад в претворение в жизнь идеала “еще более великой Британии”. Соккер, игра джентльменов, в которую играют хулиганы, была, конечно, главной статьей экспорта такого рода. Но футбол всегда был неразборчивым видом спорта, открытым всем, от политически подозрительного рабочего класса до даже более подозрительных немцев; фактически для всех, кроме американцев. Если какой-нибудь спорт действительно выразил дух “еще более великой Британии”, то это регби — игра для хулиганов, в которую играют джентльмены. Регби — командный спорт, требующий большой физической силы — стремительно распространялось от Кейптауна до Канберры. Уже в 1905 году команда “Олл блэкс” из Новой Зеландии совершила первое турне по империи, победив все местные команды, кроме уэльской (одолевшей их с первой попытки). Они, вероятно, продолжили бы побеждать “белые” колонии, за исключением Южной Африки, если бы не запрет, введенный на выступления игроков-маори.
Крикет с его ритмом, командным духом и героическим соло у линии подачи преодолел расовые барьеры, распространившись не только в переселенческих колониях, но и в Индии и британских владениях в Карибском море. В империи в крикет играли с начала XVIII века, но именно в конце XIX века он стал наиболее важной имперской игрой. В 1873-1874 годах английский титан крикета У. Г. Грейс привез в Австралию смешанную команду любителей и профессионалов, легко выиграв пятнадцать трехдневных иннингов. Но когда профессиональная команда “XI” вернулась, чтобы принять участие в первом международном матче в Мельбурне в марте 1877 года, австралийцы выиграли за 45 пробежек. Хуже дело обстояло, когда австралийцы вышли на Овал[147] в 1882 году, одержав победу, которая вдохновила автора знаменитого некролога в “Спортинг таймс”: “Светлой памяти английского крикета, который умер в Овале 29 августа 1882 года, оплакиваемый друзьями и знакомыми. Покойся с миром. N. В.: Тело будет кремировано, пепел отправится в Австралию”.
В течение многих последующих лет английская привычка проигрывать колониальным командам помогла бы скрепить “еще более великую Британию”. Имперская конференция крикета собралась в 1909 году, чтобы согласовать правила игры, и они были столь же важны для формирования коллективной имперской идентичности, как то, что написал Сили или сказал Чемберлен.
Возможно, самым типичным продуктом “игрового” империализма был Роберт Стивенсон Смит Баден-Пауэлл — для друзей Стифи. Баден-Пауэлл неуклонно шел от спортивного успеха в Чартерхаузе, где он был капитаном “Первых-Х1” (соккер), к военной карьере в Индии, Афганистане и Африке. Именно он, как мы увидим, открыто уподоблял самую известную осаду той эпохи крикетному матчу. И именно он дал кодекс позднеимперского идеала в предписаниях основанного им движения бойскаутов (другой предмет успешного экспорта), стремящегося воплотить дух товарищества, присущий командным играм:
Все мы — англичане, и обязанность каждого из нас играть на своем месте и помогать соседям. Тогда мы останемся сильными, едиными и не будем бояться, что все здание — а именно наша великая империя — рухнет из-за гнилых кирпичей в стене… “Сначала о стране, потом о себе”, — вот каким должен быть ваш девиз.
Что это означало на практике, ясно из списка лучших учеников школы, в которой учился Баден-Пауэлл. Стены крытой аркады в Чартерхаусе увешаны мемориальными досками полузабытых военных кампаний, от Афганистана до Омдурмана, перечисляющими имена сотен выпускников Чартерхауса, которые следовали девизу “держи, держи, держи игру”[148] и заплатили за это своими жизнями.
* * *
А что происходило на другой половине поля? Если британцы были, как верили Чемберлен и Милнер, главной расой, с богоданным правом править миром, то из этого, по-видимому, следует, что те, против кого они играли, были прирожденными подчиненными. Разве не такой вывод сделала наука, которая все чаще расценивалась как окончательный авторитет в подобных вопросах?
В 1863 году в Ньюкасле доктор Джеймс Хант встревожил аудиторию на встрече Британской ассоциации содействия распространению науки, заявив, что “негры” являются отдельным видом человека, средним между обезьяной и “европейским человеком”. С точки зрения Ханта, “негр” “очеловечился, в силу естественных причин подчиняясь европейцу”. Однако Хант с сожалением заключил, что “европейская цивилизация не подходит для потребностей и характера негров”. Согласно одному свидетелю, африканскому путешественнику Винвуду Риду, лекция Ханта получила ужасный прием. Его ошикали. И все же в те времена такие представления стали расхожими» Под влиянием искаженных до неузнаваемости трудов Дарвина псевдоученые XIX века разделили человечество на расы на основе их внешнего вида. Англосаксы были, разумеется, наверху, а африканцы — внизу. Работа Джорджа Комба, автора “Системы френологии” (1825), была типична в двух отношениях — в уничижительном тоне и в мошенническом способе объяснения: “Когда мы оцениваем различные уголки земного шара [так пишет Комб], мы поражаемся чрезвычайному несходству навыков различных людей, населяющих их… История Африки (если можно сказать, что у Африки была история)… демонстрирует только непрерывное зрелище морального и интеллектуального опустошения… Негр легко возбудим, в самой высокой степени восприимчив ко всем страстям… Для негра свойственно естественное состояние удовольствия, если устранены боль и голод. Как только тяжелый труд на мгновение приостанавливается, он поет, хватает скрипицу, танцует”.
Объяснение этой отсталости, согласно Комбу, заключается в специфической форме “черепа негра”: “органы Почитания, Удивления и Надежды… значительны по размеру. Самый большой недостаток — в Добросовестности, Осторожности, Идеальности и Рассудительности”. Такие идеи получили успех. Идея неискоренимого “расового инстинкта” стала главным продуктом литературы в конце XIX — начале XX веков, как в рассказе Корнелии Сорабджи об образованной индийской женщине-враче, которая по своей воле (и с печальными последствиями) проходит испытание огнем во время языческого обряда, или описание леди Мэри Энн Баркер, как ее зулусская нянька вернулась к дикому состоянию, возвратившись в свою деревню, или рассказ Сомерсета Моэма “Заводь”, в котором несчастный бизнесмен из Абердина тщетно пытается вестернизировать свою невесту, наполовину самоанку.
Френология была одной из многих псевдонаук, узаконивших предположения о расовых различиях, в которых долго были уверены белые колонисты. Еще более коварным ядом оказалась евгеника, поскольку она была интеллектуально строже. Математик Фрэнсис Гальтон в своей книге “Наследственный гений” (1869) развивал идеи, что врожденные способности “человека наследуются”, что “из двух видов животных, равных в других отношениях, уверенно преобладать в борьбе за существование будет умный” и что на шкале интеллекта рас, имеющей шестнадцать пунктов, негры стоят на два пункта ниже англичан[149]. Гальтон стремился подтвердить теорию, сравнивая фотографии, чтобы выявить типы преступников и других дегенератов. Систематически взялся за дело Карл Пирсон, тоже математик, получивший образование в Кембридже. В 1911 году он занял первую профессорскую кафедру евгеники, учрежденную Гальтоном в Лондонском университетском колледже. Блестящий математик, Пирсон был убежден, что его статистические методы (которые он назвал биометрией) могут использоваться, чтобы продемонстрировать опасность, которую представляет для империи расовое вырождение. Проблема состояла в том, что забота об улучшении благосостояния и здравоохранения в метрополии вмешивалась в процесс естественного отбора, позволяя “низшим” выживать и “умножать свою неприспособленность”. “Право на жизнь не означает право каждого продолжать свой род, — рассуждал Пирсон в книге “Дарвинизм, прогресс в медицине и происхождение” (1912). — По мере того, как мы снижаем строгость естественного отбора, выживает все больше слабых и никчемных, а мы должны повышать стандарт происхождения, умственный и физический”.
Однако была альтернатива вмешательству государства в репродуктивный отбор — война. Для Пирсона, как и для многих других социальных дарвинистов, жизнь была борьбой, и война была чем-то большим, нежели игра: это была форма естественного отбора. Как он выразился, “национальное развитие зависит от расовой пригодности, и высшим испытанием этой пригодности является война. Когда войны прекратятся, человечество больше не будет развиваться, поскольку не будет ничего, что препятствовало бы низшей массе”.
Само собой разумеется, это делало пацифизм особенно порочным убеждением. Но, к счастью, империя постоянно расширялась, и не было нехватки в маленьких победоносных войнах, которые будут вестись против низшего в расовом отношении противника. Британцам было приятно думать, что, уничтожая его при помощи пулемета Максима, они оказывают услугу человечеству.
Но следует отметить одну странность. Социал-дарвинисты, волновавшиеся, что низший в расовом отношении люмпенизированный слой плодится слишком быстро, довольно мало говорили о репродуктивных подвигах тех, которые, как они считали, стояли наверху эволюционной шкалы. В отсутствие древних афинян первенство среди видов, по логике вещей, должно было принадлежать английским офицерам, в которых объединились превосходное происхождение и неуклонение от естественного отбора. Литература этого периода переполнена подобными типажами. Лео Винцей в романе “Она” Генри Райдера Хаггарда, щедрый, храбрый и не чрезмерно сообразительный, которого “в двадцать один год можно было принять за статую юного Аполлона”, или лорд Рокстон из “Затерянного мира” Артура Конан Дойла с его “странными, мерцающими, дерзкими глазами, сияющими холодной голубизной, цветом ледяного озера”, не говоря уже про “нос с горбинкой, худые, впалые щеки, темно-рыжие волосы, редеющие на макушке, жесткие, мужественные усы, маленькую, энергичную бородку под выдающимся вперед подбородком. Он выражал собой сущность английского джентльмена — сильный, живой, страстно любящий собак и лошадей. Его кожа от постоянного воздействия солнца и ветра приобрела интенсивно красный оттенок, как у цветочного горшка. Его брови, мохнатые и низко нависшие, придавали его от природы холодным глазам почти свирепое выражение, которое подчеркивалось изборожденным морщинами лбом. Телом он был худощав, но имел крепкое сложение. В самом деле, нередко можно было убедиться, что немного найдется в Англии мужчин, способных переносить постоянные тяготы”. Такие мужчины действительно существовали. Но удивительно, что большая часть из них внесла лишь малый вклад (если вообще внесла его) в воспроизводство расы, примерами коей они являлись, — по той простой причине, что они были гомосексуалистами.
Здесь следует провести четкое различие между мужчинами, воспитание и жизнь которых в учреждениях, где они находились в окружении почти исключительно мужчин, склонили их к гомоэротизму и обрекли на трудности в общении с девушками, и теми, кто был истинным гомосексуалистом. К первой категории, вероятно, принадлежали Родс, Баден-Пауэлл и Китченер (о нем расскажем подробнее). К последней категории определенно относился Гектор Макдональд.
Как и отношения Родса с его личным секретарем Невиллом Пикерингом, страстная привязанность Баден-Пауэлла к Кеннету Макларену (офицеру, служившему с ним в 13-м гусарском) почти наверняка обошлась без физической близости. То же самое, несомненно, можно сказать о дружбе Китченера с его помощником Освальдом Фицджеральдом, его постоянным компаньоном в течение девяти лет. Каждый из этих людей, столь мужественных на публике, мог быть необычайно женственным в частной жизни. Китченер, например, делил со своей сестрой Милли любовь к изящным тканям, цветам и тонкому фарфору и в ходе кампаний в пустыне находил время на то, чтобы обсуждать с ней в письмах декорирование интерьера. Но этого, в соединении с обрывками злонамеренных сплетен в барах, едва ли достаточно, чтобы назвать его геем. Все трое выказывали явные признаки почти сверхчеловеческого подавления — явление, по-видимому, непостижимое для ума начала XXI века, но обязательное как элемент викторианского сверхконтроля. Нянька Китченера, несомненно не бывшая великой фрейдисткой, однажды посетовала: “Я боюсь, что Герберт будет очень страдать от подавления”. Она сказала это после того, как он скрыл рану от своей матери. Нед Сесил также попал в десятку, когда заметил, что Китченер “ненавидел любую форму моральной или умственной развязности”.
Макдональд представлял совершенно иной случай. Сын арендатора из Россшира, он необычайно быстро поднялся по служебной лестнице, начав карьеру в качестве рядового в полку Гордона и окончив ее генерал-майором и рыцарем. С самого начала получая отличия за свое безрассудство, в частной жизни Макдональд вел себя столь же безрассудно. Хотя он женился и имел ребенка, он сделал это тайно и после свадьбы видел свою жену не больше четырех раз. При этом, будучи за границей, он стал известен своей склонностью к гомосексуальным приключениям и был в конце концов пойман in flagrante [150] с четырьмя мальчиками в купе цейлонской железной дороги. Поздневикторианская Британия становилась все более ханжеской, законы против гомосексуализма проводились в жизнь строжайшим образом — а вот империя предлагала таким гомосексуалистам, как “Боевой Мак”, безграничные эротические возможности. Другой пример — Кеннет Сирайт. До того как уехать из Англии в возрасте двадцати шести лет, он имел только трех сексуальных партнеров, зато, будучи в Индии, он обнаружил для себя весьма широкое поле деятельности и подробно описал свои многочисленные похождения в стихах.
Массовое убийство
То, что случилось в Судане 2 сентября 1898 года, было зенитом поздневикторианского империализма, апогеем поколения, которое расценило мировое господство как расовую прерогативу. В сражении при Омдурмане племена пустыни противостояли мощи самой большой империи в истории — поскольку это была официальная кампания, в отличие от прежних и частным образом финансированных войн, ведущихся в Южной и Западной Африке. В одном-единственном сражении было уничтожено по меньшей мере десять тысяч врагов империи, несмотря на их огромное численное превосходство. Как сказано в Vitae Lampada Ньюболта, песок пустыни был “мокрым от красного”.
Отметим еще раз, британцы стремились расширить пределы империи посредством стратегических и экономических расчетов. Продвижение в Судан частично было реакцией на амбиции других держав, в особенности Франции, которая положила глаз на земли в верхнем течении Нила. Британия обратилась к таким банкирам Сити, как Ротшильды, которые к тому времени сделали крупные инвестиции в соседнем Египте. Но британская общественность видела это в совершено ином свете. Для читателей “Пэлл-Мэлл гэзетт”, которая с удовольствием подхватила тему, покорение Судана было исключительно вопросом мести.
В начале 80-х годов XIX века в Судане вспыхнула религиозная революция. Харизматик, утверждавший, что он — Махди, “Долгожданный мессия”, последний из двенадцати великих имамов, собрал армию из дервишей с бритыми головами, нищенски одетых, рвущихся в бой за строгий ислам ваххабистского толка. Получив поддержку от племен пустыни, Махди бросил открытый вызов властям только что занятого британцами Египта. В 1883 году его армии хватило отваги, чтобы уничтожить до последнего человека египетскую десятитысячную армию во главе с полковником Уильямом Хиксом, отставным британским офицером. После возмущенной кампании в печати, возглавляемой У. Т. Стидом, было решено послать генерала Чарльза Джорджа Гордона, который в 70-х годах провел шесть лет в Хартуме в качестве губернатора подчиняющейся египетскому хедиву территории. Хотя Гордон был прославленным ветераном Крымской войны и командующим армии, которая сокрушила Тайпинское восстание (1863-1864), он всегда считался политическим истеблишментом наполовину безумным, и не без оснований[151]. Отшельник на грани мазохизма, набожный на грани фанатизма, Гордон рассматривал себя как орудие Бога, что однажды и объяснил своей любимой сестре: “Каждому выпадает поприще, каждому предназначена некая цель, для кого-то быть ошуюю, для кого-то одесную Спасителя… Трудно плоти признать 'ты мертв, тебе нет дела до мира'. Для любого трудно стать отсеченным от мира, стать так безразличным к его удовольствиям, его печалям и его удобствам, как труп! Вот что значит знать о воскрешении”.
“Я давно мертв, — заявил он ей в другой раз, — я готов последовать за развернутым свитком.”[152] Посланный для спасения египетских войск, размещенных в Хартуме, он отправлялся один, полный решимости поступить прямо противоположным образом и удержать город. Он прибыл 18 февраля 1884 года, настроенный тотчас же “разбить Махди”, и был окружен и — спустя почти год — изрублен на куски.
Сидя в осаде в Хартуме, Гордон доверил своему дневнику растущее подозрение, что правительство в Лондоне бросило его в беде. Он представлял министра иностранных дел, лорда Грэнвила, жалующегося на то, что осада затянулась: “Да ведь ОН ясно сказал, что может протянуть только шесть месяцев, и это было в марте (считает месяцы). Август! Разве он не должен сдаться! Что еще нужно сделать? Они напрашиваются на экспедицию… Это нешуточное дело; вот отвратительный Махди! С какой стати он не охраняет свои дороги лучше? Что еще нужно сделать? Чего хочет этот Махди, не могу понять. Почему он не бросит все свое оружие в реку и не прекратит движение? А, что? 'Мы должны идти на Хартум!' Да ведь это будет стоить миллионы, экая неприятность!”
Еще более оскорблен был британский посланник и ген-консул в Египте, сэр Ивлин Бэринг, который с самого начала выступал против миссии Гордона. В паранойе Гордона было зерно реализма. У Гладстона, все еще испытывающего трудности от того, что он приказал занять Египет, не было никакого намерения участвовать и в захвате Судана. Он неоднократно уклонялся от предложений спасти Гордона и разрешил отправку вспомогательной экспедиции сэра Гарнета Уолсли только после нескольких месяцев давления. Она опоздала на три дня. К тому времени читатели “Пэлл-Мэлл гэзетт” дозрели до того, чтобы разделить подозрения Гордона. Когда новости о его смерти достигли Лондона, поднялся шум. Сама королева написала сестре Гордона:
Подумать только, ваш дорогой, благородный, героический брат, который служил своей стране и своей королеве так преданно, так героически, с самопожертвованием, которое может быть примером для всего мира, не был спасен! То, что обещания поддержки не были исполнены — на чем я так часто и неустанно настаивала перед теми, кто приказал ему отправиться туда — является для меня невыразимым горем! В самом деле, это меня очень удручает. Пожалуйста, выразите своим сестрам и старшему брату мою искреннюю симпатию и что я действительно так остро чувствую позор, павший на Англию из-за жестокой, но героической судьбы вашего дорогого брата!
Гладстон был оскорблен: он больше не Великий старец, а “убийца Гордона”! Все же понадобилось тринадцать долгих лет, прежде чем англичанам представился случай отомстить.
Англо-египетскую армию, которая вторглась в Судан в 1898 году, возглавлял генерал Герберт Горацио Китченер. Несмотря на налет солдафонства Китченер, как мы видели, имел сложный, до некоторой степени даже женственный характер. Он не был лишен чувства юмора: всю свою жизнь страдая от плохого зрения, он назвал своих охотничьих собак Выстрел, Промах и Проклятье. Христианский солдат, он заразился аскетизмом Гордона, когда эти два человека ненадолго встретились в Египте. Мысль о мести за Гордона породила в Китченере твердость. Будучи младшим офицером в экспедиции Уолсли и став теперь сирдаром (главнокомандующим) египетской армии, он хорошо знал местность. Когда он привел войска в пустыню, у него была только одна мысль: отдать долг Гордону с большим процентом — или, скорее, заставить убийц Гордона заплатить его. Сам Махди был к тому времени уже мертв, но грехи отца пали на его наследника, Халифу.
В Омдурмане, на берегу Нила, столкнулись две цивилизации: орда живущих в пустыне исламских фундаменталистов и хорошо обученные христианские солдаты “еще более великой Британии” с египетскими и суданскими вспомогательными войсками. Даже то, как выстраивались в линию эти две стороны, выражало различие между ними. Дервиши, которых насчитывалось приблизительно 52 тысячи, располагались на равнине под яркими знаменами черного, зеленого и белого цветов, растянувшись на пять миль. Люди Китченера — их было двадцать тысяч — стояли плечом к плечу в каре, спиной к Нилу. Наблюдал за этим с британских позиций 23-летний Уинстон Черчилль, выпускник Харроу, армейский офицер. Ему следовало находиться в Индии, но он выпросил разрешение отправиться в экспедицию Китченера в качестве военного корреспондента “Морнинг пост” — положение, соответствующее по статусу званию капитана кавалерии. Когда рассвело, он увидел врага:
Стало ясно, что эти толпы не стоят на месте, но быстро наступают. Вдоль их рядов и между ними галопом скакали их эмиры. Разведчики и патрули рассыпались по всему фронту. Затем они издали боевой клич. Они находились еще в миле от холма и были скрыты от армии сирдара складками местности. Но их крики были слышны, хотя и слабо, тем войскам, которые стояли у реки. До тех же, кто смотрел на них с холма, эти крики долетали волнами страшного рева, подобно вою поднимающегося ветра или моря перед штормом… Одна скала, одна насыпь песка за другой были поглощены этим человеческим потоком. Пришло время наступать.[153]
Храбрость махдистов произвела на Черчилля глубокое впечатление. Она была связана с религиозным пылом: Черчилль слышал крик противника: “Нет бога, кроме аллаха, и Мухаммед пророк его”. Сражение не было лишено риска и для британцев. Действительно, в конце дня был момент, когда только решительные действия Гектора Макдональда — вопреки приказу сирдара — предотвратили большие жертвы среди них. Однако в конечном счете у махдистов не было никаких шансов против, как выразился Черчилль, “механизированного рассеивания смерти, которую цивилизованные народы довели до такого чудовищного совершенства”. У британцев были пулеметы Максима, винтовки Ли-Метфорд, гелиографы и канонерки на Ниле. Правда, у махдистов также было несколько “максимов”, но главным образом они полагались на устаревшие мушкеты, копья и мечи. Черчилль так описал результат:
У пулеметов Максима выкипела вода в кожухах, и несколько из них пришлось наполнить из фляг шотландцев Камерона, чтобы пулеметы могли продолжать свою смертельную работу. Гильзы, звякая о землю, образовывали… растущие кучки около каждого человека. И все это время на другом конце равнины пули пронзали плоть, разбивая и раскалывая кости; кровь хлестала из ужасных ран; отважные люди продолжали бороться в аду свистящего металла, взрывающихся снарядов и вздымающейся пыли, страдая, отчаиваясь и умирая… Сраженные махдисты падали, тела сплетались, образуя кучи. Массы в тылу остановились в нерешительности.
Это продолжалось пять часов. Согласно одной оценке, армия махдистов потеряла до 95% людей, по меньшей мере пятую часть — убитыми. Потери англо-египетской стороны составили менее четырехсот солдат (погибли сорок восемь британцев). Осматривая поле боя, Китченер лаконично отметил, что врагу задали “хорошую трепку”. Но это не удовлетворило его. Он приказал разрушить мавзолей Махди и, по словам Черчилля, “в качестве трофея увез голову в канистре из-под керосина”. Затем Китченер пролил сентиментальную слезу, когда играли военные оркестры. Программа концерта отражает всю гамму викторианских чувств:
1 Боже, храни королеву
2 Гимн хедива
3 Похоронный марш из “Саула” [Генделя]
4 Марш из “Сципиона” [Генделя] (исполняет оркестр Гвардейского гренадерского полка)
5 Похоронная песнь (исполняют волынщики Сифортского полка и полка Камерона)
6 Пребудь со Мной[154] (исполняет оркестр 11-го Суданского полка)
В частных беседах Черчилль высказывал свое сожаление не только по поводу осквернения останков Махди, но и “жестокой резни раненых” (ответственным за которую он также считал Китченера). Он был глубоко потрясен тем, как британский огонь превратил живых воинов противника в подобие “грязных обрывков газет”, которыми была усеяна равнина. Тем не менее во всеуслышание он объявил Омдурман “наиболее значимым триумфом, который когда-либо одерживала над варварами наука”. Пятьдесят лет спустя, после уничтожения поблизости от Марианских островов японского авианосного соединения, американцы назвали подобное “охотой на индюков”.
Казалось, что урок Омдурмана был твердым и однозначным: никто не может безнаказанно бросить вызов британской власти. Однако можно было вынести и другой урок. В тот день за сражением пристально наблюдал майор фон Тидеманн, германский военный атташе, должным образом отметивший разрушительное действие пулемета Максима, на счет которого, по мнению одного из наблюдателей, следует отнести около трех четвертей потерь махдистов. Тидеманну стало ясно: единственный способ победить британцев — это сравняться с ними в огневой мощи.
Немцы по достоинству оценили потенциал пулемета Максима. Вильгельм II в 1888 году уже присутствовал на демонстрации пулемета. Он отозвался об увиденном так: “Вот это — оружие, другого такого нет”. В 1892 году, при посредстве лорда Ротшильда, берлинский производитель станков и вооружения Людвиг Леве получил лицензию на производство пулемета Максима для немецкого рынка. Как непосредственное следствие сражения при Омдурмане было принято решение придать каждому егерскому батальону германской армии батарею из четырех пулеметов Максима. К 1908 году пулеметы имелись во всех немецких пехотных частях.
* * *
К концу 1898 года в Южной Африке остался только один народ, все еще сопротивлявшийся мощи Британской империи. Эти люди уже переселялись на сотни миль севернее Капской колонии, чтобы избежать британского влияния. Эти люди уже сражались с британцами за независимость, нанеся им тяжелое поражение у Маджуба-Хилла в 1881 году. Это был единственный белый народ Африки: буры — фермеры, ведущие свое происхождение от ранних голландских колонистов юга Африки.
Для Родса, Чемберлена и Милнера независимый дух буров был невыносим. Как обычно, британские расчеты были и военными, и экономическими. Несмотря на растущее значение Суэцкого канала для британской торговли с Азией, Кейптаун оставался военной базой “огромной важности для Англии” (Чемберлен) по той причине, что Суэцкий канал мог быть уязвим в случае большой европейской войны. Капская колония оставалась, с точки зрения министра по делам колоний, “краеугольным камнем британской колониальной системы”. В это же время на территории одной из бурских республик были открыты крупнейшие в мире залежи золота. К 1900 году в Ранде добывали четверть мирового объема золота. Промысел привлек инвестиции на сумму более 114 миллионов фунтов стерлингов (главным образом это был британский капитал). Вдруг оказалось, что захолустный и нищий Трансвааль может превратиться в экономический центр Южной Африки. Но буры не видели причины, по которой они должны делить власть с десятками тысяч британских иммигрантов-ойтландеров[155], устремившихся в их страну мыть золото. Они также не принимали несколько более либеральный подход британцев к чернокожему населению Капской колонии. С точки зрения президента Трансвааля Пауля Крюгера, строго кальвинистский образ жизни буров был просто несовместим с британским правлением. Для британцев же проблему составляло то, что этот африканский народ не был похож на другие (правда, в большей степени не то обстоятельство, что буры были белыми, а то, что они были хорошо вооружены).
Едва ли можно отрицать: Чемберлен и Милнер развязали войну с бурами, считая, что их можно быстро принудить к отказу от независимости. Их требование, чтобы ойтландеры после пяти лет проживания в Трансваале получали право голоса (“гомруль для Ранда”, по лицемерному выражению Чемберлена), было только предлогом. Настоящие цели британских политиков стали очевидны после их попыток воспрепятствовать постройке бурами железной дороге в контролируемый португальцами залив Делагоа. Это освободило бы их (и их золотые копи) от зависимости от британской железной дороги в Кейптаун. Любой ценой, даже за счет войны, буры должны были потерять свою независимость.